ОГНИ ОПОЯЗА
Штольни и каналы теории литературы, лабиринты её истории, причудливые строения лингвистики: с колонными мысли и закутками заблуждений, металлические сады стиховедения, где живые деревья заменяют причудливые, впрочем, квалифицированно выполненные изделия — суммарно объединил, не брезгуя эклектикой, ОПОЯЗ.
Волхвование гуманитарной мысли, помноженное на аскезу стиля порождает работы Шкловского «Воскрешение слова» и «Искусство, как приём»; избыточный Маяковский, штурмуя будущее, ворвётся жёсткими ритмами и загрохочет странными покуда рифмами: покамест мало кто играет с ними, большинство придерживается старых правил.
Таинственный Тынянов и яростный Якобсон.
…поля грядущего засеиваются зёрнами настоящего, и в качестве зёрен используются вечные, ветхие слова — но удобрения будут новыми; сложно закрутит ленты размышлений Поливанов, а О. Брик, вернувшись из ЧК, предложит считать прошлое недействительным.
ОПОЯЗ шумит, играет, предлагает новые методы; ОПОЯЗ — это всерьёз, ибо словесное искусство важно молодой республике, ибо…
Критика формального метода впереди.
Сначала она — а потом и травля тех, кто предложил оный метод.
Впрочем, влияние ОПОЯЗА выплеснется за пределы страны, и драгоценные камешки семиотики заблистают по-новому во многом благодаря открытиям, сделанным в недрах Общества изучения поэтического языка…
В. ПЕРЕВЕРЗЕВ, ОПРОВЕРГАЮЩИЙ В. ПЕРЕВЕРЗЕВА
Есть ли словесное искусство отражение действительности (пускай, зеркала слишком субъективны), или оно подвергает действительность сложной, почти алхимической переработке в сознание человека?
Валериан Переверзев стремился устранить субъективную сторону в искусстве, отодвигая полотнища сознания и шары идей на второй план.
Переверзев возглавил марксистскую литературоведческую школу, однако, учитывая каверзный характер мысли, владеющей человеком, а не наоборот, прорывал в областях исследований туннели, противоречащие марксизму.
Действительность, которую не должно бы перерабатывать сознание читающего, встала на дыбы, противясь чрезмерно пристрастным исследованиям, и Валериан Переверзев оказался репрессированным.
…Обломов — буржуа, споткнувшийся в процессе европеизации, — утверждал Переверзев, точно ухватив суть человека вообще: этого природного буржуя и эгоиста.
Стиль, как отражение яви — и не более того; однако стиль самого Переверзева в значительной степени опровергает оное утверждение, представляя собой следствие мыслей автора.
Исследования Гоголя и Достоевского, сделанные литературоведом, даны через автогенный образ, тогда, как остальные герои-образы являются лишь ответвлением оного.
Занятно, что чрезмерные умствования Валериана Переверзева словно опровергались им же внутри его работ, также перерабатывающих действительность художественных произведений, как не должно бы сознание читателя перерабатывать саму действительность…
БУРИ РАППА
Вероятно, РАПП воспринимается сейчас, как дремучая архаика советских времён, тёмная и бурлившая страстями, ныне ни для кого не представляющими интереса.
РАПП был воинственен и агрессивен, он наступал — и даже основной его журнал назывался «На литературном посту».
РАПП, изначально державшийся на лозунгах пролетарской культуры, заменил их позже призывом «учиться у классиков» — призывом, воплощение которого не помешало бы и нынешним — модным и популярным.
Не стоит забывать, что революция, которую теперь принято именовать переворотом, была подъёмом вверх многих и многих: большего вертикального движения, чем в Советском Союзе не было, вероятно, ни в одной стране мира ни в один период истории.
И сама возможность подобного объединения писателей, при всех недостатках, минусах, искривлениях тоже была движением вверх: ведь не чтобы выпить люди собирались…
А то, что в недрах РАППа не вызрело каких бы то ни было значительных имён…скорее следствие слишком бурного, хотя и не высокого подъёма многих вверх, ибо всякое движение имеет изнаночную сторону.
Так, или иначе, ни от каких страниц собственной истории вообще, и литературы в частности, отказываться нельзя.
Их стоит исследовать.
Без гнева и пристрастья.
ПРОВАЛ ПРОИЗВОДСТВЕННОГО РОМАНА
Труд есть кристалл энергии человека; процесс труда в нововозникшей стране, которой предстояло просуществовать семьдесят лет, явив миру пример небывалого вертикального движения человечества, не мог не стать одной из основ литературы этой страны.
Труд, организующий и выстраивающий человека; и человек, организующий разнообразные линии трудовых процессов; труд, о котором Максим Горький говорил, что он должен быть избран основным предметов литературы; и он и стал хлебом прозы — разного качества выпечки и духовной питательности, хотя о духовности в стране Советов не принято было говорить.
Сама идея была славной, достойной, однако воплощение её оказалось не столь ярким, ибо художественность — не журнализм, которым были пронизаны книги ранних соцреалистов, стремившихся к детальному описанию различных процессов; плюс сказывалась конъюнктура: писатели хотели угодить государственному аппарату.
Общее ощущение от производственного романа сильно, и с юмором выразил Твардовский:
Глядишь, роман, и все в порядке:
Показан метод новой кладки,
Отсталый зам, растущий пред
И в коммунизм идущий дед;
Она и он — передовые,
Мотор, запущенный впервые,
Парторг, буран, прорыв, аврал,
Министр в цехах и общий бал…
Посему производственный роман, загромождённый нечитабельными описаниями и ходульными персонажами, сильно меняется, если не деформируется, становясь то семейной хроникой, когда в повествование вовлекаются рабочие династии, то тяготея к очерковости, памфлетности…
Состоялся ли он, как явление — производственный роман?
Учитывая глыбы томов, изданные под его эгидой, и общий их вектор движения — в Лету, — конечно, нет.
И важна в его истории только попытка выделить труд в основной квант бытия: но — труд сознательный, не из-под палки.
Однако, труд, и его описание, его жизнь в недрах художественного текста — два полюса, и второй оказался не достижим.
А идея была… даже и благородной.
Действительно — труд, а не спекуляции, не хапужничество, не жажда наживы, воплощаемая в жизни любым способом — должен становится содержанием и радостью жизни: впрочем, в той, что организована сегодня (без воли народа) совсем другие радости.
ИСТОВЫЕ РИТМЫ ПУЛЬКИНА ИВАНА
Мальчик в трактире грезит стихами, бормочет нечто, что должно стать точными созвучиями; он поступает учеником наборщика в типографию, потом возвращается в деревню — жизнь его идёт зигзагами, точно для того, чтобы возник причудливый, зигзагообразный орнамент его будущих творений.
«Яропольская волость» — точно перекипает соответствующим говорком, изламывается в напряжение ритма, и горит фонариками рифм — даже когда обычны, то нечто вспыхивает внутри них, создавая своеобразнейший колорит.
Разные были соединяются пластами, что в «Яропольской волости», что в «СССР», и сколько в поэме «СССР» смешано всего: горюче-красного, горяче-огненного!
Гусли звучат, лопаются переборами, характеры выявляются, точно выплавляются в руслах строк — размашисто, мощно…
Точно перекличка слышна и с Есениным, и со Сельвинским, и с Павлом Васильевым — но это именно перекличка, голос Пулькина своеобычен, не путается ни с кем; он звенит и вибрирует, насыщая реальность своеобразным космосом стихов — не услышанных, не опубликованных.
Пулькин был осуждён, и освобождён, и вернулся в Москву.
Он ушёл на Вторую мировую — где пропал без вести: точно растворился в стихах, что жили подспудно, точно зрели до времени своего.
Он бывал и «тишины тише»; он и низвергался каскадами слов, он ускользал из своих стихов, как мудрый змий, и отпечатывался в каждым из них — неповторимых, как узор ладоней…
Меняло время свой мотив
Но музы не стихали.
Поэт не умер, если жив
Листок с его стихами.
Он распылился по ним, чтобы кануть в бездну войны: кануть, и выплыть в наши дни: новыми изданиями не обветшавших текстов.
ДВОЕ
1
РАПП бушевал, метал громы и молнии, претендовал на открытие новой литературы, и… разлетелся.
Панфёров был выходцем из яростно клокотавших недр; он писал пьесы для крестьянского театра: что было необходимо, ибо «искусство в массы» не было просто лозунгом, но становилось образом сочинительства многих, шедших в литературу.
Роман «Бруски» — монументальный колосс конца двадцатых, начала тридцатых годов — сделал Панфёрова знаменитым.
Это было первое, буйно раскинутое на пространстве текста в разные края, повествование о коллективизации; и мужики говорили сочно и колоритно; а страсти бушевали такие, что кабы большинство тогдашних читателей знали Шекспира, его драмы приходили бы на ум…
Огромное количество действующих лиц, однако, создавало скорее ощущение толчеи, нежели космоса.
Критические молнии скрещивались, высекая, в основном, яростно-неодобрительные искры; и сейчас сложно представить, чтобы кто-то домучил творение Панфёрова до конца.
Став официальным советским классиком, он продолжал работать — трилогия о Великой войне и последующем восстановлении страны, развитие сельского хозяйства, автобиографическое повествование — всё шло в дело…
Чем же может быть интересен образ Фёдора Парфёнова сейчас?
Пожалуй, одним — чисто человеческим, но и историческим моментом: истовым, почти церковным, без церкви и культа, горением, когда интенсивность внутренней жизни сочинителя такова, что он и впрямь верит — мол, художественным словом, пусть и не высшего калибра, можно горы свернуть.
Своеобразное доказательства тезиса: Не хлебом единым… ныне вовсе изъятого из обихода предельно потребительской цивилизацией, внутри которой пришлось жить нам всем…
2
Родившись на прииске своего отца Южном, долгое время она работала конторской служащей — с 18 лет.
Она отправилась с мужем на Колыму, куда сослан он был в 32 году; и естественное бесстрашие, помноженное на верность, во многом определило и писательскую судьбу Коптяевой: строй её рассказов, первый из которых появляется в 35 году, и дальнейшие романы.
Опыт её жизни был различен, достаточно многопланов, связан и с падениями и со взлётами…
Наиболее известная трилогия её была посвящена жизни врача-нейрохирурга; это была добротная реалистическая проза: без яркого движения вверх, речевого подвига, лепки запоминающихся образов…
Что теперь может быть интересно в книгах Коптяевой, официальной, достаточно успешной советской писательницы?
Исторический ракурс: жизнь, которая вызревала и мучительно строилась, была в таком противоречие с сегодняшней — товарно-эгоистически-мелькающе-денежной — что невозможно вообразить дедов и отцов, глядящими на неё вдохновенно.
А так — средняя, местами добротная, порой провисающая проза.
Но историко-дидактический аспект может быть интересней…