Доска к доске, и стружка душисто курчавится, и плавно растёт домовина.
Пьяный Володька заходит в третий раз.
— Андреич, ты это… да…
— Вов, не волнуйся, Марье Петровне сделаю не гроб, а игрушечку. Пить-то хватит, не схоронили ещё.
— Не могу, Андрич… Ить это… Сорок годов вместе. А! — он резко машет рукой, выходит из сарая плотника, который в умирающей деревне сколачивает и гробы.
Работает ладно, споро, уверенно.
Думает ли о сути смерти?
Нет, вдыхая аромат стружки, думает, как лучше сделать работу.
Смерть, приходя, оплетает остающихся массой мелких, совершенно необходимых обязанностей, которые, наслаиваясь на горе, с одной стороны точно слегка стирают его, с другой — подчёркивают абсурдность бытия, завершаемого неизвестной дорогой.
— Цена не интересует. Всё, чтобы по высшему разряду. И цветы — обязательно живые.
Работники ритуальной конторы чувствуют клиента — в данном случае спины угодливо изогнуты и на лицах подленько-подобострастные улитки улыбок.
Есть гробы, точно ожидающие фараонов: сверкающие лакированными боками, страшные в своей роскоши, и процесс похорон будет столь же помпезен, сколь нелеп до чрезвычайности в приторной, зловещей пышности этой.
В простом, дощатом, везомом на телеге (теперь не бывает), — и сопровождают три родственника.
А там, внутри — замечательный поэт, оглушавший себя водкой от непризнания и житейской безнадёги.
Обиравший всю жизнь сограждан, некогда партийный болтун, ловко организовавший банковский бизнес, купавшийся в роскоши, по сравнению с которой бывшие партийные привилегии — детские игрушки, ляжет в обшитый атласом, с вмонтированным кондиционером (вот глупость-то!), оборудованный чем-то ещё гроб…
Ещё не старый Плюшкин, поднаторевший в мудрой скупости, какой приезжали к нему поучиться соседи, с выражением полного непонимания происходящего глядит на лежащую в гробу жену, ещё не зная, что от этой точки начнётся его сползание в ад кромешный — себя.
Живые мёртвые
Мертвые, не имущие сраму, возлежащие в разных гробах, синевато-восковые, пастозные, страшные лишением ауры дыхания и движение.
Косные, страшные, с глазетом, с рюшечками домовины; пышные салоны, где медленно вращаются они на специальных подставках, музыка звучит, не увядающие цветы играют разными цветами…
Андреич, ну? — пошатываясь, Володька стоит в дверях.
— Принимай. — Делает широкий жест пожилой, крепко сбитый плотник.
Свежеиспечённый вдовец, криво ступая, подходит, озирает, достаёт стружку из траурной лодки, но Андреич одёргивает его:
—Ты что — нельзя?
— Да? — стружка снова падает в домовину. — Не знал. Выпьешь?
Из кармана грязной куртки — горлышко бутыли.
Андреич не отказывается.
Гроб зевает, жадно ожидая пищу свою.
У пруда
Пруд мерцал гладко, черновато-золотисто, по-осеннему; он точно призывал отойти в сторону от проспекта, спуститься по одной из недавно отстроенных лестниц к береговой кромке, полюбоваться водой: нежно-оливковой у самого берега, сквозь какую видно дно — и ещё не пожухшей, несмотря на начало ноября, травой…
Пруд был недавно красиво обложен: сделали берега, и дальше белел лёгкий мост, но туда идти не хотелось: хватало берега, обходя который человек почти упёрся в церковную ограду, обнаружив кладбище…
Много раз проходил этим участком проспекта, видел церковь, кресты за низкой оградой, но работы вокруг пруда велись за ограждением, и вот — открыли.
Очень красиво, тихо, спокойно; противоречит творящемуся в сознанье неистовству, среди которого выделяется ныне одна фраза: Когда не спорят о вкусах — торжествует безвкусица.
А что?
Вероятно, верно, но воде этого не объяснишь, не объяснишь и ушедшим в землю…
Кладбище, мерно стремящееся к воде, боковые врата открыты, можно зайти, посмотреть на чужие могилы, попробовать представить пуды всеобщности, организующую жизнь, и пофантазировать на тему: мёртвых нет, все живы, просто по-разному.
Разные кресты, кое-где высится нечто гранитное, но скученность оград банальна, как на всех русских кладбищах.
Значит, если о вкусах не спорить — торжествует безвкусица.
Церковь очень бела, купола её зелены, и, данная в цветах жизни, совсем не привлекает представляемой начинкой своею — жизни противоречащей…
Точно пруд — гладкостью воды, мельчайшим, почти ювелирным слоением ряби — говорит о вечности куда больше.
Пруд, берега в красивом оформление, зелёная трава, даже мост — точно парящий в воздухе, словно соединяющий не соединимое…
Рыболовный крючок
Не так, чтобы всё шло изумительно, прекрасно, великолепно: но подобная избыточность чревата, прекрасно понимал, шагнув за пятидесятилетний рубеж, и, не ожидая ничего, кроме имеемого, выходил прогуляться — по всегдашней привычке, ибо график работы позволял: каждый день не было необходимости сидеть на службе…
Он выходил, погода ноября меняла пористое, ноздреватое небо на солнечную арфу, и хотя было довольно холодно, на траве даже виднелась морозная соль, идти было бодро, весело, приятно.
Он думал, что всё сложилось, как сложилось, что в молодости много метался, рвался, не мог ни к чему прийти, а сейчас… не сказать, чтобы установил в душе гармонию, но всё же стало полегче; и материальная сторона жизни наладилась: занимаясь компьютерной графикой, он получал достаточно заказов от различных фирм, и хотя душу уже не вкладывал в дело, технический навык оставался на высоте…
Жалко, что не сложилось с семьёй, ну не всем же…
И последнее время всё сильнее и сильнее хотелось купить собаку: вспоминал детство, и рыжий шарик маленького милого пса, с которым играл…
Но всё никак не мог решить, какую именно собаку хотел бы? Таксу? Карликового пуделя?
Он пересёк вечно шумящий, избыточный движением проспект, обогнул махину многоэтажного здания, и, перейдя ещё одну, маленькую улочку, оказался на бульваре — пустынном утром буднего дня.
Бульвар шёл пластами: вверх-вниз; деревья почти облетели, напоминали схемы, но трава островками была сочной ещё, прекрасной, зелёной, и захотелось, потянуло сильно сесть на скамейку, поглядеть на всё, точно вбирая, точно…
Влажными были скамейки, и сел на край — сухой, сидел, как скрючившись, смотрел, и вдруг…
Сложно сказать, что произошло сначала: замелькала пёстрая лента, где отец учил кататься на велосипеде, а мама, высунувшись из окна первого этажа, звала обедать — или острейший рыболовный крючок проткнул сердце…
Боль слоилась, мельтешила, разливалась по всей грудине, напоминала экзотическую — со стальными шипами звезду, а перед глазами всё текло и текло: студенчество, девушка, которая должна была стать его женой, книги, споры; на заднем плане рушились колонны страны, в которой вырос; затем ходил в церковь, думая приобщиться к чему-то великому.
Они соревновались: чётко-чётко мелькающие цветные картинки — и боль, что опять оформилась в огромный рыболовный крючок…
Они соревновались.
Человек съехал со скамейки, и плавно, медленно опустился на зелёную траву.
Боль преуспела: сердце было поймано рыбой весьма странной формы.
У брата на даче
Над вишнями он распростёр флаг флота — и косой крест святого Андрея трепыхался на ветру: если тот был.
Но июльский день выдался равномерно-тёплым, спокойным, и младший двоюродный брат, приехавший в гости к старшему, долго прослужившему на флоте, спросил, поглядев на стяг:
—На службу вновь тянет?
— Не-а, хватит.
За столом, заставленным дачной снедью и купленной закуской, на врытой в землю скамейке сидели, выпивали, впитывая нормы летней благодати…
— А я помню, как мы эти скамейки вкапывали. Внутрь ещё щебёнку засыпали, для надёжности, а набирали её с дачных дорожек…
— Ага. Было.
Много детского времени прошло здесь, под Калугой.
Младший был москвичом — но с калужскими корнями, мама в пятидесятых уехала учиться в Москву, и… не вернулась.
Отца давно нет, как нету дяди, отца двоюродного, крёстного для младшего, и тёти, и бабушки, которую выносили с дачи…
Братья — пожилые, и разговоры, в общем, необязательные, крутятся вокруг воспоминаний, щупальцами перепутываясь с ними.
Дачный дом ветшал, но брат, живущий тут с мая по октябрь, занялся ремонтом, заново перестилал полы, делал крышу, даже печку, кажется, обновлял…
Они выпивают, старший предлагает сыграть на бильярде: на затравевшей площадке: огород не особенно интересен — стоит он, и сукно поседело, и стол уже несколько покороблен, но играть — не всерьёз, конечно, — можно…
Они и играют, и сухой треск шаров прерывается иногда восклицаниями — эмоциональными, резкими, отрывистыми.
…в Москве жили когда-то в роскошной коммуналке, в центре, в недрах ядра города; и потолки в квартире улетали под четыре метра, а дом был стар, крепок, основателен, насуплен… Никогда никаких свар — мирное сосуществование с соседями; и, вспоминается огоньком: брат с двумя сослуживцами в роскошной, чёрной, с двумя золотыми рядами пуговиц форме в гостях: проездом, наверно…
Свой тогдашний возраст не определить.
А вот по зализанной позёмкой февральской Калуге идут, врезаясь в быстро сгущающуюся, противную темноту; идут по делам, связанным со смертью отца (и дяди) — по тем унизительным, издевательским как будто делам, которыми смерть, как сетью, оплетает остающихся жить…
— Ну что ж ты! Киксанул, брат…
— Да ладно, не корову проигрываю…
Партия кончается.
Вновь садятся, выпивают, закусывают колбасой, дачными помидорами, укропом.
…у крёстного всё чудесно росло — парники были огромными, как суда, помидоры лопались от спелости, и даже в одной из теплиц он вырастил арбуз: маленький, но полосатый.
Брату не зачем особо возиться в земле: военной пенсии хватает на жизнь: учитывая, что с женой давно в разводе, а дети взрослые, помогать не надо, и возится он в земле по минимуму: ради удовольствия…
Длится медленный, золотистый, июльский день, каких всё меньше и меньше остаётся у пожилых людей, очень остро ощущающих уже течение времени.
Улица Бориса Галушкина
Дворы по оба берега улицы живописны, густы зеленью, и её однообразие вовсе не имеет значения, поскольку тополя — главные во дворовых угодьях высотою превосходят девятиэтажки, которые когда-то в детстве казались более громоздкими, чем Троя.
Много одноплановых кирпичных домов брежневского периода, иные из них тогда были весьма удачными: в смысле кубатуры и планировки; но дворы — интереснее всего: с пёстрыми детскими площадками, где интересны лабиринтами закрученные конструкции для лазанья, с летней беготнёй и вознёй маленьких и пушистых собак, с детскими восторженными криками, рвущими пространство тёплого летнего воздуха…
Можно путешествовать — если в жизни не удалось — из одного в другой, воображая…ну что позволит сила воображения.
Красный дом пятидесятых велик, как целая страна, и двор его огромен: спортивная площадка редко пустует, и допоздна ярится страстью футбол; скамейки, стоящие на уединённых асфальтовых островках, часто занимают любители пива, группируясь, как правило по двое, по трое, а по цементным бортикам, ибо двор ярусами поднимается вверх, обожают бегать дети.
Тугие взмывы кустов, и мяч, вылетев с площадки, исчезает за их живым пунктиром.
Вечером чудесно зажигаются фонари — эти шаровые узлы перспективы, и матовая их белизна приятна глазу.
А на стенде около одного из подъездов повешен информационный лист, живописующий жизнь Бориса Галушкина, чьим именем названа улица: героя войны, командира партизанского отряда.
Трамваи мчат: у нынешних форма спортивных болидов, и, глядя на них, почему-то думаешь об аквариумах, наполненных рыбьей жизнью.
Тут же, в магазине «Аквалого» можно полюбоваться подлинным аквариумных изобилием; иногда сюда приходят с детьми, не рассчитывая ничего покупать — просто на экскурсию.
Скат, присосавшись к стеклу, показывает своё прозрачное внутреннее устройство; маленькие и пёстрые рыбки южных морей кажутся выходцами из волшебных снов, а крупные телескопы круглыми выпуклыми глазами едва ли глядят на вас — праздно зашедших…
В том же доме, где магазин — уютное кафе, и люди, приходящие сюда вечером, вписывают себя в цветовое изобилие…
Красный огонь светофора ядовито расплескивает цвет по асфальту, а дома, наполненные мёдом похожих, и таких неповторимых жизней, горят живым разноцветьем: радуга — в сравнение с таким изобилием — старая скряга, зажимающая массу оттенков…
Движение улицы мерно скатывается вниз, чтобы начать дальше подъём, и там, на вершине будет мост, под которым — железнодорожное полотно и ленты лесопарка…
Хочется ли осени летом?
Ведь нету живописи более пышной, чем та, что предлагает она — роскошная, византийская осень…
Огни, огни…
Плазма жизни течёт, мерцает, вспыхивает, затухая к позднему вечеру, чтобы с новой силой возродиться утром…
Спасибо, Александр, за неспешное повествование, объединённое одной темой: жизнь не кончается. Она течёт, эта вечная плазма, где за закатом обязательно наступает рассвет…