Ишачий мостик. Художественный вымысел
Той любви постигнуть тайну мудрецов бессилен гений,
Истощается здесь слово, не хватает песнопений.
Я воспел лишь плоть земную, красоту ее влечений,
Не распутных, а томящих жаждой высших вожделений
Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре»
Если вы философ или поэт и волею судеб оказались в Тифлисе, обязательно посмотрите вниз с высоты алабамского предместья: нигде так, как там, не виден старый город в единстве противоречий, его переполняющих. Внизу, под Ишачьим мостиком, Кура делает крутой изгиб. Впереди — коронованная башнями Нарикала святая гора Мтацминда. Не зря почитают её грузины святой: в шестом веке в одной из пещер в середине горы нашёл прибежище святой Давид, основатель грузинского монашества, отсюда он спускался в город, учил и проповедовал.
На меловой скале по правому берегу высится храм Метехи — под его сводами нашла вечный покой христианская мученица Шушаник, а чуть подальше, в замке, в двенадцатом веке жила с отцом своим Георгием самая звёздная из дочерей Грузии — царица Тамар.
Есть что-то пророческое в соседстве этих святынь, но в суете дней люди не слышат голосов пророков, потому покоятся святыни в молчании и одиночестве на своих вершинах, а жизнь идёт там, где она идёт, где хлопочут люди в поисках развлечений и хлеба насущного.
В Тифлисе испокон веков бурлила жизнь на левом берегу, у Садов Ортачала. В духанах, коих было в садах несметное количество, по вечерам жарилась баранина на мангалах, ловкие официанты разносили рога с Хванчкарой и Мукузани, подносы с сыром, зеленью и лавашем. Посетители сидели на террасах под платанами — ели, говорили бесконечные замысловатые тосты, если же становилось скучно, удалялись на расположенные неподалёку «весёлые» улицы, в заведения, где на ночь можно было купить любовь красавицы.
На рубеже последних двух веков особенной популярностью в Садах пользовалось заведение мадам Нино — сметливая хозяйка слыла корифеем в отборе товара: её девушки, все до одной, были прекрасны, как цветы граната, стройны, как молодой чинар.
Гостевая зала заведения Нино располагалась в нижнем ярусе — от входных дверей туда круто спускалась спиралеобразная лестница. Когда клиент сходил по лестнице к девушкам, сидящим в зале, сначала показывались его башмаки, потом лишь появлялось всё туловище.
Большая часть жизни красавиц проходила именно в этой зале: утром они, полусонные, в прозрачных пеньюарах, нежились в креслах, освежаясь горячим шоколадом, позже, встряхнувшись, раскурив пахитоску, со смехом и гоготом обсуждали вчерашних клиентов. Вечерами, прихорошившись, опять возвращались в кресла: оттуда удобно было наблюдать за лестницей — по тому, какая пара обуви нарисуется на витке спирали, предсказывали события на вечер.
Много разных мужских башмаков видывали девицы: и ичиги джигитов, и сапоги гармошкой плутов кинто, и сафьяновые цуги местных аристократов — на каблуках или без, однако всегда с острым, приподнятым кверху носком. Спускались сюда и до блеска начищенные сапоги русских офицеров, и ботинки европейцев — то остроносые, то с тупым носом и на каблучке. Некоторые пары обуви девицы узнавали тут же — это были завсегдатаи, с некоторыми лишь предстояло ознакомиться.
Иногда Нино выводила своих подопечных на прогулку. Преисполненные благоговения разглядывали девушки с террасы Сада святыни по правому берегу реки, дружно гадали в какие одежды рядилась Тамар, какие каменья украшали её перста, как царица прибирала волосы. Одна из них, Софико, всегда задерживалась у Ишачьего мостика, что соединял оба берега. Девушки уходили вперёд, а она всё стояла, завороженно глядя вниз, на реку…
— Эй, Софико, зачем отстаёшь? — окликала её наставница — не спи, потеряешься. Там внизу не увидишь своего богомаза, он придёт сегодня вечером.
Подобрав юбки, девушка бежала за товарками.
Софико отличалась от других обитательниц заведения Нино. В часы досуга, когда подруги её, как бледные луны, сиживали в креслах или без цели слонялись по залу, Софико читала. Она обожала романы и часто просила у клиентов принести ей что-нибудь новое. Добрые кацо снабжали её бульварной литературой, не забывая, конечно, потребовать достойную компенсацию за услуги.
Софико родилась в горном ауле у небогатых родителей. Их домик одной стеной прилегал к утёсу, под которым ворчала, пенилась, вставала на дыбы старушка Арагви. Может, потому завораживал её шум Куры под мостиком, что напоминал он ей детство? Отец разводил овец, а в свободное время занимался виноградником — после рождения дочери он высадил его за домом, на южном склоне утёса. Когда Софико было шесть лет, отец неожиданно заболел и умер. Вскоре за ним ушла и мать. Сельчане-доброхоты отвезли осиротевшую девочку в Тифлис, к тётушке — у той, прямо возле сердца Майдана — рыночной площади, расположенной недалеко от Садов, была овощная лавка. Против племянницы бездетная женщина не возражала — девочка была покладистой, а работы в лавке имелось невпроворот, торговля шла бойко. До появления девочки она хозяйничала сама, муж умер от инфлюэнцы…
В лавке было сыро и прохладно, пахло капустой, сгнившим яблоком, и если поначалу Софико умиляли горы синих баклажан, красные бока томатов, солнечно-оранжевые щёки хурмы, то вскоре эта пестрота приелась. Потянулась долгая вереница дней, когда нужно было вставать на рассвете и бежать с тележкой, груженой овощами и фруктами, к источнику, чтобы там перемыть их в нескольких водах и придать им «товарный вид». По утрам, особенно зимой и осенью, воздух был прохладен; тонкие пальчики сводило от ледяной воды, кожа на детских руках стала красной и грубой, как у прачки.
Рядом с тётушкиной лавкой разместился магазинчик пожилой четы немцев из Вюртемберга — Марты и Фрица. Фриц коптил мясо и готовил колбасу а, Марта варила конфитюры, пекла ореховые кексы в виде звёздочек — на Майдане любили их продукцию, но вот помощников и у них не было — старики потеряли двух мальчиков в младенческом возрасте, а потом больше бог не дал. Так сложилось, что Софико время от времени забегала и к ним — помогала прибрать в лавке, закупала молоко и лаваш. Марта и Фриц привязались к разумной и работящей девочке. Тётушке оплачивали услуги пемянницы, так что та не возражала против её отлучек. Часто Софико оставляли на обед, и это было тётушке на руку.
Фриц научил девочку русской и немецкой грамоте, а Марта со временем пристрастила её к дешевым бульварным романам, коими и сама в свободное время зачитывалась.
К моменту, когда Софико исполнилось четырнадцать, не осталось никого из её покровителей. Первыми ушли от старости и хворей Марта и Фриц, за ними последовала тётя. Лавка осиротела и девочка толком не знала, что делать дальше. Тут и пришло время Нино — заведение её находилось неподалёку, неудивительно, что они встречались — вокруг Майдана все знали друг друга. Нино своим профессиональным оком давно заприметила стройную, нежную Софико. Как хороший охотник она выжидала подходящего мгновения — оно не заставило себя долго ждать.
У Нино девочке понравилось — тут было вдоволь горячего шоколада, она его обожала, достаточно времени оставалось и для романов. Да, что правда, то правда, среди кацо, посещавших её по вечерам, попадались неотёсанные грубияны, зато не надо было вставать на рассвете и бежать с тележкой к источнику; при воспоминании о той жизни Софико ещё долго ощущала судорогу между лопаток.
Вишнёвый плюш кресел, тепло свечей, аромат хризантем, бодрящий холодок шампанского — ей нравилась такая жизнь, и казалось, теперь её покою ничего не угрожает. Вот только ворчание Куры у Ишачьего мостика вызывало иногда волнение и тревогу, почему — Софико не могла понять.
Как-то раз к ним в заведение зашёл незнакомый господин. Одет он был небогато, по-европейски, на ногах — сношенные башмаки, на голове — мягкая шляпа с широкими полями и высокой тульей. Сам он был длинен и нескладен. Руки на худом туловище казались непропорционально большими, как будто сняли их у какого-нибудь великана и пришили ему по ошибке.
У входа новый посетитель снял шляпу, сел в углу и заказал бокал Кахетинского. Сначала он молча наблюдал за происходящим, потом достал кусок чёрной клеёнки и принялся рисовать.
Работая, мужчина поглядывал именно на Софико, самую юную в заведении. Очевидно было, что среди других он отдал предпочтение ей. Однако за услугами не обратился ни к девушке, ни к её подругам.
Через несколько дней этот чудак явился снова. Устроившись, как и накануне, в углу, он продолжил начатую работу.
Девушки уже слышали от завсегдатаев, что это Нико, бедный художник. В городе многие знали и почитали его талант, сам же он, похоже, собственную популярность ни в грош не ставил. Ему важно было получить поскорее бокал Кахетинского и начать работать. Завсегдатаи рассказывали, что Художник — в заведениях, где бывал, за вино и кусок сыра рисовал чудесные картины и вывески, а денег за них брать не хотел, даже если хозяева предлагали за работу изрядный куш. Сумасшедший какой-то, не без иронии подводили итог завсегдатаи.
Посещения Художника стали традицией: появившись, он усаживался в угол, заказывал вина и брался за работу. Как и вначале, излюбленной моделью его в заведении Нино оставалась Софико.
Постепенно девушка привыкла к его вниманию. Когда он приходил и устраивался поработать, присаживалась рядом и наблюдала, как на клеёнке — один лучше другого — появляются её портреты. Сначала она сидела молча, однажды всё же не выдержала и задала вопрос:
— Почему я в белом, Батоно? У меня никогда не было белого платья.
— Белый — цвет ангелов, — ответил художник, — и цвет любви.
Он улыбнулся, при этом вокруг глаз его собрались морщинки и взгляд сделался тёплым, как солнечный лучик.
— Никакой я тебе не Батоно, называй меня просто Нико.
Художник уже больше года посещал заведение Нино. Девушек он больше не рисовал — ни Софико, ни подружек. Казалось, эта тема ему приелась. На смену красавицам пришли диковинные сады, птицы, звери. Софико обожала смотреть, как у него буквально из-под кончиков пальцев возникают праздник, охота, свадьба, танец, баюкающая младенца мать и карабкающийся по дереву медвежонок. Впечатлительная девушка привязалась к нему, он был совсем иной, чем мужчины, посещавшие её по ночам. Ей нравились его рассудительная и вежливая речь, его доброта и лучистая улыбка. Она охотно пересказывала ему романы, которые прочитала накануне, а он, продолжая рисовать, внимательно слушал её — иногда спорил, возражал, иногда соглашался.
Присутствие Художника стало девушке необходимым. Если он несколько дней не появлялся, она грустила, не могла ни есть, ни пить. В такие дни романы становились скучными — она не могла заставить себя прочитать хотя бы строчку, ей не хотелось даже шоколаду, а к сердцу подкрадывалась неясная тревога: вдруг никогда больше не придёт? Но Нико всегда возвращался, и Софико, завидев его стоптанные башмаки на лестнице, верила, что восходит солнце.
Однажды он спросил девушку:
— Скажи, не хотела бы ты навсегда уйти от Нино?
У Софико ёкнуло сердце от радости: наверное, Художник хочет забрать её к себе. Ни о чём другом она и не мечтала! Спросить, на самом ли деле он заберёт к себе? Зачем? Ещё решит, что она, по глупости, не догадалась. Конечно, заберёт, раз предлагает уйти. Ведь он знает, что уйти ей некуда, значит, к нему…
— Конечно, хотела бы, — поспешила заверить его девушка.
Девицам покидать заведение Нино было не так просто. Хозяйка брала приличный откуп «за постой». Позволить себе распрощаться с заведением могли только девушки, нашедшие богатых покровителей.
— Я скопил денег, — сообщил Художник, — специально для этой цели, заплачу откуп и вызволю тебя отсюда. Если согласна, заберу тебя уже через неделю, собирай вещи.
Всю неделю Софико жила в блаженном предвкушении. Уже за час до назначенной встречи стояла девушка с сундучком на пороге и вглядывалась в даль.
Нико приехал вовремя. Он явился на арбе, запряжённой двумя задумчивыми ишаками. Понурив головы, они терпеливо ждали, пока у того шли переговоры с Нино.
— Не грустите, милые, — обратилась к животным Софико. Сегодня ей казалось, что весь мир должен радоваться, — глядите: солнышко, весна начинается, скоро будете жевать сочную зелёную травку, а не сухое сено, застревающее в зубах. И чистой воды в ручейках будет много — сможете напиться вдоволь…
Наконец на крыльце появились Нино с Художником.
— Ты хорошо продумала свой шаг, Калишвило? — спросила хозяйка, — смотри, место у Нино долго пусто не бывает. Захочешь вернуться, не сможешь.
Но Софико и не помышляла о возвращении. Она никогда не покинет своего лучезарного Мага. Наскоро обняв хозяйку, девушка поспешила подняться на козлы.
Вот она с нехитрыми пожитками разместилась рядом с возницей, вот Нико залихватски взмахнул кнутом — арба тронулась.
Ехали долго, повозку потряхивало на крупных булыжниках мостовых, заносило в стороны в лабиринтах узких улочек: Художник управлял, Софико — в предвкушении чуда, не смела задавать ему вопросы.
Вот выехали за городскую черту — мимо потянулись сады, виноградники, на предгорьях появились одинокие сакли.
«Далеко же Нико живёт… — думала девушка, — как же он умудрялся всякий вечер к нам добираться? Неужели только, чтобы порисовать?». В том, что Художник ежедневно проделывал столь дальний путь, она узрела доброе предзнаменование и ещё раз с благодарностью и теплом подумала о своём покровителе.
Вскоре, однако, поездка подошла к концу. Путники въехали в село, арба остановилась у добротного двухэтажного строения. Пёстрая вывеска у входа изображала весёлого лиса, приглашающего всех мимо проезжающих освежиться стаканчиком вина.
— Это я рисовал, — заявил Художник, — хозяин — мой старый друг, и арба его. Я соврал ему, что привезу племянницу из деревни, смотри, не проболтайся о заведении Нино, а то подведёшь меня. Поначалу ты поможешь служанке, со временем, если понравишься, тебе поручат детей, станешь гувернанткой.
— А ты? — спросила поражённая Софико. Она сообразила, что он не намерен брать её с собой — от огорчения у девушки даже в глазах потемнело и закружилась голова.
— Я? — удивлённо переспросил Нико, — при чём тут я? Я вернусь в Тифлис.
— И бросишь меня тут?
Нико был, очевидно, сбит с толку. Он не мог предположить, что девушка мечтает жить с ним. Несколько месяцев кряду складывал он копейку к копейке, отказывал себе в еде-питье, чтобы вызволить эту чистую душу, это непорочное создание из притона и дать ей возможность жить честным трудом. Но взять к себе? Да он постеснялся бы даже завести её в своё обиталище — в эту унылую конуру под чердаком. Там, в четырёх обшарпанных стенах ничего не было, кроме продавленного топчана и тройки сломанных стульев. Нико давно уже там не жил. Большую часть времени он проводил в местах, где работал — в кафе-шантанах, трактирах, в заведении Нино, в винных лавках. А ещё в лесу, в полях, на улицах и очень часто на небесах — в райских кущах, в садах Эдема; чаще всего он бывал именно там — на земле ему давно наскучило. В своих четырёх стенах Художник спал. По утрам он едва дожидался, пока кофе закипит в старом кофейнике, покрытом изнутри толстым слоем накипи. Глотнув горячего напитка и прихватив с собой клеёнку с красками, он убегал на все четыре стороны… Нет, в его жизни не могло быть места женщине, даже такой милой, как Софико.
— Глупая, зачем тебе со мной? Я беден, бестолков, не очень молод. Смысл моей жизни — картины, другого смысла нет и быть не может. Ты же ещё совсем юная, тебе нужен настоящий джигит, тут в деревне и встретишь такого. Выйдешь замуж, родишь ему детишек…
Софико на своём коротком веку познала уже десятки джигитов. По этим субъектам она совсем не скучала. Ей хотелось остаться именно с Нико, хотелось вместе с ним бродить по его волшебным садам, вместе любоваться диковинными цветами и деревьями, слушать пение райских птиц. Только с ним могла она вознестись так высоко; для неё одной путь наверх был закрыт. Но Нико, недолго раздумывая, передал её хозяину и был таков.
Уже через час девушка сидела с другими слугами за грубым деревянным столом и жевала пресный лаваш. Позже она ворочалась на сырых простынях в комнатёнке, которую разделила с толстой пожилой горничной — та храпела ночь напролёт, а Софико плакала в подушку. Ей казалось, что в душе её погасили радугу: недавно ещё она переливалась всеми цветами, грела, светила, а сейчас погасла и нет никакой силы, способной вернуть её свет и тепло.
Потянулись дни «безрадужного» одиночества. В доме работали от рассвета да заката: стряпали, прибирали комнаты, чистили птичий двор, возились в саду. Хозяева целыми днями трудились в трактире, большую часть домашней работы, перепорученной двум женщинам, пожилая горничная охотно сваливала на «новенькую». Софико терпеть не могла домашней работы, ей хватило её за годы детства в тётушкиной лавке. Перспектива стать гувернанткой у двух шумных, избалованных кацо тоже не радовала.
Девушка совсем захандрила. Ей захотелось как-то отомстить Нико. Наверное, думала Софико, это можно будет сделать, дав ему понять, как несчастна она по его милости. Лучше всего даже покончить с жизнью — всё равно в этом доме ей не прижиться, а деваться некуда: место у Нино наверняка уже занято.
Уйти из жизни нужно эффектно, так же, как это делали героини в её любимых романах. Софико выбрала для этой цели самое красивое платье изумрудного цвета с чёрной бархатной оторочкой.
Но как уйти? Она не знала. Прыгнуть с крыши? Можно выжить и навсегда остаться калекой, Перерезать вены? Страшно. Петля? Вообще не годится: она подурнеет, туго затянутая у шеи, лицо её станет одутловатым и синим.
Ишачий мостик, Кура, в том самом узком месте, где река так завораживающе шумит… Да.
Хозяйский конюх дважды в неделю ездит в Тифлис, на рынок.
— Возьми меня завтра к тётке в город, генацвале, — обратилась к нему Софико, — у неё именины. Это недалеко, у Ишачьего мостика, тебе всё равно на Майдан.
На утро она, принарядившаяся и полная решимости, сидела на знакомой арбе возле конюха.
— Эй, старые, пошшшли! — понукал тот ослов, они артачились спозаранку, — что раздумываете? Вот скажу хозяину, он пустит вас на шагрень, всё равно толку нет.
Привыкшие повиноваться клячи в конце концов тронулись в путь.
Земляничное марево с востока поднялось над гребнями гор и осветило долину. Холмы виноградников, поля и луга, казавшиеся тёмно-зелёными и фиолетовыми, на глазах становились сиреневыми и оранжевыми. По обочинам дороги росли белые и жёлтые крокусы, яблоневые сады цвели и, наверное, в их кронах ютились феи. Конюх, благожелательно настроенный, насвистывал сначала песенку пастуха, потом песню пахаря — Софико уже вечность не слышала этих мелодий. А когда-то папа тоже напевал их, направляясь в поле на работу. Иногда, тёплыми утрами он брал дочку с собой, и пока он был с овцами на выпасе, она играла рядом в овраге…
На Ишачьем мостике Софико распрощалась с конюхом, он поехал по своим делам, а она осталась слушать сверху бормотание воды. Стояло раннее утро, людей вокруг не было, потому и прыгать вниз не имело смысла — никто не увидит. Пока народ соберётся, Кура унесёт её далеко-далеко, возможно, до места, где встречается она с Арагви, а оттуда ещё дальше…
«Но так ли уж далеко?» — размышляла девушка. Река делает множество петель, извиваясь вокруг утёсов-гигантов, бурным потоком срываясь с вершин вниз. Скорее всего, она застрянет в первом же изгибе, вероятнее всего, за городом — там особенно круто, и тут, в Тифлисе, так никто не узнает о её поступке, и Нико не узнает. В ожидании публики девушка продолжала стоять на мосту.
А Арагви у них в деревушке звучала громче, настырнее. Быстрая, она рокотала, возмущалась. Тогда в детстве, Софико часто сидела у дверей их домика, размышляя над этим рокотом. Ей казалось, река рассказывает свои истории, у Арагви много чудесных историй: про чёрную и белую сестру, например. Картины детства, одна за другой, вставали в памяти. Меж тем, солнце поднималось выше и если меловой утёс с замком на правом берегу и гордая Мтацминда с короной Нарикала за её спиной всё ещё дремали, окутанные утренней дымкой, то с левого берега уже отчётливо слышны были звуки просыпающегося города.
— Мацо-о-ни, мацо-о-ни! — выкрикивали продавцы с Майдана.
Софико любила мацони и знала почти всех продавцов, промышляющих в Ортачале этим напитком. Самыми первыми появлялись они на дремлющих улочках, громко извещая о своём появлении домохозяек, только смахивающих с глаз утренний сон. Они ездили на тележках, запряжённых ишаками; в каждой тележке — прохладный бидон и кувшинчик для разлива. Завидев девчушку, спозаранку толкающую перед собой тачку с овощами, продавцы наперебой предлагали ей свой продукт, а девочка, чтобы никого не обидеть, отпивала понемногу у каждого.
— Мацони… — прошептала про себя повзрослевшая Софико. Она почувствовала, что голодна. В кармане оставалась пара грошей, наверное, этого хватит даже на ломоть свежего лаваша…
«Я, пожалуй, сначала выпью кувшинчик Мацони и закушу», — решила девушка. Приподняв изумрудный волан платья, она побежала к левому берегу.
Чердак дома 3/7
В старом Тбилиси, на одной из многочиленных его извилистых улочек стоит дом номер 3/7. Когда-то он был очень красив, этот дом: входная дверь украшена фигурным литъем, навесные карнизы изящно инкрустированы, в подъезде стены и потолок разрисованы профилями томных красавиц. Так было, но вот уже много лет дом некому ремонтировать: вместе со своими жителями старится он и ветшает.
В доме 3/7 живёт писатель, почтенный пожилой человек. Каждое утро, перед тем, как приступить к завтраку, состоящему из чашки кофе с горсткой таблеток, он открывает окно и глядит во двор: там в пыли возятся кошки, а с фигового дерева слетает сухой лист. На балконах напротив встречают утро соседки — писатель прислушивается к их громкой гортанной перекличке, темы бесед не отличаются разнообразием.
Он знает, что после кофе обязательно сядет за стол и попытается писать, но как и вчера, как и неделю, и месяц назад, не напишет ни строчки, ничего путного не придёт на ум.
Перед обедом он бросит все эти сизифовы попытки и примется варить гречневую кашу. Пока она будет пыхтеть в видавшем виды казанке, писатель поднимется на чердак, с некоторых пор он бывает там каждый день. Наверху, в паутине и вековой пыли, среди обломков старой мебели, забытых игрушек, стопок давно нечитанных книг, обрели вечный покой вещи, сохранившиеся ещё от его бабушки с дедом. Перебирая их, он надеется, что вспомнит хоть какую-нибудь историю. Вот два старых коврика с изображением болнисских крестов в круглой рамке — их плела ещё бабушка… Вот разных размеров квеври: в этих амфорах его предки хранили вино. Вот два коротконогих табла: сидя за ними они дегустировали молодой продукт. Писатель бережно открывает проеденный шашелем деревянный ларь кидобани и вытаскивает оттуда настоящую пастушью свирель — когда-то на ней восхитительно играл его дед. В бытность студентом он тоже умел играть одну-две урмули. Тайком от родителей таскал семейный раритет на занятия и там перед приятелями и подругами с гордостью проигрывал весь свой небольшой репертуар. Почему бы не попробовать сейчас, он пробует, ещё и ещё раз — свирель издаёт весьма странный звук — нечто среднее между стоном и писком. В раздумии смотрит писатель на дедов инструмент, кладёт его в карман, потом вытаскивает и прячет обратно на дно ларя.
Сыро на чердаке, пахнет плесенью, в углы, где сложены сокровища, почти не проникает свет; чтобы достать или разглядеть что-либо, приходится нагибаться или садиться
на корточки. Так ему долго не просидеть. Ощущая очередной прострел в пояснице и тяжесть в коленках, пожилой человек не без труда выпрямляется: пора спускаться, а то каша
пригорит…
Ночами в старом Тбилисси луна висит так низко над крышами, что кажется, будто она спустилась к тебе сообщить что-то важное. Когда жители улочек удаляются на покой и в окнах гаснет свет, на чердаках просыпаются духи. Один за другим вылетают они из своих пыльных углов, собираются в сонмища и слетаются в общий «кружок» на совместную трапезу.
На трапезе духов не едят и не пьют, тут ведут беседы — и всё больше о своём, о «духовном». Мудрствуют, спорят о счастье и любви, вспоминают былое. Кому хоть раз удалось присутствовать на этом празднике смыслов, выводов и воспоминаний, никогда его не забудет. Особенно «духовно» протекают застолья на чердаке дома 3/7. Говорят, вроде тут, среди прочих, живёт дух пророка… Уважая авторитет старца, обитатели чердака 3/7 беседуют лишь о возвышенном.
До поры до времени проходило тут всё весьма пристойно, это Сонмище даже ставили другим в пример. Но как-то ночью на чердак 3/7 прилетели две летучие мыши, Чуче и Ло. Непрошеные гостьи без лишних церемоний устроились на затянутой паутиной оконной решётке и приготовились слушать.
Кто они, как прознали о трапезе, зачем явились? Духи не могли ответить на эти вопросы. В Сонмище были высказаны разные мнения: секретная служба, вегетарианская разведка, экослежка, но может быть, просто мелкое мошенничество?
Всё бы ничего, но если духи во время затрапезных диспутов чуточку повышали тон, рукокрылые твари срывались со своих мест и принимались носиться из угла в угол как сумасшедшие, сбивая все препятствия на своём пути. Собратьям приходилось шептаться, чтобы не раздражать эхочувствительные создания, но это не всегда получалось. Зная темперамент и азарт грузинских духов, легко догадаешься, как трудно им дискутировать, не повышая голос!
На рассвете Чуче и Ло улетали, оставляя за собой хаос и сумятицу. Духи вынуждены были наводить порядок и Пророк, держащий в своих руках бразды правления в Сонмище, строго следил за этим. Писатель не должен ничего заподозрить! У бедняги и так кризис творчества. Зачем пугать старика, ведь со страхом у людей возникают болезни!
Духи не любят иметь дело с материальным миром. Передвигать с места на место плетёные корзины со старьем, керамические сосуды, обломки утвари, складывать в стопки книги — все эти процессы несказанно утомляют возвышенные создания. Чтобы всё было по-честному, сделали график дежурств. Но всё же, как говорится, и в своей семье не без урода. Нашёлся в компании 3/7 удалец, не пожелавший наводить порядок в день своего дежурства.
«Духам — духовное», — твердил он.
В первой жизни этот тип был революционером, во второй — устроителем банкетов.
«О какой духовности речь, — возражали собратья, — если после тебя остаётся хаос?». Но нашему сорвиголове было всё равно, что после него остаётся.
Такая возмутительная позиция подняла бурю негодования в Сонмище. Непростительное равнодушие, резюмировали собратья.
«А вообще, что остаётся после нас?», — задал вопрос Некто любознательный. «Остаётся ли что-то? Как узнать?», — подхватили другие. Слово за слово, спор перерос в затяжные дебаты. Духи так отчаянно отстаивали свои позиции, что перестали замечать метания и стенания Чуче и Ло. Только Пророк не вмешивался в шумную перепалку — участия в дискуссиях старик давно уже избегал: утомляло. А в ту ночь у него ещё шумело в ушах и подагра давала о себе знать.
Тем временем духи продолжали отчаянно спорить. Одни утверждали, что человек, завершив своё земное существование, исчезает навечно. Сам уйдёт и за собой ничего не оставит.
Иные возражали, пытаясь доказать, что ушедшие живы, покуда живы их дела.
Спорили до хрипоты, но никак не могли прийти к соглашению.
«Потомки, — настаивал Дух-Скептик, — уже через несколько лет забудут нас. Имена и дела людские канут в лету намного быстрее, чем хотелось бы».
В первой жизни этот сомневающийся субъект был нотариусом, во второй — пиротехником.
«Ну нет, — возражал Дух-Материалист, — содеянное материально, оно не исчезает просто так с лица земли, оно переходит в другое качество!». В первой жизни он пас овец неподалёку от Анаури, во второй, получив неплохое образование, стал материалистом.
Идеалисты, а их было несколько, не выявили единства в своём лагере: один из них, бывший в первой жизни церковным сторожем, а во второй — изготовителем искусственных кос, ресниц и бород, уверял, что жить надо идеями и мыслями о будущем.
Другой, тот самый удалец — устроитель банкетов настаивал, что смысл существования — претворение идеи не в будущем, а сейчас, немедленно. «Иначе ни к чёрту она не годится, ваша идея; в будущем и проверить некому!».
Этот последний тип вообще не подходил к возвышенной компании 3/7, он не попал бы сюда, если бы не вмешательство материалиста, с которым дружили они ещё со школьной скамьи. У того в Сонмище была безупречная репутация, понадобилось лишь несколько слов в защиту — и дверца чердака 3/7 распахнулась для приятеля.
Упоминание чёрта вывело старца из состояния отрешенной дрёмы: в своём коллективе он не желал слышать и намёка на нечистую силу. С неудовольствием констатировал он это нарушение, но если полемика приняла столь неприятный оборот, ему следовало реагировать.
«Зачем спорите, геноцвале? — вмешался Пророк, — слетайте в город и посмотрите сами, каково там после вас. Плоти вы лишены, но зрение и разум при вас. Лети вперёд ты, Тамаз!».
Тамаз в первой жизни слыл мастером кабахи. Жил он тогда в высокогорном ауле, был сыном кузнеца. Славный джигит, он лучше всех умел на скачущем коне стрелять из лука по высокой цели. Благодаря меткому глазу и незаурядному таланту наездника, имя его от Гори до Кутаиси было у всех на слуху.
Любовь к лошадям пронёс он с первого земного воплощения во второе и в следующей жизни прославился как коневод.
Во второй жизни родился и жил Тамаз неподалёку от Сигнахи, где у отца его был большой конезавод. В тех краях выращивали знаменитых тушинских лошадей — низкорослых, но крепких и выносливых, таких, которые могли нести всадников по крутым и ухабистым горным тропинкам. Хороша была их местная порода, только низковата.
Вместе с отцом взялись они скрещивать крупную кабардинскую лошадь с тушинской… Эксперимент удался, и имена обоих коневодов прославились на всю страну. Даже сегодня, в наш век — почти лишенный воображения и фантазии, можно представить себе, что значили для горной местности в ту далёкую безавтомобильную эру выносливые крупные лошади. Тогда, столетие назад, Тамаз был почти богом для своих земляков.
На рассвете он вылетел с чердака дома 3/7, поздно вечером того же дня, в настроении задумчиво-грустном, вернулся назад.
«Что скажешь, ловкий и находчивый сын гор? — обратился к нему Пророк. — Нашёл ты среди живых следы своих доблестных деяний?».
«То-то и оно, что нет, Батоно, — отвечал расстроенный Тамаз, — сыны сынов наших всех коней припрятали в металлические коробки моторов, теперь они кругом только на автомобилях ездят, о наследии джигитов и думать забыли…».
Повздыхали духи, посочувствовали брату — делать нечего, времена не выбирают.
«Сын мой, Або, — обратился Пророк к другому духу, — плоды твоих трудов должны были пережить столетия. Слетай-ка ты к людям!».
Про Або говорили в первой жизни: «Он родился с виноградной лозой в руке». В Кахетии слова эти обращали к тем, чьи вина удавались особенно хорошо. Або слыл талантливым виноделом, но к старости понял, что продукт его просачивается сквозь пальцы, равно как вода, а вслед, кроме грустного похмелья, ничего не остаётся.
Во второй жизни Або решил строить. Строил жильё для простых людей, удобное и добротное. Каждый дом украшал элементам художественной ковки или резьбы по дереву. Это были коньки крыш, балюстрады, козырьки, решётки: небольшая деталь — и жилище сразу преображалось, приобретало характер и стиль.
Много лет назад в городе можно было увидеть немало его строений.
На рассвете следующего дня дух Або взвился над чердаком дома 3/7 и легким облачком полетел над городом: так легко парят только духи с чистой совестью.«Что скажешь, Сын мой — искусник и созидатель?» — спросил старец, когда поздним вечером Або вернулся в Сонмище. Как и брат его Тамаз, был он грустен и задумчив.
«Ничего хорошего, Батоно, — отвечал Або, — многое из того, что я строил, исчезло с лика города, а то, что осталось, приходит в негодность. Покосились лестницы, провалились крыши, съехали набекрень фасады. Пока я летел, понял: на века можно строить храмы, дворцы или крепости, их люди научились беречь. Почему? Ты знаешь это лучше меня, почтенный Старец. Все остальные строения раньше или позже превратятся в тлен. Отслужившее не берегут — по возможности, стремятся уничтожить, а новое возводят на грудах камней.
«Да-да, — дружно вторило ему Сонмище, — таковы сыны наших сынов!».
В чём Сонмище было всегда единодушно, так это в критике «сынов сынов наших»…
«Ну что ж, тогда лети ты, Лаша», — обратился пророк к самому молодому духу.
На трапезах Лаша сидел чуть в стороне от братьев, часто думал о своём или глядел через запыленное чердачное оконце на звёзды.
«О чём вы, Отец? — переспросил он. — Неужели всерьез? Вы ведь знаете: в первой жизни я был всего лишь мудрецом, но от моих умных мыслей люди не стали счастливее, потому во второй жизни стал бродячим актером. Возил за собой шатер и выступал на площадях городов, то тут то там. Свой шатер и ворох пестрого тряпья, в которое облачался, выходя на сцену, я сжег ещё при жизни. После меня там ничего не осталось, даже искать нечего…».
— Велю тебе, лети! — приказал Пророк.
На рассвете следующего дня вылетел с чердака и Лаша. Заполночь вернулся он в Сонмище, возбуждённый и счастливый.
«Братья, братья и вы, Батоно, слушайте, что видел я в городе: вылетаю с чердака, мне тут же навстречу едет юноша на велосипеде. Едет и что-то про себя напевает. Прислушиваюсь, это „Эрисиони шатилис асуло“ — „Девушка из Шатили“. Помните? А я, знаете, с песней этой не раз выступал, публика любила её. Бывало затянешь: „Украду тебя на лошади, которая летит над острыми скалами словно горный орёл…“, а народ вторит тебе: „.если будет холодно от горного ветра, накрою тебя буркой, которую отниму у пастуха…“. Начинаем хором петь, женщины прищелкивают пальцами, мужчины пританцовывают на месте, так и норовят пуститься в пляс! Ну вот, полетел я за своим велосипедистом, а он прямо к Майдану едет, к реке, и поёт себе в удовольствие. Навстречу ему полицейский — слышит песню и подпевает; парень дальше едет, по дороге будочка, там пожилой мужчина гранатами торгует, услышал песню — подпевает; дальше — к баням едет, там нищий, в две погибели согнутый, милостыню просит: услышал песню — как ни в чем не бывало распрямил спину и тоже давай подпевать!».
«И мы помним эту песню!», — закричали со всех углов духи. Напевая, они один за другим покидали свои засиженные места и поднимались к потолку, на трапезу. «Девушка из Шатили со стройной фигурой, выберу тебя из толпы, даже если будут видны только твои глаза…».
В тот вечер как никогда долго веселились духи, без страха распевали они старые песни во всю свою духовную глотку. Посреди шумной трапезы один из них воскликнул:
— Кацо, глядите, мыши улетели, а ведь до рассвета ещё далеко! — в первой жизни этот внимательный дух был участковым милиционером.
— Теперь они никогда не вернутся! — торжествующе крикнул другой. Он хорошо знал птиц: во второй жизни был орнитологом-любителем, — летучие мыши не возвращаются туда, откуда их прогнали!
— Это значит, отныне никаких дежурств! — хором возликовали Собратья.
Пророк хранил молчание, глядя на разгулявшееся Сонмище. «Глупые они у меня, — думал про себя старец, — большинство прожило уже несколько жизней, но так и не поняло, что на смену одним тварям раньше или позже другие придут. И ждать себя не заставят, и похлеще первых напакостничают. Впрочем, пусть радуются, когда ещё, как не в такую минуту?». Подумав так, старец прикрыл глаза и задремал. Подагра, вроде, успокоилась.
Первое, что увидел Писатель, открыв глаза в то утро, был кусочек розового неба в окне.
«Волшебное утро» — думал он, опуская ноги с кровати и влезая в поношенные войлочные тапочки. Впервые за много месяцев был он бодр и хорошо настроен — «Сегодня наверняка что-нибудь удастся».
Когда после кофе он сел за стол и ни одна дельная мысль, как это и бывало, не пришла ему в голову, он не стал огорчаться. Закрыл блокнот, положил рядом ручку, встал и задвинул стул. В буфете, он знал, была у него бутылка самого лучшего Кахетинского.
Писатель поднял телефонную трубку и набрал давно знакомый номер. По другую сторону провода долго никто не отвечал. Он было заволновался, но в конце концов бодрый мужской голос ответил.
— Шалва, геноцвале, а я уже забеспокоился, всё ли у тебя в порядке?
— Ну что ты, я здоров, как молодой джейран.
— Видел, какое сегодня было утро?
— Небо как щёчка моей возлюбленной, лет пятьдесят тому…
— Вот именно. Не хочешь ли, в связи с этим, совершить прогулку? А после приглашаю тебя на Кахетинское. Лучшего ты сегодня не найдешь. По дороге мы зайдем на рынок, купим самого желтого сулугуни, и красных помидор, и свежей кинзы, и молодого лука. Возле рынка, за углом, купим у Нино горячего лаваша и устроим дома праздник. Что скажешь?
— Скажу, что ты волшебник.
— Тогда через час у бань?
— Через час.
Весело насвистывая давно забытый мотивчик, Писатель прибрал в комнате, накрыл стол на двоих. Потом надел куртку, обул самые удобные разношенные башмаки. Напевая, спустился он по шаткой деревянной лесенке.
«Девушка из Шатили со стройной фигурой, выберу тебя из толпы, даже если будут видны только твои глаза…». Старая, давно забытая песенка не выходила сегодня у него из головы. С чего бы это?
Два цвета воды
В лощине на берегу быстрой Арагви поселилось Воспоминание.
Много лет оно бродило вокруг да около. Днями поднималось на зелёные вершины, в хорошую погоду умудрялось даже взлететь на самую высокую скалу, к ледникам. Вечерами спускалось обратно в долину, там дремало в кустах ежевики или под листьями папоротника. Поначалу с передвижением не было проблем, но со временем всё чаще одолевала усталость: исчезла прежняя прыть, кружилась голова, шумело в ушах, приходилось рассчитывать только на свои ноги, а они слабели день ото дня. Платье у Воспоминания сносилось, чулки изорвались, башмаки протёрлись до дыр. И не потому, что всему свой срок, оно-то так, но Воспоминание ещё перегрузило себя вне всякой меры: за спиной уже многие годы носило оно тяжёлый заплечный мешок.
В одно прекрасное утро оно, наконец, добрело. Перед ним бурлили в одном русле, не перемешиваясь, две воды — две сестры Арагви, чёрная и белая.
«Это то место, которое я искало… — сказало себе Воспоминание. — Я пришло, дальше идти некуда. Пожалуй, останусь тут до конца дней».
Чёрный и белый потоки стремительно неслись мимо. Казалось, не были им на пути препятствием ни песчаные перекаты, ни отмели.
«Знакомое явление» — думало Воспоминание, — совсем как у людей: встречаются в одном русле, текут рядом, даже препятствия умудряются вместе преодолеть, а воедино никак не сольются».
Размышляя о прихотливости фатума, создающего людей и природу такими, как они есть, Воспоминание опустилось в лощину и задремало с заплечным мешком в обнимку.
Проснулось оно от лёгкого прикосновения. Казалось, будто кто-то травинкой щекотал его затылок, согревшийся на солнцепёке.
Воспоминание перевернулось с бока на спину и открыло глаза. Над ним на ветке яблони сидела Мечта, розовая и свежая, как только распустившийся цветок гибискуса.
— Хотите яблочка? — кокетливо спросила Мечта, желая показаться вежливой.
— О нет, я давно уже не могу жевать твёрдое: зубов не хватает.
— Вы кто? — Мечта исподтишка разглядывала затрапезного вида создание, и Воспоминние не могло не заметить иронии в её взгляде.
— Я Воспоминание. Много лет я бродило в поисках места, где встречаются две сестры Арагви, успело состариться, пока нашло дорогу. Теперь думаю поселиться прямо тут, в лощине.
— Поселиться? Навсегда? — Мечта скорчила презрительную гримаску и перелетела на соседнюю ветку. — Неужели вам не нравится свобода? Сегодня вы на деревенском празднике, завтра на поляне, у подножья заснеженных вершин — протяни руку и дотянешься до облака…
— В мои годы уже не легко скакать с места на место: ноги подослабли, да и груз велик, — Воспоминание указало на заплечный мешок.
— А зачем вам таскать за собой такую тяжесть? — удивилась Мечта. — Бросьте её тут, под кустом, и летите, куда глаза глядят.
— От этой тяжести не избавишься. — вздохнуло Воспоминание. — Мало кому удаётся прожить жизнь, не накопив такой мешок, а накопив, оставить под кустом и улететь.
— Не пойму, что можно копить в таком мешке всю жизнь? — спросила озадаченная Мечта. — Сокровища? Но имей Вы сокровища, то не скитались бы по миру в дырявых башмаках. Болезни и беды? Но любое разумное существо согласилось бы оставить их под кустом и улететь прочь… Может, вы откроете свой секрет?
— Никакого секрета нет, — ответило Воспоминание. — В этом мешке я ношу за собой ожидания.
— Ожидания? — удивилась Мечта. — Вы носите за собой ожидания?
— Именно! Дело в том, что все они не осуществились. В этом мешке у меня только неосуществлённые, я собирало их целую жизнь.
— И сейчас вам от них никак не избавиться? — Мечта была совсем сбита с толку.
— Никак, они останутся со мной.
Воспоминание устроилось поудобней на дне лощины, пристроив заплечный мешок под головой, а озадаченная Мечта улетела, даже забыв попрощаться.
«Как грустно! Бедное Воспоминание! — думала она. — Неужели наступит время, когда и я из-за глупых ожиданий не смогу летать? Неужели и я под тяжестью своего мешка постарею и сгорблюсь? И моё чудесное платье изорвётся в клочья? Но может быть, со мной не случится такого, всё же я Мечта, а не Воспоминание, я не забиваю себе голову всякими глупостями».
Несколько дней она, как положено мечтам, продолжала порхать с места на место: с церковного купола на крышу дома, с виноградного куста на вершину утёса, от высокогорного озера к реке и обратно, однако в душе её покоя не было.
«С кем бы поговорить?» — думала Мечта.
В конце концов осенила её блестящая идея: «Спрошу-ка у птиц, они летают из страны в страну, видят жизнь далеко за горной грядой и наверняка всё лучше понимают».
Из ельника неподалёку слышались нежные трели с росчерком в конце, это была песня зябликов.
— Скажи, легкокрылая певунья, — обратилась она к зяблику-самочке — та как раз пристраивала кусочек бересты в стенке гнездышка, — ты ведь многое повидала на своём веку. Неужели пора Воспоминания никого из нас не минует?
— Эта пора наступает у всех в старости, разве ты не знаешь?
— Никогда не задумывалась, — чистосердечно созналась Мечта. — Ну, а мешок неисполнившихся ожиданий — это удел каждого в старости?
— Не тааак, не так, — пропела самочка. — Кто многого ждёт, тот и носит тяжёлое за собой.
При этом она заботливо вложила несколько травинок в отверстия между кусочками бересты.
— Не жди многого, не жди…
— Как же жить без ожиданий? — спросила расстроенная Мечта.
— Ну, хочешь ждать — жди, но не грусти, если потом не всё сбудется.
— Но если я жду чего-то, так хочу дождаться…
— Тогда готовься в старости носить за спиной тяжёлый мешок.
Зяблик-самочка махнула крылом и улетела прочь. Ей некогда было рассуждать: какая тут философия, когда гнёздышко не достроено.
Мечта присела на верхушку ели и задумалась. Может, всё же птица не права? Как прожить жизнь, ничего не ожидая?
Откуда-то снизу слышалась саламури, пастушья свирель. Мечта полетела на её звук. На лугу паслись овцы, возле них, под тополем, сидел пожилой пастух и лениво наигрывал протяжную урмули.
— Скажи, сладкоголосый, доводилось тебе в жизни ждать? — обратилась к нему Мечта.
— Ждал, — отвечал пастух, — и уверяю тебя, ничего глупее со мной не бывало. В молодости слыл я самым лучшим музыкантом в деревне, ни один праздник не обходился без моего саламури. Даже дочь хевистави приходила послушать. Как-то раз девушке так понравилась моя игра, что она пообещала мне новую саламури, большую и громкую. Я поверил ей, решил, что с большей свирелью разбогатею, смогу забросить овец — в то время они мне порядком наскучили, — смогу жить игрой на свадьбах и праздниках, да не только в нашей, но и в соседних деревнях, и в более отдалённых. Свою свирель я запрятал подальше, с глаз долой, зачем, думаю, мне старая, маленькая? Хорошо, что совсем не выкинул.
Ждал долго, наверное, с полгода — получил, наконец, новую. Красивая была, дерево особое, орех. Мастер постарался, покрыл её тонкой резьбой. В общем, загляденье, а не саламури. Но что ты думаешь? Взялся играть — не могу, звук получается не звук, а кошачий писк. Так-этак пробую — всё даром: не привык, не умею на большой. Получилось, что полгода напрасно прождал.
— И что, с тех пор так и не ждёшь ничего?
— А зачем? Не ждать нужно, а делом заниматься. И запомни: хочешь успеха — играй на своей свирели.
Что же хорошего в такой жизни? — думала Мечта. — Приводишь стадо, уводишь стадо, одна урмули, другая, потом опять самая первая — одно и то же изо дня в день, скучно, однообразно. Она на третий день увяла бы от скуки. Может, ещё кого спросить?
Мечта описала несколько пируэтов над долиной и опустилась вниз, в село, прямо на рыночную площадь, где рядом стояло несколько лавок, бойко торгующих в послеобеденный час. Из распахнутого окна с виду ничем не примечательного серого строения разносился головокружительный аромат свежего хлеба, там выпекали лаваш. Любознательная молодая особа устроилась на подоконнике, желая понаблюдать за священнодействием.
Женщина в ситцевом платье с длинным рукавом и в белом платке, прикрывающем и голову, и почти всё лицо, ловко орудовала у круглой, напоминающей колодец, печи. Сначала она сбрызгивала стены печи-колодца подсоленной водой, затем один за другим брала слегка раскатанные брусочки теста и пристраивала их на раскалённых каменных боках печи. Там они выпекались в хрустящую, ароматную лепёшку с золотистой корочкой.
Приглядевшись, Мечта поняла, что женщине немало лет: спина круглая, плечи обвисли, руки морщинисты, на кончиках пальцев бугорки…
— Давно ты печёшь хлеб, умелица? — спросила она хозяйку.
— Да уж три десятка лет, — отвечала та.
— Так тут и сидишь с юности, или раньше чем-то другим занималась?
— Да нет, ничему другому не обучена. Наша семья много лет промышляла выпечкой лаваша. По традиции это дело всегда перенимала старшая дочь семьи.
Хозяйка вытерла руки и присела на расшатанную табуретку: вновь заложенной партии хлеба требовалось не менее получаса.
— Но в девичестве я мечтала совсем о другом. Тогда мне хотелось иметь собственный сад и выращивать в нём самые лучшие цветы в деревне. Выпросила у родителей маленький кусочек земли в огороде возле дома и развела там любимые мои пионы, астры и фуксии.
Женщина рада была возможности отвести душу. Уже много лет никому она о своём саде не рассказывала.
— Летом, когда они зацветали, возникал островок радости на фоне скучных моркови и капусты. Родители хотели было позволить мне учиться в школе садоводства, но как-то раз маме приснился её отец. «Не к добру это, — сказал он ей, — нарушать многолетнюю традицию».
Хозяйка поднялась и заглянула вглубь колодца, желая убедиться, что её тонис пури в порядке.
— Да, много лет уже нашей кормилице.
Она любовно похлопала печь по тёплому боку.
— А что же сад? — спросила любопытная Мечта.
— Сад пришлось забыть, — вздохнула хозяйка. — Разве пойдёшь наперекор воле старших?
Тут Мечта вспомнила, зачем прилетела.
— Скажи, умелица, ждала ты чего в жизни?
— Я? Да нет, пожалуй, ничего больше. Если годами ты в душе выращивал сад, а потом вырвал его оттуда, прими волю судьбы и смирись — легче будет. А ждать нечего и незачем: трудиться надо, семью кормить.
«И эта о том же, — думала Мечта, отлетая от деревушки, — работать, опустив голову, и ничего-ничего не желать… И для чего это? Неужели для того только, чтобы в старости облегчить свою ношу? Но если не облегчить ношу, как сохранить молодость и красоту? Заполнив свой мешок доверху, она превратится в дряхлую развалину, такую же, как Воспоминание. Нет, красота и молодость важнее. Прочь ожидания, прочь наивные надежды юности! Не будет она ничего ждать. Зачем, когда можно просто порхать с ветки на ветку, с цветка на цветок!
Умудрённая первым важным итогом в жизни, чувствуя себя старше и значительней, Мечта устремилась ввысь.
Пируэт за пируэтом, она поднялась над долиной и глянула вниз. Вечерело, горизонт с востока забрезжил сиреневым. Отдельные вершины с той стороны уже погружались в сумеречную мглу, но на западе было всё ещё очень светло. Гряда гор так чётко вырисовывалась на небосклоне, как будто обвели её остро заточенным карандашем.
Внизу блеснула двухцветная полоса реки.
«Там дремлет уставшее Воспоминание, — думала Мечта. — Теперь ему больше не подняться оттуда, мешок тянет вниз. Спуститься, проведать его?
Минут через десять она сидела на той — же самой яблоневой ветке, только теперь было в её крыльях чуть меньше прежней лёгкости.
Воспоминание перебирало что-то в заплечном мешке. Не очень оно радовалось неожиданному появлению гостьи: в его годы не любят неожиданностей.
— Спасибо за урок, — приветливо обратилась к нему Мечта. — Глядя на вас, я решила совсем отказаться от ожиданий.
— Как пришла тебе в голову такая нелепость? — неожиданно сердито набросилось на неё Воспоминание. — Разве можно жить, ничего не ожидая? Да знаешь ли ты, что такая жизнь всё равно, что год без весны? Лютая стужа, невыносимый зной и умирание.
— А вы как же? Вы…
— Я всегда чего-то ждало, даже сейчас, когда ноги уже не носят.
— Чего же можно ждать, когда ноги не носят? — спросила окончательно сбитая с толку Мечта.
— Да чего угодно: рассвета, заката — они уж точно не подведут. Только примитивные существа, лишённые фантазии и воображения, ничего не ждут. Вообще, смысл жизни в ожидании, если накопил за жизнь такой мешок — жил не зря…
— Ничего не понимаю, — обескураженно вздохнула юная особа, опустив крылышки. — Вы окончательно сбили меня с толку.
Воспоминание смотрело на реку. Сиреневое марево вечера коснулось уже обоих потоков. Скоро чёрное и белое превратятся в более и менее сиреневое, а ночью эту разницу едва ли можно будет разглядеть. О чём говорить с назойливой глупой девчонкой?
— Я и сюда пришло, чтобы дождаться. Когда-то, много лет назад цыганка предсказала мне встречу на месте слияния двух вод. Я долго шло, и вот я тут и счастливо: опять есть повод ждать.
Мечта спорхнула с яблоневой ветки на траву и очутилась рядом со своим бродягой собеседником. Но Воспоминание и не думало смотреть её сторону, взгляд его направлен был к бурлящим, пенящимся водам реки.
— Скажите, а почему воды реки не смешиваются? — попыталась она возобновить разговор.
— Ах, Непоседа, устало я от твоих вопросов, — досадливо отмахнулось Воспоминание.
Мечта улетела. Догадавшись в конце концов, что Воспоминние не в духе и не желает с ней, рзговаривать, она вспорхнула над яблоневой веткой и исчезла за деревьями.
— Зря прогнало девчонку — гулко ухнул филлин — зачем ты с ней так строго?
— Слишком легкомысленна — нехотя ответило Воспомнание — и юна.
— Ну и что в этом плохого? — от удивления Филин выкатил оранжевые глаза — блюдца и захлопал ушами на макушке — взяло бы её в ученицы и научило бы уму-разуму.
— Не нужна мне ученица — буркнуло в ответ Воспоминание — что с неё толку, с молодой? Только маята да глупости. Я лучше само как-нибудь… Ну, если повезёт, дождусь ещё друга и собеседника. Тут у двух вод суждена мне встреча
— А-а, ну жди — филин бесшумно взмахнул крылом и ухнул на прощание — вроде как зевнул.
Воспоминание терпеливо ждало. Оно привело в порядок платье, заштопало чулки, прибрало в лощине. Вечерами, после завершения дневных дел, садилось под дерево и облокатившись на мешок, глядело то в небо, то на реку. Однако никто больше не появлялся в отдалённой его обители.
Осенью стало холодать. По утрам в лощину спускался туман. Без дела поджидать дневное солнышко оказалось не очень-то приятно: зябко, промозгло, да и старый ревматизм не замедлил о себе напомнить. Пришлось вместе с мешком подниматься из лощины в лес, где сырость не так беспощадна. Там и крутилось оно — в прогалинах между деревьями, на ковре из опавшей листвы.
Как-то во время прогулки в кроне старого букового дерева заметило Воспоминание необычное создание, похожее на сморщенное яблочко. Подойдя ближе и присмотревшись, узнало оно состарившуюся Мечту. Бедняжка сидела на ветке и дрожала от холода.
— Мечта, неужели это ты? — удивилось Воспоминание. — Глядя на тебя можо подумать, что после нашей встречи прошло лет двадцать.
— Вы не учли, друг мой, что время у нас с Вами бежит по разному — отвечала Мечта — Век Воспоминания долог, ему погода нипочём, а Мечта исчзает при первых заморозках
Теперь она разговаривала с Воспоминанием как с нашкодившим первоклассником.
— Прослушав Ваши уроки, я начала сомневаться. Да, Вы учили меня, что стоит ждать, но жизнь учила иному. Представьте, я так и не решила окончательно, что лучше: ждать — не ждать. Но, в отличии от Вас, я ничего не собирала в мешок, потому долгое время полёту моему не было никаких препятствий. Лишь на холоде крылья обломались. С наступлением холодов кончается век мечты.
В рассказе её угадывалась грусть существа зрелого и мудрого. Куда только подевались былые наивность и легкомыслие?
— Ты хочешь сказать что скоро совсем исчезнешь? — поникшим голосом спросило Воспоминание.
В подтверждение Мечта только прикрыла глаза. Ещё недавно они сияли, и кокетливо щурились, и с любопытствм глядели по сторонам, а теперь казались затянутыми мутной пеленой.
Тяжело переступая через валежник, не замечая оврагов, заполненных палой листвой, проваливаясь в них и вновь поднимаясь, возвращалось Воспоминание в свою обитель. С досадой думало оно о том, что зря прождало и весну, и лето и половину осени. Время пролетело, а у двух вод так никто и не появлялся. Впрочем, несколько раз навещала его Мечта. Может, именно её появление предсказывала цыганка?
Оно застревало в ракитнике, скатывалось с пригорков и … опять поднималось. Падало и поднималось, падало и поднималось… не важно, в конце концов, сколько раз падало, важно — сколько раз поднялось.
Но вот мешок с несбывшимися ожиданиями отяжелел. Теперь, пожалуй, в нём совсем не осталось места. Так казалось Воспоминанию в прохладное осеннее утро, когда встретилось оно с исчезающей Мечтой.
Как же талантливо написаны Ваши рассказы!
Я никогда не была в Грузии, но живо представила себе эту горную страну над Курой и Арагви с живущими там людьми, добрые души которых переходят из одного поколения в другое. Почему-то сдавило горло: еле держалась, чтобы не заплакать.
Оригинальность рассказов ни на что не похожая. читаешь их, как притчи.
Даже не так интересно само содержание, как стиль и образы рассказов. Именно они вызывают интерес к продолжению читать дальше, заставляя читателя восхищаться и радоваться.
И еще. Я уже говорила Вам об этом. Меня просто покоряет Ваш прекрасный русский язык, Ваша правильная умная речь. Такое особенное чувство языка возникает у меня только при чтении Бунина.
Дальнейших Вам творческих успехов, дорогой автор! От всей души любви и счастья!
Сказать,что понравилось — это ничего не сказать… Читая, я снова посетила мою любимую Грузию.
Благодаря богатству высоко -литературного языка Автора, умению мыслить образами, я дышала воздухом горных ущелий, спускалась к шумным речушкам, с пахнущей свежестью водой.
Это произведение согрело воспоминаниями об удивительном гостеприимства этих людей, оставило послевкусие грузинских вин и блюд.
Ваш писательский талант, философская глубина мысли, дорогая Доктор, позволяет процесс чтения превратить в маленький отпуск, за что я Вам ОЧЕНЬ признательна и благодарна.
Леночка, огромное спасибо!