XX
Пётр подошёл к своей школе и остановился. Какие-то малыши бежали ему наперерез. Массивные двери школы молчали, на часах было полпятого.
— Как тогда, — подумал Пётр, — когда тот дурак сидел на заборе и не дал две копейки.
Пётр быстрым шагом подошёл к двери и зашёл в школу. Знакомый бюст Ленина забелел перед ним, ступени лестницы отсвечивали в электрическом свете. Пётр поднялся на второй этаж. Кабинет завуча был закрыт. Пётр хотел кого-нибудь найти, но не было никого, даже технички. Он сел на лестницу.
— Когда не знаешь, что делать — не делай ничего, — сказал он сам себе. — Да нет, я знаю что делать!
В груди Петра что-то горело и росло, стучало, как огромное сердце, которое увеличивалось и придавало немыслимую силу. Ноги неслись, как подвыпившие всадники, которые поскорее хотят попасть домой. Он помнил адрес Веры Петровны, как-то он бывал у неё. Пётр летел что было мочи. Машин, деревьев и домов не было вообще, они летели где-то в других мирах, сливаясь в мутный комок, издававший монотонный звук там, где лил ошарашенный дождь. Пётр позвонил в дверь Веры Петровны. Оказывается в самом деле был дождь, с рукава Петра закапала вода, лишь только он поднёс руку к звонку.
— Петя? — сказала Вера Петровна. — Ты откуда? Почему такой мокрый?
— Дождь, — сказал Пётр и почувствовал на губах солёные капли.
— Заходи. Сейчас поставлю чай.
— Вера Петровна, — сказал Пётр, взяв её за руку, — я хочу перейти назад в свою школу!
— Почему, Петя, вы что снова переехали? Или, постой… что-то в семье? Ты переезжаешь к бабушке?
— С семьёй всё в порядке.
— Так что стряслось?
— Хочу вернуться в свою школу!
— Но почему?
Вера Петровна задула спичку и посмотрела на Петра.
— Тебе надо переодеться, — сказала она. — Позвони родителям, что ты здесь.
Они пили на кухне чай, и Пётр абсолютно не чувствовал той запретной зоны, того пространства, которое всегда вырастало между ним и учителем, тем более Верой Петровной. Она сидела перед ним, как его бабушка, с уставшим добрым лицом, которое постарело от тягот и лет. Морщины комкались на лбу и разлетались по сторонам, как тонкие ручейки, проторявшие себе дорогу. Вера Петровна слушала Петра, словно она была маленькой девочкой, которой рассказывали сказку о тридевятом царстве, где в дремучем лесу разговаривают деревья, по ночам кричит леший и Баба Яга летает на метле. Вера Петровна вздрагивала и ойкала, прижимая ладонь к груди, и Пётр сам боялся её испугов. Его чай остывал, за окном неистовствовал дождь с такой силой, словно хотел ворваться в дом и залить всё вокруг. Пётр не рассказывал ей подробностей драки, не называл имён, он говорил, что школа эта давно превратилась в тюрьму с недоделанными паханами, которые сами были детьми, но сумели запугать всю школу своей безнаказанной наглостью, включая учителей, которые лгали друг другу, что это трудные подростки. Вымогательства, угрозы, постоянная попытка кого-то стравить, унизить, наслаждение от того, что кто-то тебя боится и от этого страдает, неприкрытая, выворачивающаяся наизнанку самоуверенность и звериная прыть впитались в школьные стены, где никогда не состоится настоящий, запоминающийся на всю жизнь школьный бал. Никогда повзрослевшие ученики не соберутся, чтобы отметить десять лет окончания школы или двадцать пять. Память о страхе перед зверем, которого почему-то надо бояться, отодвинет их друг от друга, разбросает по разным сторонам света, даже если они будут жить рядом. Школа перестанет быть школой, и память о ней утонет в злых и бесцветных, лишённых чего-то очень простого и вечного, глазах «несчастного ребёнка» с очень трудным израненным детством. Пётр бывало и дрался и испытывал злобу, но она проходила, распылялась в школьном дневнике, в танцующем снежном пуху за окном, в слетевшей к нему улыбке Лары.
Пунцовые щёки Петра наливались огнём, губа трещала и дёргалась, но от этого только становилось уверенней на душе, открывалась какая-то новая, неведомая мужская жизнь, вставала как заря, в которой он сам что-то значил и в которой уже была своя история.
Серёга предложил Петру уехать к тёте Шуре на лето.
— Кто их знает? Может они мазу тянут? — сказал он.
— А что это маза? — спросил Пётр.
— Ну, может шайка у них?
— Графцов и Дунаев вряд ли, а вот Лакизо… чёрт его знает, — сказал Пётр.
Венька притащил бутылку Ркацители. Серёга закопал её в прибрежном песке, чтобы вино охладилось. Горлышко бутылки омывалось волнами и торчало из песка, как из отполированного каменного откоса. Пётр бросал камешки в море очень медленно, останавливаясь перед каждым броском, словно не хотел расставаться ни с одним из камней, а должен был. И каждый камушек для него был великой потерей.
— Да не думай об этом, — сказал Венька, — разве найдут они тебя на другом конце города?
— Искать, не искать… — сказал Серёга, — я таких знаю и дух ихний знаю.
— Какой дух? — спросил Пётр.
— Не похожий на человеческий, вот какой. За мной один ходил. Два месяца ходил, ножом угрожал за то, что я его удочку взял порыбачить. С разрешения его бабки взял, — ответил Серёга, — видите ли я её попортил. Ничего я не попортил.
— Так это у тебя в деревне было, а это город, — сказал Венька.
— Город… Люди — это город.
— Для меня город — не люди, а что-то другое, чего я не объясню, — сказал Пётр. — Часто я хожу по городу и их не вижу, так проще его узнать, без разъярённых детей в колясках, без пьяного, который тебя обматюкал и что-то кричит вдогонку бешеным лаем, без пытливых старушек у ворот. Глаза их горят и ждут, когда же я сделаю что-нибудь плохое, как будто я на самом деле злодей и прохожу мимо только затем, чтобы сделать какую-то пакость.
— Но город не только состоит из таких людей, — возразил Венька.
— Люди разные, — сказал Серёга задумчиво.
— Но с городом без них мне говорить намного проще, есть о чём, понимаешь? — сказал Пётр.
Серёга принёс бутылку. С неё капала вода, казалось, это тоже было вино и бутылку держали не на морском берегу, а в винной бочке.
— Стаканов нет! — сказал Венька торжествующе и отхлебнул из бутылки.
— Стакан, карман, — зачем тебе всё это? — сказал Серёга, делая несколько длиннющих глотков. — Море, вино, — что может быть лучше?
— А как же тренировки? — спросил Пётр, принимая бутылку.
— На следующий день после вина, — заулыбался Серёга.
— А, так будет называться фильм! — сказал Пётр. — Кажется был уже такой «На следующий день после войны», а этот будет «после вина».
— Хорошая идея, — сказал Серёга.
— А о чём фильм? — спросил Венька? — Про море, как у Робинзона?
— Про море, про то, как Петя вернулся в свою школу, про чаек, про этот корабль. А правда, давайте снимем фильм. У меня даже в горле заболело от этого чувства, — сказал Серёга.
— На киностудии нас совсем не ждут, — сказал Веня.
— Зачем нам киностудия? Сами снимем.
— А камера? — спросил Пётр, приободрившись.
— Достанем.
Серёга теребил ногой песок, его глаза горели. Сейчас, на этом берегу он нашёл священный камень, и теперь вся его жизнь наполнится интересом и счастьем, мир перечеркнётся, сползёт в море, как старый утёс, уйдёт под воду, исчезнет навсегда. Этот мир был только занавеской торопящегося свежего утра и стоило эту занавеску одёрнуть, как в комнату хлынула новая явь, неведомая раньше. Явь, которую не удержать.
Серёга махнул рукой в сторону моря, где не было никаких кораблей, только синее небо поднималось там, где кончалось море, где обрывалась вода, небо перекрывало ей путь, и солнечные лучи щурились и метались, как молнии на горизонте.
Отец Петра не всё понимал и знал историю школьной драки со слов своей жены, Ольги Николаевны. Она пошла в школу, в коридоре несколько девочек зашушукались, тревожно поглядывая на неё, а на лестнице какой-то коротышка плюнул ей вдогонку, попав на платье, и молниеносно скрылся. Увидев маму, завуч тут же собрала педсовет, где Семён Ефимович пытался что-то возразить, но ему быстро заткнули рот. Дмитрий Иванович цокал языком, но больше всех говорила Людмила Михайловна, прижимая к груди папку, как будто в ней были доказательства вины Петра.
— Он ударил человека по лицу, вы понимаете? — говорила она. — Учитель истории, Борис Петрович, и вот, Дмитрий Иванович, видели.
— Но я выбежал, когда… — проронил Дмитрий Иванович.
— Но драка-то была, — сказала учительница химии.
У неё был вздёрнутый носик и совсем юные глаза, которые вечно хотели спать. Она не видела этой драки и самым большим хулиганом считала Аркадия Барабанова, которого вообще в этот день не было в школе. Завуч сжимала губы и смотрела в стол. Глаза её выкатились и почти не двигались. Они говорили, что она согласна с тем, что здесь говорят, жаль, что так получилось, но сделать ничего нельзя, ваш Пётр переступил грань и теперь его ждёт суровое наказание.
— Это они устроили драку, а не Петя, — возражала мама.
— А почему он не пожаловался? — томно сказала Татьяна Валерьевна, как будто разговор шёл о любви.
— Он не хотел убегать, его бы перестали уважать.
— И поэтому он распускает руки?
— Кого вы жалеете? — гневно зашептал Семён Ефимович.
Ольга Николаевна говорила отцу, что хотела уйти, но осталась там только из-за Семёна Ефимовича. Папа написал письмо на двадцати страницах о том, что Пётр хорошо учился, имел примерное поведение, а драка была спровоцирована. Пётр никогда не видел этого письма, но двадцать страниц — это было слишком. После этого перестали звонить со школы, а папа хотел перевести Петра в другую школу где-то в этом районе поблизости. «Не надо ехать жить к бабушке!» — говорил он. Петина поездка к Вере Петровне привела его в бешенство. Он наорал на Николая Сергеевича за то, что он сам позвонил ей, за то, что защищал Петра и уговаривал мать поскорей забрать документы из той школы.
— Да дикость это всё! Почему ты ко мне не пришёл? Я бы пошёл в школу и всё там разнёс! — орал отец в трубку.
— Я хочу учиться в своей школе, — возражал Пётр.
— Ты что, принц? Не всегда можно сделать всё, что хочешь. Дерись с ними!
— Я и подрался, но мне противно там быть, понимаешь?
— Не понимаю! Не понимаю! В конце концов, пришёл бы домой, рассказал всё как есть. Мы бы подумали, что можно сделать.
— Я хотел сам всё решить, — сказал Пётр и повесил трубку.
Он долго потом лежал на диване и тяжело дышал. Первый раз в жизни он бросал трубку, разговаривая с отцом.
XXI
Пётр поднимался в гору. Игорь, который встретил его в аэропорту Кеннеди, отстал и что-то говорил своей жене так увлечённо, что, казалось, он видит эту женщину впервые и бесцеремонно рассказывает ей пикантные подробности своей холостяцкой жизни. Пётр вдруг сам почувствовал себя холостяком, хоть он им и был, а слово вдовец он на дух не переносил. Он всё прекрасно понимал. Понимал, что живёт один, и что вокруг него огромная Америка, где живёт столько холостяков, что их хватило бы на целую страну.
Потом они поднялись на гору, дошли до грубо сбитого деревянного стола со скамьями и сбросили на землю рюкзаки. Пётр достал сигарету, жена Игоря, имя которой Пётр всё время забывал, попросила его не курить.
— Воздух-то какой! — сказала она, запрокинула голову и раскинула руки. Она закружилась и стала что-то напевать. — Давайте танцевать! — пропела она, и в глазах её был сумасшедший блеск, который заставлял пуститься в такой же исступлённый танец с ударами бубна. В него ударяет шаман в такт далёкому грому, который может никогда и не превратится в дождь. Пётр посмотрел на облака.
— Будет дождь, — сказала жена Игоря, — но не сейчас.
Она остановилась и стояла с такими же раскинутыми руками, подставив лицо дождю, который всё-таки будет. Потом подошла шумная компания. Одна пара была похожа на постаревших геологов, протухших у костра, взращённых консервами, ухой и таёжными песнями под гитару. Один человек в утлой джинсовой жилетке всё время мотал головой и приговаривал: «Ну вы даёте? Кто должен был взять спички?» Он ходил и пожимал плечами, точно ему сделали туда уколы, и таким образом он снимал боль. Даже когда он знакомился, он пожимал плечами, будто говорил: «Ну хорошо, Пётр так Пётр, что я имени такого не знаю, что ли?»
Шашлык Петра остыл, и он вдруг подумал: «А почему я не искал их?» Венька давным-давно уехал на землю обетованную и как-то затерялась переписка, смылись следы в эмигрантском чаду, в зашторенной чужими ливнями жизни, которая менялась и росла вместе с шелестом высоких пальм и бесчисленными приливами горячего, как только что сварившийся компот, Средиземного моря. Пётр никогда там не был, но когда-нибудь он поедет туда. Только он не будет одеваться, как турист. Бродя по Иерусалиму, надо чувствовать себя коренным жителем.
— Пётр, скажи тост! — прервала его мысли вылетевшая, как стрела из арбалета, фраза жены Игоря.
Игорь улыбался как человек, которому можно пить, но нельзя закусывать. Пётр сказал какой-то тост, который сам почти не слышал. Получилось, как видно, неплохо, аплодисменты повисли бьющим в ухо невесомым эхом. Потом геологи стали петь песни под гитару. Слова сливались во что-то одно, окутывали мелодию и струнный ритм, накалялись невидимым огнём азарта исполнителя и слетали с уст, как ноты с воображаемого конвейера. Эти песни можно было петь только здесь, на этой деревянной скамейке, на вершине этой горы, с полупустыми бутылками водки на столе и с горделивым киванием подвыпившего Игоря.
XXII
Пётр встретил Серёгу на остановке троллейбуса. Раскрасневшийся Серёга возвращался из бани. Они прошли несколько остановок. Серёга говорил о судьбе, о работе и как в деревне всё было проще. Он мечтал купить землю и работать на ней, построить дом. Они подошли к очередной остановке и принялись прощаться. Троллейбусы, как назло, подходили один за другим, как муравьи, а прощаться совсем не хотелось. Петру надо было рассказать Серёге, что он подал документы в американское консульство, но он не мог и рта раскрыть. Серёга ещё долго стоял на остановке, даже когда троллейбус повернул и скрылся из виду. Троллейбус растягивал старую нить из детства, которая протянулась между Серёгой и Петром ещё там, на берегу моря, когда Серёга отжимался на песке, а Венька дразнил Женю своим артистичным талантом. Эта нить тянулась и могла больно ударить, если кто-то из них отпустил бы её хоть на миг. Злосчастный троллейбус полз в пробке, а Пётр сказал себе, что завтра обязательно Серёге позвонит. Но он позвонил только через неделю. Серёга был в командировке, и Пётр попросил его брата, чтобы Серёга перезвонил. Но никто не перезвонил. Пётр пытался вспомнить, почему он сам не позвонил снова. Наверное звонил, но он этого не помнил. Потом Света… И всё обрушилось, и жизнь превратилась в сплошной туман. Пётр не хотел верить, что её нет, что какие-то подонки вонзили в её тело нож, чтобы отобрать серёжки. Пётр пришёл на эту улицу, по которой много раз гулял, обнимал девушек и смеялся на ходу, взахлёб, так, что не хватало воздуха. Он представлял её худенькое тело, большие глаза и как она лежала на асфальте. Она была не толще этого ножа, очень хрупкая, добрая и смелая. Она знала на память невероятное количество стихов Пушкина, Мандельштама, Блока, Есенина. На первом знакомстве Пётр хотел удивить её поэзией Северянина, но Света лишь улыбалась и шептала неслышные слова в унисон, а Пётр думал, что она шепчет что-то своё. Какой же он был дурак! Ей было так холодно тогда, и он предложил ей свой свитер, а она отказалась, хотя он должен был её обнять или хотя бы, не спрашивая, набросить на неё свитер, а он продолжал читать стихи. Потом он её проводил и, возвращаясь домой, шептал какие-то строчки невпопад и пел, размешивая дома горячий чай. Над чашкой поднимался пар, и Пётр рисовал в его сплетениях улыбку Светы, которая исчезала и рождалась вновь.
XXIII
Пётр ехал домой и перед ним на лобовом стекле машины мелькало полувесёлое лицо Игоря, кивающего в такт песен под гитару. Игоря давно не было слышно. Он позвонил внезапно и затараторил о каких-то горах и тропах, что они давно вместе не ездили на шашлыки. Пётр нашёл работу на полгода по контракту в маленькой фирме, где было больше половины русских. Это было чудо, но оно случилось тогда, когда Пётр перестал волноваться, идя на интервью. Люди чувствуют нервозность, а раз человек волнуется, значит он в чём-то сомневается, а если он просто нервный, — зачем он нам такой нужен? Начался дождь, редкий, с крупными каплями, которые падали на стекло, как большие прозрачные кляксы. Точно такой же дождь начался, когда Пётр и Серёга поехали на рыбалку с Олегом Васильевичем, отцом Ани. Эта параллель была удивительна, натянулась, как струна, выстрелила, как молния, соединив этот случайный дождь где-то на восьмидесятой трассе в Нью-Джерси с тем слепым дождиком в маленьком городке на Украине много лет назад. Олег Васильевич жевал папироску и заходил далеко в воду в своих сапогах. Он чертыхался, когда леска запутывалась, но тут же добродушно улыбался.
— Васильич, дай закурить? –весело говорил Серёга.
— О, дывысь, — резко оборачивался Олег Васильевич. — Ну на, — говорил он и щурился исподлобья.
И это «дывысь» неслось у Петра в голове, как вихрь, словно Олег Васильевич сказал это только сейчас, сидя на этом сиденье рядом с Петром. Усы Олега Васильевича шевелились, добродушно расползались в стороны, глаза улыбались, превращаясь в щёлочки, он тоже ехал с пикника, где поел шашлыков и послушал песни под гитару. Он даже не знал, что он в Америке, несётся на автомобиле, а его дом и река, где он рыбачил, плывут на другом конце планеты, где другое, новое, лихое время, которое точно пришло не к добру, окутав поля, дома и палисадники тревожным пасмурным туманом, похожим на миллионы перепутавшихся серых занавесов, через которые Олегу Васильевичу уже не пробраться к его прежней жизни.
Пётр вспомнил, как переехал к бабушке, взяв только сумку, как мама плакала, а бабушка успокаивала её.
Прошёл месяц после той злополучной драки, а эта картина всё стояла у Петра в глазах и не выходила из головы. Вадик Кунянский, узнав про это, сказал: «Вот это да! Пьеса, настоящая пьеса.» Его вдруг понесло:
— Так это там на школьном дворе было? — говорил он. — Надо туда поехать, посмотреть, пройтись по школе. Прямо какая-то тюрьма, прямо какие-то бугры и воры в законе. Малолетки! Да, это не просто драка. Ты пересёк их черту. Хотя опять-таки, это исходит от влечения. Понимаешь, связь с женским полом уже возможна, но она ещё в тумане, поэтому происходит первобытный всплеск, вся муть выходит наружу. Это то, что я говорил. Не будь холостого влечения, не было бы и половины бандитов.
— Плохая муть, — сказал Пётр.
— Плохая, но ничего не поделаешь, это их муть, кровожадная. Гладиаторские бои.
Ровно в полдесятого бабушка вошла в комнату.
— Пошли, Петя, чай попьёшь. Мы с дедом уже попили. Я тебя третий раз зову.
— Уроки, — вздохнул Пётр.
— Так что, тебе здесь тяжелее учиться, чем в новой школе?
— Да нет, пропустил много, вот и всё.
На столе стояла большая белая коробка. Дед открыл её, как только Пётр вошёл.
— Откуда у нас такие пирожные? — воскликнул Пётр и посмотрел на улыбающегося деда. — Дед, зачем?
— А ты любишь. Вот безе, наполеон и твоя любимая картошка.
Картошку Пётр любил больше всего. Это было коричневое пирожное, похожее на вытянутую котлету. Название, конечно, было своеобразным и никак не приклеивалось к изделию, несмотря на какие-то внешние сходства. Если вдумываться в название, то можно представить, что жуёшь сырую картошку. Если б пирожное называлось карандашом, его б вообще невозможно было есть. Петру трудно было отделаться от ассоциаций, но когда он надкусывал пирожное, он напрочь забывал о его названии.
Петя перелистывал старую подписку «Огонька». Николай Сергеич любил собирать старые журналы, перевязывать их бечёвкой. Как-то в воскресенье Пётр проснулся рано и устроился на подоконнике с толстой подшивкой за шестидесятые годы.
— Шо там? — вдруг послышался голос Ефима Тихоновича. Он развешивал бельё во дворе. Было раннее утро, немного пасмурное, вроде собирался дождь, но облака разбегались на глазах, оголяя голубую кожу неба.
Ефим Тихонович был в майке и синих семейных трусах.
— Та ни чё, — сказал он Петру, окидывая себя взглядом, — я быстро. Так то тилькы утро, усе спят. Шо, интересное шо то?
— Ага, — ответил Пётр.
— Это шо, из стенгазеты со школы?
— Нет, это «Огонёк», — смеясь сказал Пётр.
— Свеженькый?
— Нет, за шестьдесят второй год.
— Та ты шо? И ты читаешь?
— Почему нет?
— Ну ты молодец.
Ефим Тихонович поднял большую белую миску и, крякнув, пошёл домой.
Это был «Огонёк» шестьдесят второго года. Маленький мальчик в варежках и шапке шёл по широкому тротуару, и огромные голуби расступались перед ним, а прямо за мальчиком вырастал каменный Ленин, за которым ели и фонари плыли в сером тумане, который был целым миром этой зимы, пасмурности, свинцовых облаков. Туман обрывался, оставаясь лишь на обложке, но настолько хотелось смотреть на шагающего мальчика, на голубей, на пасмурную зиму, что туман застревал в глазах и соскальзывал с обложки, наполняя комнату этим растворившимся в прошлом далёким зимним днём.
Зазвонил телефон в коридоре. Это был общий телефон для соседей. Пётр вышел из комнаты и взял трубку.
— Петя? — раздался в трубке гнусавый тихий голос.
— Алё, кто это? — спросил Пётр.
— Это я, Адреналин, — ответил голос и стал чаще дышать.
— Адреналин? Андрей? — Пётр посмотрел наверх, в сторону квартиры Адреналина. — Что у тебя стряслось? Почему ты звонишь? Заходи.
— Да я тут, знаешь, где ремонт дома напротив.
— Знаю, и что?
— Да меня собака укусила. Пошёл выбросить мусор, мать у бабушки сейчас, а собака выпрыгнула из-за забора. И в ногу… Ещё штанину всю изорвала, сука. Я пошёл домой, а идти не могу, так, еле-еле… И ключи где-то выронил. Дошёл до автомата, хотел позвонить соседке да из головы её номер вылетел. В кармане записную книжку нащупал и тебе позвонил.
— Да ты что, Андрей? Конечно! Тебе в больницу надо! Я сейчас!
— Спасибо Петя.
Пётр вылетел из дома, посмотрев на дверь гостиной.
«Телевизор смотрят, наверно. Да я на секунду», — подумал Пётр. Он летел по лестнице вниз, пропуская ступеньки, словно их и не было, а были лишь широкие деревянные перила. У автомата никого не было, и Пётр побежал к забору дома, где был ремонт.
— Андрей? — крикнул Пётр, забежал за забор и тут же почувствовал огонь на впечатавшихся в асфальт ладонях. Ладони пекли и зудели. Пётр лежал на земле, даже не осознавая своего падения, словно не было этих секунд. Он попытался встать, но получил удар в живот откуда-то снизу, успев заметить тень каблука. Пётр сделал кувырок интуитивно, не понимая, как это получилось. Он упёрся ногами в какую-то горку песка и сумел подняться. «Зря я ушёл с акробатики», — почему-то вертелось у него в голове, которая ничего не соображала. Живот не давал дышать. Пётр стоял согнувшись.
— Ну что, тварь! — Пётр увидел перед собой скривившуюся физиономию Лучкова. Лучков ударил по земле каким-то жгутом. Земля ответила хлёстким звуком. — Дезертировал с поля боя? — раздувая ноздри, сказал он.
Пётр увидел Дунаева, выходящего из темноты, зажжённую спичку и профиль Лакизо земляного цвета, серьёзный и каменный, как на портрете. Лакизо прикурил и внимательно посмотрел на Петра. Странно, но в этом взгляде не было ненависти. Он курил, глубоко затягиваясь, как заправский курильщик. У Дунаева горели глаза. Он мял сигаретку, но почему-то не прикуривал, пыхтел, как паровоз, и это пыхтение мешало ему дышать, он напрягался, щёки надувались, как у рыбы, желваки ходили по скулам, точно это были жабры. Фонарь с улицы немного освещал вход во двор, строительный мусор, мешки и какие-то бочки. У фонаря на улице стоял ещё кто-то, но Пётр не мог его разглядеть. Лучков бил жгутом об асфальт. Петром овладела ярость именно к нему. Он был готов его разорвать.
— Смотри, Женик, — сказал Дунаев, цедя слова и поворачивая голову к Лакизо, — эта мразь избила нашего друга.
— И меня обманула, — вставил Лучков и стал бить ногой по рассыпанному по земле гравию, пытаясь попасть в Петра.
— Женик, я его сейчас убью, — сказал Дунаев.
— Нет, я его убью, — сказал Лучков и, схватив кусок арматуры, ринулся в сторону Петра.
Пётр прыгнул влево и пытался свалить бочку, но она не поддавалась. Лучков ударил по ней арматурой и глухой звук удара до смерти его порадовал. Он бил по бочке неистово, словно бочка была неожиданно найденным барабаном, а арматура — барабанной палочкой.
Дунаев побежал в сторону Петра, поднимаясь по доскам, наваленным на строительный хлам. Пётр повернулся к нему и удар Дунаева пришёлся ему в руку. Боль была адская, в глазах темнело.
— Тряпка, — пронёсся в голове Петра голос Леры, — ты просто тряпка!
— Эй, кореш, что ты там по бочке лупишь? — послышался звучный бас откуда-то сверху.
— Окно закрой! — сказал Лакизо удивительно спокойно, словно отдавал приказ.
— Я тебе сча закрою!
Дунаев нанёс удар в грудь, но Пётр тоже успел ему попасть в солнечное сплетение. Дунаев согнулся и сжал зубы.
— Ладно, поехали, — послышался голос Асадуллина совсем близко.
— Нет не поехали, — сказал Дунаев. Лучков стоял прямо за ним. Дунаев с силой толкнул Петра. Пётр пропорол ногой полиэтиленовый мешок и оказался на земле.
— Да пошли вы все! — заорал Пётр.
— А ну разошлись! — услышал Пётр голос и сумел разглядеть Жору, которого все называли Ланжерон. Жоре было лет тридцать. Он отсидел за что-то и пил.
Дунаев и Лучков упёрлись в бочку и стали смотреть на Жору.
— Мы скоро свалим, — сказал Лакизо. В его руке сверкнул длинный нож.
— Э-э! — сказал Жора.
Стояла тишина, в которой повисло это Жорино «Э-э».
— Это вы свалите, — сказал он, бешено вращая глазами.
Из-за спины Жоры появился Венька. В руках у него был пистолет.
— Вы что охренели? — заорал Жора и попятился назад.
— Пугач, — сказал Лучков.
— Вали отсюда, придурок, — сказал Дунаев.
Вдруг раздался сильный хлопок. Казалось, лопнула шина огромного самосвала где-то в тихом переулке, встряхнув стены домов. Из бочки, у которой стояли Лучков и Дунаев, струйкой текла тёмная жидкость. Венька направил пистолет на Дунаева. Пётр увидел лишь желтоватую рубашку убегающего Лучкова. Венька и Жора подошли к Петру и помогли ему подняться. Пётр держался за локоть, жутко хотелось рвать, во рту была солёная липкая каша.
— Живой? — спросил Жора. — Ладно, пацаны, меня тут не было, а то менты на меня первого подумают.
Прямо у ворот жалобно пищал малюсенький белый котёнок. Пётр взял его на руки и прижал к груди.
Венина мама цокала языком и хотела то вести Петра в больницу, то бежать за его бабушкой, то звонить Петиным родителям.
— Они спят уже, всё в порядке, — говорил Пётр.
— Вот у тебя все брюки запачканы и штанина разорвана. Господи, и ссадины на руках и на лице. А голова у тебя не кружится? Ты читать можешь? — не унималась мама.
Венька соскрёбывал в миску налипший к стенкам морозильника лёд и поглядывал на мать, ожидая расспросов, относящихся только к нему. Пётр молча сидел, обхватив локоть намоченным холодной водой полотенцем. Когда мама вышла, Венька сказал ему: «Это папашин, именной. Я знал про него всю жизнь и даже стрелял из него, когда на лиман ездил, но стрелять так и не научился».
— Ничего себе не научился, — тихо прохрипел Пётр.
— Я выглянул в окно и увидел, как двое стоят возле забора, а один под фонарём. И сразу понял, что это за тобой.
— Как понял?
— Не знаю, — пожал Веня плечами, — почувствовал.
— Спасибо. Это я заварил. Новая школа, новая школа… Вот и пошёл в новую школу. Прости…
— Ну откуда тебе было знать? Я понял, чтобы с такими справиться, нужен пистолет. С ними драться бессмысленно, их надо либо убить, либо показать, что ты не боишься их настолько, что готов надолго сесть или отдать жизнь.
— Интересно, милиция уже приехала?
— Может и не приедет. У нас чайник так свистит, что пушки заглушит.
Пётр засмеялся и тут же почувствовал дикую боль в спине и животе.
— Я всё-таки повезу тебя в больницу, — сказал Веня, наклоняясь к Петру.
— Давай подождём до утра. Утром уже будет другая школа.
XXIV
Зима была снежной, белой, морозной, с узорами на окнах, обледенелыми ветками деревьев и горящими щеками. Нос щипало, глаза слезились, а под окном обжигал руки радиатор, словно внутри него пылало бешеное пламя. Трубы в доме накалялись и бежали вдоль стен потоком расплавленной стали. Можно было раздетым ходить по квартире, и от этого застуженные дома напротив и косой густой снег становились загадочной картинкой Андерсеновских сказок. Лёд на карнизе стекал вниз застывшей волной, на которой сидел набухший воробей. Снежная сказка ворвалась в его жизнь и он присел отдохнуть, устав от завораживающего студёного колдовства. Такой долгой и суровой зимы Пётр не помнил. Снег был аристократически белый, нарядный, как шикарный белый костюм, и было больно смотреть, как он ложится на тёмные, со вздутыми шрамами трещин мостовые, где у бордюров собиралась сухая грязь с обломками веток и трескучих листьев. Снег ложился на облезший мусорный контейнер, от которого за версту несло кислятиной и гнилью. Строители забыли его забрать, и теперь в него выкидывали мусор те, кто проспал колокольный звон мусорной машины. Грузный, сутулый мусорщик заходил во двор и тряс здоровым колокольчиком, который напоминал железный потухший факел. Мусорная машина втягивала в себя мусор, полиэтиленовые кульки визжали под поднимающимся валом, свистели и набухали, наполненные воздухом, клокотанием двигателя и шумом опрокидываемого мусора. Одно ведро сменяло другое, иногда выстраивалась очередь, словно это был парад кто во что одетых соседей. Сейчас, зимой это было наброшенное наспех пальтишко, не застёгнутое, открывающее ночную рубашку или майку, летом, — спортивные штаны с футболкой, брюки или просто плавки, с которых ещё не успела скапать морская вода. Когда осенью Николай Сергеевич затеял ремонт, Пётр помогал ему и удивлялся, откуда он умеет малярничать, красить двери, класть паркет, вообще делать всё!
— Дед, а лепные потолки ты смог бы делать? — спросил его Пётр.
— А чего ж нет? Можно.
— А я вот ничего не умею.
— Да нет, умеешь, только надо не бояться делать.
— А я думаю так: «Или есть руки или их нет».
— У тебя есть, — невозмутимо говорил дед с такой уверенностью, что от этого хотелось тут же положить весь паркет и покрасить все стены.
Они выносили мусор, когда приехала машина.
— Строительный? — хрипло спросил мусорщик. — Строительный нельзя! Вот контейнер стоит!
— Та где тот контейнер! Не дотащим! — сказал Николай Сергеевич.
— Строительный нельзя!
— Три рубля! — выпалил дед, как из ружья.
— Конечно! — гаркнул мусорщик, выпрямляясь и вытягивая руки вниз, словно собирался встать по стойке смирно.
Дед виновато улыбался, когда они возвращались домой. Он разводил руками и поджимал губы, но ничего не решился объяснить.
В этом сентябре начался новый и последний учебный год. Десятый класс, который когда-то казался чем-то фантастическим, пришёл и невежливо бухнулся в кресло.
— А в какой класс переходит ваш Миша? — спрашивала как-то бабушка свою гостью давно, когда Пётр ещё учился в классе пятом или шестом.
— В десятый, — с грустью и гордостью отвечала полная женщина.
Она сидела в гостиной на стуле, который был слишком мал для неё, вытирала глаза носовым платком и тихонько всхлипывала. Что её беспокоило, кто была эта женщина? Пётр никогда не знал и не видел этого Мишу, но он хорошо запомнил, как был удивлён и даже потрясён. В десятый, в десятый! Это было нечто заоблачное, невероятное, в глазах Петра проплывали неясные очертания Миши, какие-то выпускные платья, костюмы, галстуки, лакированные туфли, белые Волги, летящие по ночным проспектам, рвущиеся в другую жизнь, к другим городам с огромными окнами, поднимающимися к ночной вышине звёзд вместе с широкими зданиями, которые растут на ходу, тают и появляются снова.
С приходом зимы жизнь замедлилась от испуга, потому что такую зиму никто не ждал. Троллейбусы настораживались, как жуки, наощупь плывя по заснеженным мостовым между сугробами, которые образовались после работы бульдозеров, расчищавших дорогу. Сугробы высились, как неприступные крепостные стены и достраивали сами себя. Машины ползли еле-еле, вторя городу, как будто он сам был гигантским автомобилем, который стал ехать в три раза медленнее обычного. Парк был заледенелым и холодным, воздух сжатым, его не хватало, лёгкие превращались в сухие тонкие льдинки. Снег обжигал и колол губы, превращаясь в дождевые морозные капли. Снежная перина упала с неба, как огромный белый матрац, и теперь к деревьям было не подобраться. Они неестественно произрастали из снега и больше походили на обломанные деревья и ветви, которые кто-то воткнул в снег, надеясь, что они вырастут снова. Скамейки были завалены сугробами, белый цвет резал глаза и, казалось, что небо становится синим, лишь когда смотришь на него, а так оно такое же белое, как этот парк.
Серёга перчаток не признавал и дул на руки, пытаясь их согреть.
— Ты производишь слишком много белого пара, — сказал Венька.
— Как паровоз, — сказал Серёга.
— Я подарю тебе перчатки, — сказал Пётр, — у тебя все руки красные.
— Нет, в перчатках мои руки, как в скафандре. Вот, дай мне свои перчатки!
Серёга натягивал перчатки Петра и морщился. Он даже остановился.
— Ух ты, какой мех тёплый, — сказал он. — Баня, просто баня. Ну как в таких перчатках можно что-то делать? — Он, покачиваясь, зачерпнул круговым движением руки немного снега. — Вот я беру снег, леплю снежку и что я чувствую? Хрустит снег в руках, сплющивается, и что? Получается белая расхристанная шайба.
— Попадёшь в это дерево? — сказал Пётр, приседая и набирая снег в руки.
— Во! И снежка, как мячик, и ладони жжёт, и лёд капает! Всё как есть! Что? Хочешь сказать, что нет? — сказал Серёга, разводя руками.
Пётр попал в дерево, а Серёгина снежка застряла в сугробе, как неразорвавшийся снаряд. Серёга засмеялся.
— Попал, — сказал Пётр о себе, — не часто такое бывает.
— Это потому, что ты перчатки снял, — сказал Серёга уверенным голосом.
— Это потому, что он до этого был в перчатках, — возразил Венька.
Серёга набирал снег, лепил снежки и бросал одну за другой куда попало.
— А я, можно сказать не был, и что? Холодно, зато холод уходит, когда бросаешь, — сказал Серёга, часто дыша.
Он побежал набирать снег по другую сторону аллеи.
— Там что, сугробы красивее? — засмеялся Пётр.
— Эх, сейчас бы ты плыл где-нибудь в Индийском океане и твоим рукам было бы тепло, — сказал Венька, бросая снежку в Серёгу.
— Море — это не только корабли и чужие страны. Море — это созерцание, море скорее в тебе самом, чем где-то там за горизонтом. — Серёга посмотрел на Веньку глазами заботливого отца.
— Удивительно философские беседы во время снежного боя, — сказал Венька.
— Господа! Я констатирую тот факт, что созерцательные афоризмы настигают нас во время детских непринуждённых забав, — сказал Пётр.
— Какие забавы, какие афоризмы? — говорил Серёга, продолжая бросаться. — Это просто жизнь и всё.
Серёга так и не пошёл ни в какое мореходное училище после восьмого класса, а пошёл в девятый класс. «Куда ж я без вас? — говорил он. — Не хочу быть поварёшкой или мотористом в восемнадцатом отсеке шестого отделения трюма, когда я ещё не понял, что мне хочется от этого моря».
— Ну с бегом у моря мы разобрались, — сказал Венька.
— Ещё нет, мы только продвигаемся к этому, — отвечал Серёга.
Это был тот случай, когда человек, не рождённый на море, влюбился в него с первого взгляда и не знал, что делать с такой большой любовью. Слишком сложным было море, чайки кричали непонятно о чём, корабли стояли на рейде, протяжно гудели, как будто хотели что-то сказать.
Из сонной аллеи выплыли две девушки. На одной из них была норковая шапка, очень нарядная, с золотистым играющим светом. Он катился по меху, как мячик, а потом вдруг расцветал, обжигая всю шапку молниевым сиянием.
— Девушки, ну как вам эта зимка? Я парк не узнаю, а вы? — вдруг сказал Серёга.
Девушки сделали вид, что не слышат.
— Можно я вам стихотворение о зиме прочитаю? — прочищая горло, проскрипел Венька.
— Девушки, не уходите, нам за вами не угнаться, — продолжал Серёга. — Пошли быстрей, — сказал он Петру и Веньке.
То ли Серёгина «зимка», похожая на «Димка», заставила девушек убыстрить шаг, то ли они услышали или почувствовали, что их хотят догнать, но они пошли очень быстро, даже не сговариваясь между собой. Друзья, ускоряясь, устремились за ними, и Венька вдруг запел, простирая руку вперёд и выдыхая густой пар:
Милая девушка гордая
Топчет ногой мой цветок,
Рваный, помятый, истоптанный
Он заползает в песок.
Что же ты делаешь, милая?
Слышишь ли ты сердца стук,
В кое со страшною силою
Свой загоняешь каблук?
Венька ещё не закончил читать стихотворение собственного сочинения, как вдруг одна из девушек заорала: «Хулиганы! Хулиганы-ы! Помогите!!!»
Девушки убегали, ножки нескладно уходили в сторону, у одной из девушек слетела сумочка и волочилась по снегу.
— Подождите, девушки, куда вы? — зашептал Серёга сквозь зубы и остановился.
— Не дали дочитать такой стих! — в сердцах сказал Венька.
— А ведь только хотели познакомиться, — с грустью сказал Серёга, не отрываясь смотря им вслед.
— Они в это не верят, — сказал Пётр.
— Неужели мы такие хулиганы? — пожал плечами Венька и вдруг мрачно и монотонно заголосил:
О знал бы я, что так бывает
Когда пускался на дебют, …
Что хулиганы напирают,
Нахлынут горлом и припрут!
После такой интерпретации последних двух строчек Пастернаковского стихотворения Пётр зашёлся идиотским смехом, который завис где-то в груди, в гортани, в сдавленных глазах, как в невесомости, затерялся в согнутом холодном теле, чтобы потом обрушиться раскатами грома и белого облачного пара на этот зимний, почти безмолвный парк, в котором девушки убежали от горе-хулиганов. Этот смех невозможно было прекратить. Серёга, который до этого монотонно бил ногой сугроб, тоже стал смеяться. Он взял после этого у Веньки томик Пастернака, а потом, возвращая, сказал: «Да, есть груснота, и сила есть, но Есенин для меня больнее, чувствую его совсем рядом с собой, даже здесь, за этой партой».
Дома Петру не терпелось прочесть что-нибудь, первые строчки любой вещи, которой он ещё не читал. Как они там пишут? Собственное сочинительство его выбивало, лежало в иной плоскости, нежели прочитанное у других авторов, и даже описываемый Петром мир лишь проходил через эту плоскость, протыкал её лучами, носился там вихрем, разбрасывал вещи, дебоширил, а иногда укладывался потаённым штилем и не двигался с места, как статуя, как невесть сколько времени спящий пляжник на тихом берегу. Творчество было надрывным, падающим с неведомых гор ощущением рождённого тобой или вроде не тобой текста, незаконченных предложений, сравнений и образов, ворвавшихся в только что открытую дверь, которая закрывается сама по себе и лишь секунды, ничтожные секунды, пока она открыта, уносят к волнам неописуемых морей, а потом бросают на берег прекрасного, но знакомого до боли солёного моря. То, что укладывалось на бумагу неровными, хромающими буквами, росло, увеличивалось, переходило на другие страницы и удивляло, что написал их он, Пётр Зубарев. Это было подобно формулам, которые вроде бы и понятны, но неизвестно как выведены, и если б он попытался вывести их снова, то они бы отличались от первых своим видом, а может и результатом. Глаза Петра бегали по книжным полкам. Томас Манн, Фейхтвангер, Джек Лондон… Он взял Джека Лондона, раскрыл книгу и начал читать.
Он засыпал с нелепой обидой на этих девушек. Серёгина деревенская «зимка» и Венькино стихотворение были примером вежливости и даже в ком-то пробудили бы игривый девичий кашель, в котором вздымает крылья желание познакомиться. Пётр представлял себя хулиганом, идущим по этому белому парку с засунутыми в карманы брюк руками. Он спрашивал девушек, разговаривая с самим собой: «Слышь, краля! Чо бежишь? Я бы тя в кровь зацеловал!»
— В кровь зацеловал! — шептал Пётр сквозь сон и уже переставал чувствовать себя хулиганом. Ему казалось, что девушка разворачивается к нему, бросает подальше сумочку и начинает целоваться страстно, кусая до крови его губы. Её глаза закрыты, ресницы длинные и чёрные, как тени веток на снегу, тонкие, тончайшие тени фантастического дерева.
После школы Пётр наскоро проглотил какой-то древний бутерброд из холодильника и поехал к Жанне. Это было сумасшествие. «Какая Жанна? Мы не виделись сто лет. А если она там уже не живёт?» — спрашивал он сам себя, и троллейбус вздрагивал, наехав на спрессованный снежный бугорок, будто пожимал плечами, и сам удивлялся, зачем Пётр в нём едет. Пётр помнил двор, где жила Жанна, в голову лезли какие-то правильные мысли о том, что можно было позвонить Софье Самойловне, узнать Жаннин телефон. От этих мыслей снег становился чужим и странным, нервным и неуютным, как мысль о завтрашней контрольной работе. Пётр опускал голову и сам не понимал, что он делает.
— Хорошо, доеду до конечной остановки, прогуляюсь и поеду назад, — говорил он себе.
— По дороге можно будет зайти в «Золотой ключик», купить каких-нибудь конфет, — говорил кто-то второй в нём.
Но он пошёл к Жанне, долго искал её двор, чуть не упал на скользком снегу, смешно поскользнувшись и затарабаня по воздуху руками.
— Что ты тут ищешь? — спросила его пожилая женщина, когда он заглянул в один из дворов.
— Ищу… — ответил Пётр.
— Кого?
Если в первом вопросе было сомнение, то во втором недоверие и брезгливость.
— Наверно, ошибся двором, — сказал Пётр.
— Ага, смотри мозгами не ошибись! Что ты тут пасёшь?
— Пасут овец, — огрызнулся Пётр, уже почти выходя из ворот.
— Ах ты, мурло молодое! Ты мне ещё только появись здесь, ослиная морда!
Петру хотелось сказать какую-то небывалую грубость, ярость захлёстывала, хотелось сорвать эти ворота с петель и бросить их наземь, как скрижали завета. Но снежный настил, уводящий от злополучных ворот, превращался в огромное белое поле, которое гасило злость, покачивалось на морозном ветру, звало и заставляло идти. «Здесь», — сказал себе Пётр и остановился, резко озираясь по сторонам. Окна, верхушки деревьев, вороны и провода поплыли по бешеному кругу, путаясь и наступая друг на друга. Из ворот вышла девушка в чёрном пальтишке, с большой коричневой сумкой. Пётр смотрел ей вслед.
— Жанна? — неуверенно сказал он едва слышно, почти про себя.
Она обернулась с удивлённым лицом, как будто услышала своё имя. Какие-то мгновенья прошли в невесомом неведеньи. Пошёл неслышный снег, где-то высоко гудел самолёт, оконные стёкла дрожали и стучали со странной частотой, не вяжущейся с медленным падением снега и застывшими фигурами двух человек.
— Петя? — сказала Жанна и неуверенно шагнула в его сторону.
Пётр быстро подошёл к ней.
— Я тебя не узнал, — сказал он. — Ты, наверно, разбогатеешь?
— Говорят, наверно будешь богатой.
Её глаза бегали по его лицу, словно что-то искали. Они были похожи на две налитые тёмные пуговки с жёлто-зелёными прожилками.
— Я тебя не узнал, — повторил Пётр. — Я хотел тебя увидеть, просто…
Он знал, что несёт околесицу, слова выпадали, как этот ненужный снег. Зачем он, если и так белым-бело? Зачем, если снега и так очень много?
— Пошли к морю, — сказал Пётр, сам удивляясь своим словам.
— Но я иду на базар, — сказала Жанна виновато.
Пётр молчал. Наверно, его лицо сделалось очень грустным.
— Бабушка меня ждёт, но… — сказала Жанна очень по-детски.
— Я потом тебе помогу. Представляешь, мы вместе пойдём на базар? — оживился Пётр.
— А сумка?
Жанна посмотрела на свои окна.
— А спрячем куда-нибудь, — сказал Пётр и тут же вспомнил, как Венька ему рассказывал душещипательную историю о том, как Серёга спрятал свой портфель в расщелине между домами, когда они случайно встретились, казёня уроки.
Жанна тревожно заулыбалась, её левая бровь немного задёргалась. Пётр схватил сумку и завертелся.
— Твоя парадная справа от входа? — спросил он.
Жанна кивнула. Пётр спрятал сумку между перилами, посмотрел на Жаннину дверь, вздёрнул плечами и, слетев со ступенек, побежал к воротам. Они шли молча, потом Жанна заговорила, что никогда не обманывала бабушку и хочет вернуться и рассказать ей, что пойдёт гулять к морю с парнем по имени Пётр и вообще, где это он там спрятал сумку, вдруг её кто-нибудь найдёт.
— Не найдёт! — говорил Пётр таким залихватским голосом, что у Жанны лицо расплывалось в улыбке, и ямочки снова появлялись на щеках, отчего к парку добавлялись новые тёплые цвета, невзирая на мороз и зиму.
Море было огромной плоской планетой, белыми нарастающими плоскостями льда, тянущимися к горизонту. Никогда ещё таким Пётр не видел море. Это была не седина волн, не застывший во льдах океан, — это было ослепляющее молчание растянувшейся от края до края зимы. На пляже лежал снег, сливаясь со льдом. Пётр и Жанна оживлённо беседовали, их лица раскраснелись от быстрой ходьбы. Пётр рассказывал, как вернулся в свою школу и не может поверить, что через полгода её закончит. Жанна, смеясь, спрашивала, не ходит ли он ещё к Софье Самойловне, отчего Пётр громко хохотал.
— Слушай, мне так жалко море, — сказала Жанна. — Ему наверное там очень холодно под этим льдом. И страшно.
— А может наоборот, лёд защищает его от зимы, — ответил Пётр.
Жанна смотрела вниз, словно хотела узнать у моря не страшно ли ему там. Пётр неуверенно пытался обнять Жанну, а она вырывалась и начинала что-то тараторить, уходить вперёд, оборачиваться и безудержно смеяться до слёз. Они шли по льду, упираясь в бесконечность, далеко отойдя от берега. Лёд был твёрже земли. Он не трещал, не гнулся, он был незыблем и тянулся перед ними, покрытый тонким снегом, образуя тропинки, которые растекались по всей ширине заледенелого моря.
— Я совершенно не чувствую, что я на море, на этом льду, я в другой галактике, где только лёд и белая пустыня, я могу вертеться и смотреть на солнце! — говорила она с восторгом и смеялась.
— А солнце тёплое или холодное? — спрашивал Пётр, подняв голову вверх и раскинув руки.
— Горячее! — кричала Жанна. — Горячее!!!
Она подбежала к нему и начала неистово целовать в губы, искусывая их и что-то бормоча, проводя щекой по его щеке, всхлипывая от подступающих слёз, целуя губы снова и снова, жадно обводя их своими губами, касаясь его ресниц своими взмокшими ресницами, холодными и мягкими. Её губы были горячи, они уносили этот лёд, ломая его, вычерпывая воду до самого дна, запрокидывая всю планету ко всем чертям за пределы галактики. Под ногами, в ледовом заточении тревожно гудит море, которому страшно и темно, они одни и под ними огромный межпланетный корабль, похожий на гигантскую белую тарелку, который сейчас взлетит и освободит море от тяжести ледяного металла. И больше здесь их никто не увидит.
— Эй, вернитесь к берегу! — донёсся до них голос.
Пётр посмотрел в ту сторону, откуда донесся крик. Какой-то человек махал им руками.
— Вернитесь! Вы провалитесь! Лёд непрочный! — кричал он.
Но Жанна повернула Петра к себе и стала целовать его с новой ошеломляющей силой, словно от этих поцелуев зависела его жизнь. Наверно тогда она только начиналась, и этот лёд был чистым листом бумаги, на котором ещё нечего было читать.
XXV
Сева позвонил неожиданно. Было восемь утра, пятница. Пётр смутно понимал, кто говорит. В голове со скрежетом медленно ползли по кругу какие-то жернова, не желали двигаться, не хотели ничего молоть в этом сонном тумане, а хотели притормозить, напустить утренней прохлады в дом и закрыть двери мельницы, пока не наступит настоящее утро с пением птиц и прекрасной девушкой, которая принесёт кружку холодного молока и утопит печаль в ещё не испечённом нарумяненном хлебе. Когда туман стал рассеиваться, Пётр понял, что звонит Сева, он сейчас заедет и что-то привезёт. Пётр налил себе холодной воды в эмалированную кружку и сел за кухонный столик. За окном качались верхушки сосен, напоминая поломанные дворники автомобиля, которые капризно работают и застревают на ходу. В понедельник начиналась новая работа, первая человеческая работа в Америке, а вчера закончилась работа на заправке, закончился бензин, и коренастый Альфонсо больше не будет интересоваться Россией.
— I’m from Ukraine! — говорил ему Пётр.
— Yea, Ukra… — отвечал Альфонсо неуверенно, но всё равно продолжал расспрашивать про Россию.
Он был образован, этот Альфонсо, читал и был не шуточно удивлён, что Пётр знает такие имена, как Маркес и Гутьерес. Он был из Эквадора, говорил страшно быстро, жиденькие усики над полной вывернутой верхней губой быстро расползались в разные стороны. Был ещё молодой американский парень Чак, ирландец, с тонкими руками и серьгой в носу. Он говорил, что соберёт денег, купит джип и поедет на нём по всей Америке. Он жадно жевал сэндвичи, выпивал тонны кока-колы и был худым, как палка. Несколько месяцев он проработал в музыкальном магазине, но вылетел оттуда, потом разгружал ящики для Toys «R» Us, устанавливал заборы, работал помощником пламбера, но долго не задерживался нигде.
— Не знаю, Питер, куда идти? — говорил он. — Посмотри на этих резвых, сидящих на протеиновых коктейлях, деловых, в наглаженных маечках. У них в багажниках крутые клюшки для гольфа и галстучки с рубашечками висят на задних сиденьях. Разве им до меня? А как пробиться, не знаю.
Он рассуждал совсем не глупо, но с отчаяньем, хоть было ему всего двадцать два года. В глазах его плыла отражённая реальность, как никому не нужное бревно, плывущее по реке.
— Ты хочешь поехать по Америке? — спросил его как-то Пётр.
Он кивнул.
— Тогда заезжай во всякие университеты, колледжи, посиди на траве, исписывая блокнот, поговори с кем-нибудь, расскажи, что тебе нравится астрономия или психология, или что ты любишь рисовать комиксы, или, я не знаю, писать сценарии для комедий.
Чак напряг лоб, видимо не понимая, зачем всё это нужно, но после сценариев для комедий посмотрел на Петра с удивлением и нескрываемым интересом, а может быть, что-то стрельнуло у него в голове после комиксов. Но интерес зажёгся определённо, такого огонька Пётр никогда в этом парне не видел. Они сидели на малюсенькой скамейке в закутке заправки. Машин не было, поздний вечер сверлил прожекторами фонарей, расставляя их копии с мельчающим на ходу, почти гаснущим светом вдоль удаляющейся улицы. Вечер прихватил с собой туман и пробирался в лесную чащу тёмных расступающихся домов. Пётр сам представил себе, как Чак заезжает в университет где-то у подножия горы, сидит на траве и живо беседует с молодой преподавательницей. Она на удивление молода, и Чак принял её за студентку. Он говорит красочно и витиевато, сам не понимая, откуда берутся такие обороты. Предложения он заканчивает гармонично, и такая мудрость встаёт перед ним, сочится сквозь его речь, что он часто вздрагивает и понимает, — это только из-за её бегающих зелёных глаз, её вдохновения и ума. Потом они вместе будут созерцать, как ложится закат на плечи костёла и университетскую площадь, на колонны зданий и арки, где старинная кирпичная кладка рдеет в солнечных лучах и гаснет, как костёр, с приходом ночи.
Но всего этого Пётр не мог сказать Чаку, потому что не умел это выразить по-английски. И вроде они понимают друг друга, даже очень понимают и говорить можно, но чтобы от души, без остатка… Ну как сказать «красочно и витиевато», — только «beautiful», а «созерцать, как ложится закат на плечи костёла и университетскую площадь», — только «to see how sun is going down on the shoulders of church». А как будет «костёл» Пётр не знал, может «church», а может есть другое слово, а про «колонны зданий и арки», про «кирпичную кладку, которая рдеет в солнечных лучах и гаснет, как костёр», и говорить не приходится.
Когда Пётр сказал хозяину, что нашёл другую работу, тот недоумённо поднял брови. «А что тебе здесь плохо?» — спросил он с небрежным удивлением, как будто дал бездомному целых два квотера, а тот сказал, что ему не надо.
Сева привёз колбасу, пачку гречки, печенье и мармелад из русского магазина. Он часто заезжал туда, когда ехал с ночной смены. Сева сидел на диване, положив ногу на ногу. Зелёная рубашка с коротким рукавом была не застёгнута на две верхние пуговицы, в левом кармане лежала пачка сигарет, в правом копошились какие-то бумажки и торчал металлический торс шариковой ручки. Сева не признавал рубашек, где был только один карман, а на рубашки, где не было карманов, цокал языком, как на уродливых кошек, и отворачивался, не мог на это смотреть. Короткие шерстяные носки под широкополыми джинсами были ярко-красными. Сева был весел вначале, но потом, когда Пётр пошёл на кухню ставить чай, стал серьёзным, под глазами появились мешки, на лбу и на руках стал проявляться загар, которого раньше не было. Сева стоял в дверях кухни и разглядывал пыль на холодильнике.
— Гречку можно с чем угодно есть, — сказал он, когда Пётр разбирал кулёк, стоявший на полу. — Кстати мармелад у них классный. Люблю этот магазин.
Они пили чай, настроение Севы менялось, как сумасшедший день, как тучи на небе, которые вдруг налетали, клубились, чернели, опрокидывали на землю дождь, а потом быстро выходило солнце и безумно жгло, обнажая только что родившееся небо, ярко-голубое, чистое, почти без единого облачка. Только высоко в небе висели маленькие разбросанные пёрышки, не похожие на облака.
— А убираешь ты сам? Может помочь? — спрашивал Сева.
— Да нет, — отвечал Пётр.
— Ты сам готовишь, что ли?
— В основном. Бывает, покупаю себе готовую еду. Но гречку, конечно, можно купить только в русском магазине.
— Почему? — оживился Сева, — в «Шоп Райте» она тоже есть, пожалуйста.
Он любил не столько Америку, сколько то, что в ней есть, — политические дебаты по телевизору, бейсбол, в котором он ничего не понимал, американские флаги на домиках, ямки и трещины на провинциальных дорогах, дым над озером ранней ранью, когда он, давно ещё, бегал по утрам. Он ненавидел Союз, в котором прошла на сто процентов лучшая часть его жизни. Эта ненависть была морем, а любовь к Америке кораблём, который без воды не сдвинулся бы с места. Это была удивительная безоговорочная черно-белая любовь, замешанная на бесшабашной черно-белой ненависти. Он приходил в ярость, когда говорили об Америке что-то не то, — про колледжи, про дороги, даже про медицину. «Где медицинская система лучше? В Германии? — орал он. — Да ты знаешь сколько лет здесь люди учатся на врачей? Ты знаешь, как трудно стать врачом?»
Как-то Сева с Петром шли по вестибюлю школы.
— Серьёзная трещина в стенке, — сказал Пётр.
— Ну слушай, — сказал Сева.
И это «ну слушай» произносилось, когда любовь настолько выплёскивалась, что ненависти попросту не оставалось места. «Ну что же, починим, что делать, это же наше, родное», — вот что он говорил своим «ну слушай». Единственное, что можно было ругать, — это демократов. «Да какой он политик? — говорил он о ком-то. — Мудак он! Демократ!»
Сева развеселел, а когда уходил, рассказывал анекдоты и смеялся, как маленький мальчик, который был абсолютно счастлив. У него были мама и папа, огромный счастливый мир, никаких эмиграций, ему нечего было ненавидеть и не о чем было жалеть, ничто не мешало ему жить, поэтому смеяться можно было на всю катушку, никого не стесняясь, громко и заливисто, так, чтобы из глаз выстреливали задорные слёзы. Пётр помахал Севе с балкона. «Классно посидели, — подумал он. — Почему же он раньше так не заходил?» Вот он едет с работы. Ночная смена, немного удалось поспать, утлые фонари догорают, как свечи, которые ночью горели ярко, а теперь они не нужны, они лишние на этой дороге, где солнце начинает свою пробежку. Бессмысленно соревноваться с утром. Если бы ночь была вечной или очень длинной, они бы, сгорая, превращали дорогу в кромешную тьму. Сева заедет в магазин, купит халвы и шоколадных конфет на развес, колбаски, сыра, водки, хлеба, пару бутылок неизвестного чешского пива, наберёт бесплатных русских газет, под конец попросит бутылочку кваса и пойдёт к машине. Пепельница забита согбенными бычками, словно маленькими змеями, которых придушили, вдавливая в пепельницу обугленной головой. Сева невозмутимо закуривает, выезжает со стоянки, улыбаясь вывескам и перебегающей дорогу домохозяйке. Город начинает жить, хотя он будет таким же через час и через два, только на улице станет немного теплее. Сева приедет домой, где никого нет. Пустая лестница оборвётся где-то на кухне, рассыпется в прах. Он повесит куртку и пойдёт покурить. Ещё рано. Он ещё не идёт спать. Он ещё поест нарезанную брусочками колбаску с белым хлебом, комментируя телевизионные новости и смотря в окно, где на пустом бэкъярде гуляет ветер и метёт листья своей метлой. Дом забыл о людях, которые в нём живут, и стоит одиноким отшельником посреди индейских озёр и леса, который когда-то был огромным. В это время людей в городе совсем немного. Улица, спускающаяся к озеру, больше похожа на улицу вымирающего города, где вяло протарахтит старенький Бьюик, надрывно проскочит, непонятно как попавший сюда грузовичок, сосед выглянет в окно, подумав, что приехала почтовая машина. Потом будет полчаса стелящейся, как туман, тишины, — тихий одноактный спектакль, в котором играют белки, скрипят по асфальту листья и одинокая чайка кричит над озером, где-то там, за верхушками сосен, перекрикивая далёкий шум поезда. Мурлыкающий кот подбежит к Севе, потрётся об его ногу и вдруг маниакально подскочит к окну, увидев птичку. Сева походит по скрипучему паркету без какой-либо цели. Ещё рано идти спать, да он и не собирается. Он достанет сигарету, покрутит её и выйдет покурить на бэкъярд, где вчера случайно танцевал с женой танго, а у неё в руках плыл и изворачивался бокал белого вина. Как-то случайно всё получилось и весело. Он сам поставил музыку и после джаза вдруг забурлило танго, сорвало с места, что очень удивило немногочисленных гостей. «Святая женщина!» — подумает Сева. Он сам себе боялся признаться в той страшной ошибке, которую когда-то совершил. Зачем в такой младенческой молодости он вдруг залепетал о женитьбе? «Оно тебе было надо?» — говорил он себе, вспоминая, как она бегала в телефонную будку на углу, а он выглядывал в окно и, накинув пальто, шёл к будке решительным шагом, стучал по стеклу. Вера отворачивалась и держала дверь изнутри.
— Дай поговорить! — показывала она жестами.
— А с кем ты так долго разговариваешь? — недоумённо говорил он и тянул на себя дверь.
— Перестань тянуть! — кричала она.
В её глазах был бешеный огонь, а дома спала маленькая Лора, и он не мог ни во что верить, кроме сказок про роботов, которые он придумывал на ходу. Лора смеялась, роботы были смешными и смелыми, они приземлялись на неизведанных планетах, где росли оранжевые леса и летали металлические стрекозы. Один робот был учителем в школе, где тоже учились роботы, получали двойки, совсем как обычные дети, и запускали бумажных ворон. А на перемене он мог на ракете подскочить на соседнюю планету, захватить важную книжку к следующему уроку и вернуться в класс, где творилось чёрт знает что. Лора смеялась, а Сева ничего не записывал. Он просто рассказывал ей сказки.
А теперь он стоит на бэкъярде, выдыхая табачный дым туда, где он танцевал что-то похожее на танго всё с той же Верой. Было весело, вино ударило в голову, но где-то у забора маячила старая телефонная будка, упавшая с прошлого, как с небес. Когда он был в армии, дрался, прыгал с парашютом, сидел на губе, прятал в кустах велосипед за забором части, копал окопы в полнейшей темноте совковой коротенькой лопаткой, чувствуя на ладонях растущие кровяные мозоли, как большие затвердевшие укусы, — разве смог бы он тогда простить девушке такое? Разве послал бы он ей просто письмо с отпечатком сапога на чистом листе? Да нет! Его обида вгрызалась бы стиснутыми зубами в этот день, в эту ночь, в это замученное «Отбой», которое произносил прапорщик Ботник каждый вечер, в засаленный неотмываемый кухонный котёл, который, казалось, был сделан из масла, в тупые садистские скулы майора Бойцова, в раскрашенный транспарант к двадцать третьему февраля и даже в радостное последнее утро, когда в двенадцать часов должен был прийти автобус, чтобы навсегда увезти его из части. Это был бы нервный смех, икающая боль досады и падающая в пропасть ещё живая любовь. А сейчас его обида вгрызается в эту сигарету прокуренными стиснутыми зубами в пустом доме, посреди пустого города. Вера приедет вечером и откроет гараж, когда Сева будет спать, но чувствовать её приход. Бывший десантник, он был целое утро совсем один на весь этот огромный дом со скрипящими половицами, шаркающим по полу котом и ветром, рисующим зигзаги листьев за окном. Сегодня как-то странно скрипнула дверь на бэкъярд, словно не хотела его туда впускать.
«Что же ты не заезжал ко мне, Сева? — думал Пётр. — Ты едешь один домой, чтобы быть там одному. Проедь ещё пять минут по трассе и ты разбудишь меня, застрянешь у входа, опираясь локтем о дверной косяк, и скажешь: «Ты не упавший с неба метеорит, который не нужен ни себе, ни этой планете с ухоженными газонами. Не думай так. В тебе говорит боль утраты, образ Светы всегда с тобой, никто не сможет заполнить её мир. Сейчас ты один, но в твоей квартире нет пустоты. Это у меня в доме пустота с обтянутыми пепельными тканями кресел, на которые Вера не разрешает садиться. Это, видите ли, для гостей. Кому нужны эти гости, если в доме нет хозяина, когда я чувствую эту самую пустоту рядом с собой, в улыбке Веры, в скольжении её руки по перилам, в этом лживом «Я иду в магазин. Тебе что-нибудь нужно?» Да ничего мне от тебя не нужно! И ты это знаешь и продолжаешь звенеть своим голосом, который струится в воздухе холодным ручьём и бьётся о стены нашего дома. Брось это всё. Я приехал, принёс хлеб, такой же бурый кирпичик из тех далёких времён. Поставь чай. Нам есть о чём поговорить».
XXVI
Пётр пришёл после работы поздно. Телефон звонил напряжённо, словно пробивал дыру в стенке своими звонками. Пётр завозился с ключом, потом зашёл в квартиру и, не раздеваясь, стал проверять, кто звонил. «Так, какая-то реклама, — говорил он себе, — а это сообщение от рекрутера». Пётр едва прослушал его, как раздался ещё один звонок.
— Hello! My name is Leo. Can I speak to Pyotr?
— Speaking.
— Алё… Это Пётр?
— Да.
— Пётр Зубарев?
— Он это, он. Кто говорит?
— My name is Leo… То есть, я не знаю или это правильный номер. Вы из Одессы?
— Да.
— Я, Лёня Фишман, наверное мы с вами учились в школе, если это вы?
— Лёня??? Ничего не понимаю! Лёнька!!! Чёрт!!!
— Петя! Привет! Наконец-то я нашёл тебя! Чёрт, действительно, чёрт! Только такой чёрт, как я, сумел тебя найти. Представляешь, в Америке есть ещё один Пётр Зубарев твоего года рождения. Я не знал в каком ты штате.
— А я не знал, что у меня есть клон.
— Хе-хе. Я искал тебя в Одессе, но потом узнал, что ты уехал сюда.
— А я не знал, что ты здесь.
— Да, здесь. Я в Калифорнии уже семнадцать лет. Живу возле Сан-Франциско.
— Обалдеть? Когда же вы уехали?
— В конце семьдесят девятого.
— Обалдеть опять! Ничего об этом не знал. После всей этой истории…
— Да, я помню. Мы вскоре после этого уехали.
— Ну как ты? Всё не могу поверить, что ты меня нашёл.
— Работаю в финансовой компании, женился пять лет назад, сыну два года.
— А как зовут?
— Райан.
— Ох ты! Американец! Слушай, невероятно! Не могу поверить? А как ты узнал, что я в Америке?
— Моя мама знает Софью Самойловну.
— Откуда?
— Это её тётя.
— Хх-аа-х! Вот это номер! Всю жизнь прожил и ничего об этом не знал.
— Софья Самойловна была у нас в гостях в восемьдесят девятом году, по-моему. Мама ей рассказала, какая перед нашим отъездом случилась история в моей школе.
— И она сказала: «Я знаю такого Петю…»
— Я взял твой одесский телефон у неё, но почему-то не решался позвонить. Я с ней на связи, она очень болеет в последнее время и с ней сейчас живёт одна художница, помогает ей.
— Какая художница?
— Э, по-моему, она дочь её бывшей домработницы.
— Жанна?
— Кажется да. Нет, точно Жанна. А ты её знаешь?
— Знаю, — сказал Пётр неуверенно.
— Насколько я слышал, у неё есть выставки разные, такая… напористая девушка. У неё сейчас выставка во Франкфурте.
— Да ладно!
— Да, мир маленький.
— Этакая маленькая точка в звёздном аквариуме.
— Наверно. Слушай! Я твой адрес знаю. Хотелось бы вырваться, но сейчас никак. Запиши мой адрес и приезжай. Очень хотелось бы тебя увидеть. Тут есть что посмотреть. Ты когда-нибудь был в Калифорнии?
— Откуда?
— Вот именно. Приезжай, а то я нагряну. Кстати, как у тебя? Ты вообще что закончил?
— Политех.
— Да? Молоток!
— Работаю по контракту, программирую.
— Классно.
Они ещё обменивались телефонами и адресами, Лёня просил Петра выслать ему резюме. Пётр прибежал к компьютеру. Резюме подождёт. Ему надо найти Жанну.
XXVII
Он подлетал к Франкфурту, как будто возвращался домой, в Одессу, ту, которая была когда-то, когда он начинал работать и повёл Свету в театр магии, где вдруг становилось совсем темно и светящийся костюм прохаживался по сцене, а человека в нём не было. Света прижималась к Петру, хватала его за руку и шептала: «Мне страшно».
— Это только представление, — говорил ей Пётр тихо. Его голос звучал таинственно в этой тишине. Они со Светой были детьми и сидели не в театре, прижавшись друг к другу, а лежали, пятилетние, на пузатой тахте, болтали ногами и играли в «Приключения барона Мюнхаузена», выбрасывая кубики и переставляя фишки. Пётр слетел с огромного водопада почти в начало игры, расстроился, как вдруг выключился свет и стало невообразимо темно и страшно. Света забилась куда-то в угол кровати и тихо плакала. Она рукой трогала тахту, прикасаясь к её поверхности, искала Петю, но от страха боялась его позвать. Вдруг дверь со скрипом стала отворяться, они кинулись друг к другу, словно каждый из них был вратарём, и мяч появился из ниоткуда и летел к воротам, как коварная комета.
— Это сквозняк, — шептал ей Петя, — только сквозняк, я проверю.
Но ей не нужна была его смелость.
— Мне страшно, — шептала она и не отпускала его.
Почему в Интернете была такая скудная информация о выставке? Пётр пытался туда дозвониться, но единственный номер телефона, найденный им, молчал. Он искал Жанну. Он даже не знал её фамилию. А сейчас, подлетая к Франкфурту, он вдруг понял, что она по сути самый близкий ему человек. Он её не искал, она пришла в его жизнь с этими озорными ямочками на щеках, он провожал её, робел, озирался по сторонам, а потом встречал несколько раз внезапно, будто судьба сталкивала их, бросала в один поезд, который потом таял в тумане, как таял шум Нью-Йоркской электрички далеко за окном. Пётр слышал его каждую ночь, шум удалялся, словно кто-то приглушал звук, оттого что была поздняя ночь и все уже спали.
Пётр позвонил Лёне из аэропорта. Он хотел узнать фамилию Жанны. Только он мог прилететь в страну, где никогда не был, страну, которая была всегда закрыта для него, как все страны, кроме разве что Болгарии, позвонить в Калифорнию своему школьному товарищу, с которым не виделся почти двадцать лет, чтобы узнать фамилию девушки, с которой был знаком ещё с детства. Но он так и не дозвонился.
Франкфурт вдохнул ветер Европы, запах старины, небоскрёбов и плетёных домиков с растущими в палисадниках букетами цветов. Пётр бегло рассматривал картины с разлитым красным вином на скатерти, опрокинутым хрустальным бокалом и надкусанной грушей, голубем на подоконнике и полной обнажённой девушкой, сидящей спиной к голубю на грубом тёсаном стуле. Паркет скрипел, людей было немного. Пётр искал некоего Ганса Шмидта, который должен был знать всех участников выставки. Женщина внизу продавала билеты и говорила только по-немецки. Ганса Шмидта нигде не было. Пётр бродил по двум небольшим комнатам — выставочным залам, и слышал какие-то обрывки немецкой речи, тихие «вас» и «данке». Две женщины стояли в углу возле небольшой картины. «Это же русский!» — подумал Пётр.
— Извините, — сказал он. — Вы говорили по-русски. Я ищу Жанну.
— А вы Пётр? — спросила одна из женщин.
— Да! А как вы узнали?
Женщина подвела Петра к одной из картин.
— Я вас узнала, — сказала она, — это же вы на картине.
Пётр не верил своим глазам. Лёд улетал и обламывался в синем жгучем море, крошился, был белым-белым, почти неощутимым. Далеко в море плыл ледяной шлейф, как дрейфующий причал, за которым, упавшим на воду маяком, лежало судно. От берега отходили мальчик и девочка лет десяти, взявшись за руки, они шли в сторону моря. Пётр узнал себя и Жанну, её улыбку, ещё ту, которую он запомнил в доме у Софьи Самойловны, когда Жанна смеялась и рассказывала про прапрабабушку. Она была той Жанной, не повзрослевшей, молниеносной, смешливой и немного грустной, той Жанной, которая крикнула «пока», лишь только подошёл троллейбус.
— Вы действительно похожи. Молодец Жанна! — сказала женщина.
— Но… — сказал Пётр, всё ещё не понимая, откуда она знает его имя.
— Жанна говорила о вас, говорила, что был такой Петя, с которым она гуляла по льду, им кто-то кричал с берега, чтоб они вернулись, а они будто не слышали ничего.
Пётр ничего не мог сказать. Он узнал, что Жанна уехала домой в Одессу, у неё там что-то стряслось. Женщина, которую звали Ольга, долго рассматривала Петра, как диковинку. Она взяла его под руку и стала рассказывать о картинах. Сначала она показала ему две другие работы Жанны. Но Пётр особенно не рассматривал их, не вглядывался.
— У вас есть её телефон? — спросил он Ольгу.
— Сейчас найду. Тут есть её брошюра. Вот, Жанна Говорова.
— Спасибо.
— Она только вчера уехала.
— А что стряслось, не знаете?
— С мамой что-то. Я надеюсь ничего такого. Ну прилетите домой, позвоните Жанне.
— Это слишком далеко, — сказал Пётр куда-то в сторону.
— А вы не из Одессы?
— Был. Сейчас из Америки.
— Интересно как!
Ольга с любопытством разглядывала Петра. У женщины часто возникает интерес к мужчине лишь после того, как она узнаёт, что другая женщина как-то неравнодушна к нему. Она и не посмотрит на человека, но после того, как увидит, что нос её подруги наполняется воздухом, будто туда влетел только что родившийся свежий ветерок, что влажнеют её глаза, а ресницы смыкаются часто, как крылья бабочки, севшей на цветок, — она станет по-другому смотреть на этого мужчину. Когда-то в школе местная вертихвостка Яна приставала к солидному пацанчику из параллельного класса. Он в десятом классе носил отутюженный костюм, даже галстук иногда, что удивляло многих, а многих раздражало, хотя выглядел он классно. Яна хватала его под руку, а он вырывался и говорил: «Да не трогай ты меня!»
— Да чё, я тебе не нравлюсь, что ли? — кривлялась Яна.
В общем, прав был он или был дурак, — непонятно. Яна была ещё та штучка. Маникюр на её ногтях облезал, волосы были всклокочены, хотя лицом она была симпатичная, даже была бы кукольная, если б не крупноватый нос. А голос был слегка хрипловатый. Она давно покуривала и видно вляпалась в этого пацана, — кто ещё в школе в таких костюмах ходил? Учителя? Да никогда! Если и проплывал у доски какой-то пиджак, разве можно было его сравнивать с пепельно-светло-серыми свадебными пиджачками этого пацанчика.
— А это мой! — сказала как-то Яна своей подруге, указывая на пацана и аппетитно жуя жвачку.
— Вот этот? — брезгливо спросила подруга и наморщила нос.
Пацанчик этот был в белой рубашке без пиджака и шёл из буфета с деревянной булочкой, завёрнутой в салфетку. Он был слегка растрёпан.
Подруга смотрела на него неуверенно, оглядывая с ног до головы, как бы сомневаясь, правильно ли она брезгливо посмотрела на него или нет, и кто-то рядом ей говорил: «Да нет же, нет, смотри какой парнишка!», а она ещё колебалась, взвешивала перепрыгивать через этот ров или нет, осматривая пацана снова и снова, моргая глазами и морща лоб. Потом сомнение стало чуть уходить, из чайника стал появляться пар, очень осторожно, словно птенец, который ещё не вылупился, но немного прорвал скорлупу и смотрит на загадочный мир одним затянутым поволокой глазом. Густой пар повалил после того, как Яна сказала громко, чтобы парень слышал: “ Я бы с ним пошла!»
— После этих слов подруга уже улыбалась заинтересованными лучиками в глазах и вот-вот могла сказать: «Я бы тоже с ним пошла!»
— Интересно, а вы в какой гостинице остановились? — спросила Ольга.
— В Хилтоне, — ответил Пётр.
— Хорошая гостиница, дорогая, правда.
— В чужих городах я всегда стараюсь остановиться в хороших гостиницах. Если город неуютен, если он тебя сжимает своим пространством, то неужели ещё и гостиничный номер будет с продавленной кроватью и ржавым тостером на липком столе.
— Красиво вы говорите. Вы тоже художник, как и Жанна?
— Нет. Я вообще на такой выставке впервые.
— Да вы что?
— А вы художник?
— Я? Не совсем. Я архитектор, дизайнер. Вот моя подруга художник, выставляется здесь. — Она указала рукой на женщину, с которой стояла раньше. — Хотите я расскажу вам об этой выставке? Здесь есть несколько ресторанчиков недалеко.
— Боюсь, что мне нужно ехать в другой город, и как можно скорее. Простите.
— Дело ваше. — Ольга растерянно смотрела по сторонам. — Я в Германии давно живу. Вот моя визитка.
Пётр спускался по лестнице, сжимая в руках визитку. Он зашёл в вагон метро, сел на сиденье. Сосед, седовласый усач лет пятидесяти пяти, что-то сказал Петру по-немецки, усмехнувшись и переворачивая страницу шелестящей, как осенние листья, газеты. Пётр приветливо усмехнулся ему в ответ, сделав вид, что понял о чём идёт речь. За окнами поезда летела чернота, чередуясь с какими-то утлыми просветами подсвеченных труб или тусклых вытянутых ламп, одна чернота передавала эстафету другой и снова неслась вдоль поезда бесконечной лентой.
Почему-то ему хотелось думать об Ольге. Что-то в нём плыло в полудрёме. Колёса поезда стучали и говорили: «Я твоё сердце, теперь я иду с тобой, а ты поезд, который будет нестись по рельсам вечно, объявлять станции, запускать в вагоны аккуратных, наутюженных людей в галстуках, которых когда-то кто-то любил». Может их и сейчас любят, и оттого они угрюмы и крепко держатся за поручень, чтобы не растрясти свою любовь? Пётр увидел напротив себя сморщенное лицо старой женщины, усталые её глаза не ждали от поезда ничего хорошего и смотрели в эту черноту за окнами вагона, как на смешливое баловство детей. Она устала любить своих детей, балующихся до сих пор, бросающихся подушками в спальне, заканчивающих университеты, влюбляющихся, верующих в детские сказки, не понимающих, что найти любовь — это значит открыть ключом вселенную, которая создана для тебя, а если не нашёл её и не открыл, то огромная вселенская пустота будет лететь рядом с тобой всю жизнь, колоть своими острыми крыльями, хлопать по плечу, дышать в лицо, бить ладонью по лбу, растворяться горьким бренди в пещерной улыбке того, кого ты считаешь своим другом. Она их любила всегда, своих детей, она их вырастила, но она устала. Молодость неслась под стук колёс. Это была подружка, сидящая рядом на сиденье и болтающая ногой. С ней есть о чём поговорить. Она любила её и понимала, а себя, зрелую, она не знала и не понимала. «Поезд не будет стучать по рельсам вечно, — говорили её глаза, — может для кого-то, но только не для меня».
Ольга помогла достать билет на завтрашний рейс с остановкой в Вене. Пётр благодарил её, он чувствовал её дыхание. Он хотел сказать что-то вроде «если б не вы» или «мир не без добрых людей», но всё это было бы ложью. Он сказал «спасибо» и замолчал. Без неё он бы не улетел вообще, а ей приятно было хоть чем-то ему помочь. Конечно, он не пошёл с ней ужинать, он летел к Жанне, как она когда-то летела с ним по льду, учила летать и понимать, что зима сурова, но от мороза приятно нагреваются щёки, а море, покрытое льдом, не так уж опасно, когда хочется гулять.
Одесса менялась очень быстро, обветривалась и старела, как ещё не очень старый человек начинает быстро стареть от горя. Облупленные дома становились ещё облупленнее, хотя солнце сияло на их стенах довольно ярко, находя свой привычный жёлтый цвет. Разве раньше было другое солнце? Нет. Только раньше оно тянулось вдоль моря, растягивая пляжи и унося их за собой. Узкая полоска пляжей обрывалась вдали, за зелёным мысом, словно там была очень короткая линия горизонта, не морского, где сходятся море с небом, а пляжного. Как-то иначе тянулись тогда пляжи, соединяясь друг с другом в бесконечный причал, к которому пришвартовались корабли, превратившиеся в дома. Говорят, через два миллиарда лет погаснет солнце. Может быть. Только оно не будет стареть, как этот город, оно уйдёт, как закат над морем, который можно созерцать. Наблюдая закат, можно грустить, можно его оплакивать, можно радоваться, поднимая на руки любимую девушку прямо у кромки воды, но закат невозможно остановить. Мама уводит за ручку из садика своего сына. Калитка закроется, и они исчезнут. В детском саду наступит вечер, деревья во дворике будут таинственно шептаться, шелестеть листвой и мальчику от этого станет страшно, лишь только он себе это представит. Мальчик натянет на себя одеяло и скажет: «Больше не пойду в этот садик!» Утром с боем и с рёвом на него будут натягивать одежду, но как только он откроет калитку садика, солнце засветит совсем иначе. И это будет утро. И деревья будут радостно шелестеть. И это утро невозможно остановить.
Пётр шёл по городу. На многих молодых лицах он видел всё тот же поиск неправоты, только более бесшабашный и ненавистный, чем раньше. Глаза искали повода с кем-то схватиться, что-то выяснять, эта ярость передавалась городу, и содранная краска на стенах домов зияла и зудела, как содранные в кровь колени. Пётр хотел сначала подойти к своему дому, просто посмотреть на него, но не смог. Так сразу не смог. Он взял такси и назвал адрес Жанны. Дверь никто не открыл. Пётр вернулся на улицу. Ему некуда было идти. Он стоял в тени огромного платана, который был старше этих домов, революций, который видел ещё богатые кареты, людей во фраках и цилиндрах, а теперь он видит лишь обшарпанные дома, опустившие головы перед мальчиками-наркоманчиками у ворот. Некогда весёлый трамвай, который в прошлой жизни бегал и звенел от радости, теперь не отстирать от запаха мочи и пота. Трамвай гремит ещё, сотрясая железными облезшими поручнями, и сам не знает зачем живёт. Пётр посмотрел на окна, где жила Жанна. Он был здесь очень давно. Это уже не прошлое, а летящий за спиной воздушный змей, который несёт на крыльях воскресшие мгновенья. Разве была война? Пётр чувствовал себя солдатом, пришедшим с фронта. За его спиной рюкзак, в руке пилотка, дом знаком до боли, только нет его больше, улетел, как самолёт в заокеанские дали. И вот стоит солдат у взлётной полосы, а дом возвращается, идёт на посадку, неся за собой перистый шлейф сорвавшихся с небес облаков. Вот он ближе и ближе, иллюминаторы горят и отражают несущийся уличный свет. Дом остановится, застынет, как вкопанный, словно и не летал вовсе. И как к нему подойти? Жива ли? Может замужем? Он только уехал в другую страну, а всё кажется таким, будто тут была война, люди прячутся в домах, а на улицах те, кто от безделья ищет приключений или те, кому уже всё равно.
Он вернулся и без конца стал звонить в дверь соседям. Отворилась лишь одна дверь и полусумасшедшая женщина лет сорока с розовой повязкой на голове и детскими глазами сказала, что Жанна уехала в Ригу забрать ребёнка. Там теперь живёт её бывший муж.
Пётр шёл домой, к своему дому, кто-то грубо окликнул его, потом раздался пронизывающий свист, но Пётр не мог на это реагировать.
«Я сам так свистел, — подумал Пётр. — Что вы кричите мне вдогонку! Мне!» Огромный вытянутый дом вырос перед ним, как корабль. Пётр остановился, а дом продолжал плыть, очень медленно, путь торможения был слишком долог. Когда-то Пётр приходил сюда и кричал: «Софья Самойловна! Софья Самойловна!» Но сейчас он не мог произнести это имя даже шёпотом. «Наверно, зайду», — подумал Пётр и оглянулся.
Жанна стояла у перехода. Она держала за руку мальчика лет четырёх. Он вскинул голову вверх и посмотрел в сторону дома, где окна плыли в вышине, как стая сверкающих на солнце птиц.