Железная дорога

@ 2018 Copyright — Все права защищены

I

Апартмент был слишком велик для него, как мешковатый пиджак с длинными коридорами рукавов. Когда ночью он, пошатываясь в полусне, шёл на кухню за водой, коридоры были особенно чужими и страшными и, казалось, эта ночь пришла навсегда.
Он приехал зимой. Один.
— Пётр, — протянул он руку весёлому парню, встретившему его.
— Вот и познакомились, — ответил парень рукопожатием. — Я Игорь, — сказал он, когда они уже садились в машину.
Дорога из аэропорта тянулась длинной жёваной лентой, как холодная жвачка, которая сохранила лишь слабый оттенок своего вкуса, а старые анекдоты Игоря разбавляли то ли тревогу, то ли тоску. Мост Верразано глотал машину, как змей, и менялся под разными углами зрения, пока день приседал и тянул за собой огромное выпуклое солнце, похожее на воздушный шар, который опускается в океан, подсвечивая его огнём и постепенно унося огонь в воду. Но спешить Петру особенно было некуда. Из одной пустоты он попадал в другую, совсем незнакомую. У него не было того приподнятого гордого волнения, которое испытывают многие эмигранты, отрывая чемоданы от пола после получения документов и пройдя все контроли. Девственный лес вдруг рождается у них на глазах, как новый загадочный мир, который обещает быть лучше, чем прежний, где они жили до сих пор. Такси мелькают одно за другим, как несущиеся куда-то листья, люди и чемоданы проваливаются в другие пространства, меняя плоскости наслаивающихся новоиспечённых кинокадров. Но он не почувствовал ни девственный лес, ни мелькающие такси, ни дрожание, подходящее к горлу. Он лишь вошёл на огромный, наполненный странными людьми корабль, чтобы преодолеть уныние и отчаяние и, может быть, найти свою каюту, где он бы смог отоспаться и, бродя по палубе, услышать крик чаек, который его успокоит и выветрит заскорузлую печаль.
Был вечер, удивительно тёплый для февраля, и Пётр запомнил лишь тёмные двухэтажные домики, длинный ряд припаркованных машин и чёрный асфальт, поднимавшийся в гору. Игорь резко выдернул два чемодана из багажника почти вертикальными движениями рук, словно отрывал крышки, прилипшие к застуженным кастрюлям. Сумка Петра была тяжёлой и длинной и никак не хотела залезать на второй этаж. Она напоминала палатку, собранную наспех. Её просто свернули вместе со всем содержимым, замотали, перевязали и приделали ручки. Деревянные ступеньки дома поскрипывали.
— Они ещё и скрипят. Это что, сигнализация такая для жильцов? — весело спросил Пётр?
— А что, в Одессе они не скрипели? — отозвался Игорь.
— В моём доме в Одессе ступеньки были каменные.
— Зато скрипел пол в коридоре, — не понял его доброй иронии Игорь.
— Да, как разгневанный оркестр.
— И дому было сколько лет?
— Больше ста.
— Да ты что?
— Да. Как и мне. Мы с ним ровесники.
Игорь постучал в дверь.
— Здесь я буду жить, — сказал Пётр утвердительно, но грустно, смерив дверь взглядом снизу вверх.
И вдруг из открывшейся двери на него качнулась темень, словно туча, внезапно спустившаяся с небес и застрявшая на втором этаже деревянного дома. Зоя сидела на диване прямо напротив раскрытой двери с фонариком в руке.
— Как она поправилась! — подумал Пётр, на миг забыв о темноте.
Напротив Зои в кресле сидела незнакомая ему женщина с примерно такой же фигурой.
— Здесь отключили свет, но ничего, завтра включат. Мы уже заждались, — сказала Зоя, пытаясь подняться с дивана.
— Аэропорт! — засверкал Игорь белизной своих зубов. — Дорога, пробки!
Фонарь Зои бил куда-то в стенку. Зоя подошла к Петру, и они обнялись.
— Сколько мы не виделись? — спросила она.
— Почти три года, — ответил он.
— Это Гала, моя подруга.
— Здравствуйте.
— Ну вот ты и дома, — сказала Зоя, вглядываясь в темноту гостиной.
— Спасибо за квартиру, спасибо за мебель.
— Между прочим, мы тут с Зоиным мужем вчера полдня болты закручивали, чтоб собрать кровать, — звучно сказал Игорь из темноты.
— Игорь… я, ей-богу, мог бы это сделать сам. Большое спасибо.
— А где бы ты спал?
— Действительно, — Зоя положила фонарик на стол и теперь он бил где-то между балконной дверью и потолком. — Кстати, диван и кресла мне знакомые из Бруклина подарили.
— Благодарю их, — сказал Пётр, приложив левую руку к груди.
— Они ещё спросили, а это точно твой родственник? Я говорю: «Ну да! Это моего двоюродного брата сын».
— Понятно, им было не всё равно кому отдавать, — сказал Игорь. — Как же мне до туалета добраться?
— Возьми фонарь, — простуженным голосом сказала Гала. — Зоя, надо было за свечками поехать.
— А если б мы разминулись? — спросила Зоя, пристально рассматривая Петра.
— Я сейчас поеду, куплю, — стукнул себя по карману Игорь.
— Ну ладно, устраивайся, — командно мотнула головой Зоя.
— Завтра суббота, я специально так хотел приехать, — сказал Пётр.
— No, завтра у меня день внуков. Одного — на плавание везти, другого — на концерт.
— На чём он играет?
Зоя часто заморгала глазами.
— Он пианист. — Ноздри её зашевелились.
— Очень талантливый мальчик, — сказала Гала и подошла к вешалке, где висело её пальто.
— Да? Молодец! — воскликнул Пётр и опустил глаза.
— Ты позвони, — сказала Зоя.
Он помог ей надеть пальто.
— Так телефона ещё тут нет, — заулыбалась Гала.
— Упс… — Зоя закусила губу. — Надо будет мне позвонить в понедельник. Игорь, надо будет сделать копию Петиных документов.
— Хорошо, — отозвался Игорь, открывая холодильник.
— Ты всегда можешь позвонить из офиса. Это же комьюнити. И ты не в лесу.
— Это как раз лес и есть. — Игорь всё ещё держал дверь холодильника открытой. — Этот съезд уже три съезда как лес. Тут наверно и медведи в этот комьюнити лазят.
— Ты что, выпил или головой стукнулся? Прекрасное место, воздух и все моллы за углом, пять минут езды.
— Мечта! — закачала головой Гала.
Дверь закрылась, и Пётр видел из окна два силуэта Зои и Галы, чёрно-белые и плоские, словно вырезанные из газеты. Силуэты монотонно перемещались, как будто кто-то тянул их сверху за ниточки и плавно переставлял с места на место.
— Хорошо, что у Зои в багажнике фонарик был, а то сидели бы в темноте, как кроты, — сказал Игорь. — Я тут апельсины и яблоки купил. А вот ещё в холодильнике сыр, масло, вон консервы какие-то. А хлеб есть?
Игорь стал открывать шкафчики. Потом он поехал за китайской едой.
— У меня в доме бардак тот ещё, мы к ремонту готовимся, — говорил он, быстро жуя и втягивая воздух.
Китайская еда в маленьких бумажных коробочках, похожих на шкатулки, была очень горячей.
Пётр распаковал один чемодан, постелил постель и вышел на улицу. Шёл слабый дождик, косой и тёплый, такой же как в Одессе. Пётр поднял воротник и пошёл по стоянке, не понимая куда он идёт. Где-то на втором этаже зажглось окно и фонарь кивнул этой внезапной вспышке света, приветствуя кого-то очень похожего на него. «Сегодня вспоминаю тебя, Одесса! — торжественно подумал Пётр. — И буду помнить всегда. Как странно вспоминать тебя! Я только приехал… — он окинул взглядом двухэтажный ряд домиков, — или не приехал ещё? Да нет, так эмиграции не проходят. Я был в дороге больше суток и чувствую лишь небольшую усталость. Да и при чём тут усталость? Вокруг лес, темнота, колкие дождинки, и всё это на берегу Атлантического океана и на английском языке». Петру хотелось думать, что он вспоминает парк, который летел, скользил и падал в море, словно проваливался в катакомбы, а море не имело сезонов и всегда озаряло своей улыбкой и широким, стелящимся по воде светом. Ему хотелось думать, что Света жива, и они ещё не поженились вовсе, и только приходит к нему это робкое торжество непонятного, будто пьёшь плохо размешанный чай, и вдруг, когда стакан уже почти выпит, в тебя ударяет такой сахарной сладостью, которую ты никогда и не знал. Пётр поднимался по ступенькам наверх к себе домой уверенно, настраивая себя на лучшее, точно это и был дом, где он вырос, где живы мама и папа, бабушка и дед, дом, где он сидел со Светой на кухне, рассуждая о том, как было бы хорошо, если бы капиталистическая и социалистическая системы могли вобрать в себя самое достойное, соединившись в одну. Сейчас разговор казался очень далёким и наивным. Столик и профиль Светы качались в облаке, которое возникало, как призрак, невидимые качели скрипели, излучая ушедшую жизнь, которую нельзя было прожить вновь. «Этого больше нет», — шуршали листья под ногами, ветер пел, а невидимые качели в небе вдруг превращались в настоящие, те самые, которые стояли когда-то в парке на детской площадке. Они скрипели, скрипел осенний день, дед стоял близко и покручивал в руках газету. Ветки деревьев, почти голые, потрескивали, пугая своими звуками, а парк превращался в заколдованный лес. Петя сжимал в руках прутья качелей, и от этого парк становился темней и страшней. Они быстро шагали с дедом домой, крупные капли дождя растекались на рукавах, как прозрачные чернила. «Эх, не взяли зонтик с собой, — говорил дед, — насилу добежим. Побежали!» Он был так свеж, быстр, в нём светилась сама жизнь, в которой не было места смерти. Он застёгивал пуговицы своего лёгкого пальто, раскрывал дождю ладонь и, смеясь, кивал набирающим скорость тучам.
А ведь это было не так уж давно! Петр вдруг с ужасом подумал о том, что сама Земля под ним провернулась, поменявшись полюсами, как монета или медаль, по которой кто-то лихо хлопнул пальцами, и она, зазвенев, поменяла свою сторону и попасть обратно можно только в воспоминаниях или во сне. Когда он поднимался по скрипучим ступенькам наверх, ему показалось, что за ним крадётся какой-то жуткий человек в напяленной одежде и с бешеным взглядом. Пётр быстро открыл дверь и влетел в квартиру, но через минуту он вернулся и, стоя на лестничной клетке и сложив руки на груди, с гневом смотрел, как ступеньки мрачно спускаются во тьму. Он закурил сигарету и вышел на улицу. Вокруг спали все, равнодушные к его приезду, обратной стороне медали и жуткому человеку с бешеным взглядом.
Пётр засыпал и чувствовал, как погружается во тьму, а новая квартира была царством этой тьмы на неизведанной планете, которая сдуру сначала показалась похожей на Землю. Он должен был пройти через эту тьму, чтобы проснуться и увидеть утро. Сквозь сон он слышал крик совы и чувствовал, как кровать опускается огромным тяжёлым лифтом куда-то на нижние этажи, где он и должен жить, а сюда его вселили по ошибке, и под отрывистое уханье птицы кровать трясёт, будто её кто-то грубо дёргает, и она содрогается, теряя вес в чёрной пустой шахте. Ему снилась мама. Для него все близкие всегда оставались живыми и жили в нём, когда он размешивал чай, садился в троллейбус или летал во сне на Луну. Пять лет прошло, он мог за это время закончить ещё один институт, а он не почувствовал ни зим, ни вёсен, ни слякоти, ни цветения акаций, ни нашествия шелковицы у себя под ногами, ни то, что его город старел, серел, как будто курил какую-то гадость, отчего его лицо становилось жёлтым и жухлым, покрытым коркой запёкшегося льда, который варился, но не таял. Исчезла страна, где он жил. Без революций и без войн, просто раскололась, разбиваясь о скалы, как пиратский корабль, в который стреляли из пушек. На нём далеко не все были пиратами, далеко не все носили огромные серьги в ушах и пили ром, не разбавляя его ни с чем. Страна была похожа на стареющую, плохо причёсанную женщину, у которой украли кошелёк и ей нечем заплатить в магазине. Она возвращается домой одна, разбитая и безразличная, как выжженное безлюдное поле, твёрдое и бесконечное, будто и неземное вовсе. Никогда эта страна не была для него трибунами у Мавзолея, московским милиционером, прикладывающим руку к фуражке, грязными колхозными ухабами или ступеньками растягивающейся, как аккордеон, Потёмкинской лестницы. Для него страна была мелодией, которую играл этот аккордеон, теми искрами, которые нежданно обжигали, бились в окно другого, очень грубого мира, где он жил сейчас, как заблудшие птицы, появляясь порой тогда, когда невозможно было себе представить, что город, откуда они прилетели, когда-то существовал. Он вспоминал, как Серёжка перелетел на санках через дорогу и влетел в сугроб на другой стороне улицы, и машина завизжала на мостовой, Пётр с мальчишками прибежал к Серёжке, и водитель гнался за ними, а они неслись, тянув за собой сугробы, и санки летели вдогонку и спотыкались невпопад. А потом они все сидели у незнакомого двора, за тридцать три квартала от дома, красные, испепеляющие костры, растрёпанные и счастливые оттого, что водитель их не догнал, Серёжка цел, и всё-таки, как он классно летел. Вот это была его страна!
Солнце разбудило его. Зоин фонарик смешно покатился по столу. Пётр вскипятил в кастрюле воду, сделал чай и поел с хлебом остатки китайской еды. В балкон упиралось большое голое дерево. Оно было тоненьким, наверно, когда дети эмигрантов из России уже забыли русский, а семидесятники ещё и не думали ехать. Пётр закурил, дым простуженной иноземной сигареты спугнул соседа снизу и тот хлопнул балконной дверью.
Пётр лёг на кровать. Часы в его голове показывали совсем не утро, напоминая о перелёте. «И как же к тебе привыкнуть, утро?» — зашептал он, начиная дремать. Потом ему снилось, что солнце страшно тарабанит по всем наружным стенам и просится зайти, а он почему-то ему отвечает: «Извини, у меня ещё нет ни занавесов, ни штор, так что как-нибудь потом». Но оно не унималось и тарабанило таким забубённым звуком, от которого подбрасывало на кровати и бросало в дрожь. Он долго не мог понять, что происходит. Наконец он приоткрыл глаза и понял, что кто-то безумно колошматит в дверь. Пётр запутался в тапочках, чуть не упал и схватил лежащие на кресле брюки. Он дёрнул дверную ручку, и дверь вылетела, словно пушечное ядро, чуть не пробив стену. На пороге стоял Игорь с женой.
— А мы думали, что-то случилось. Ты живой вообще? — сказал Игорь, изогнув брови двумя горбатыми мостиками.
— Да, — промямлил Пётр.
— Давно спишь?
— Да нет. А сколько времени?
— Пять часов.
— Ничего себе, поспал.
— Познакомься, это Лена.
— Здравствуйте.
Пётр застал день всего минут на пятнадцать-двадцать. Стало быстро смеркаться. Почти сразу всё вокруг окуталось мраком, но магазин, в который они приехали, блистал начищенным блеском овощных прилавков с льющимися на укроп струйками воды. Они поехали ещё в какие-то магазины и в молл, где была тьма народу.
— Ты не представляешь, какие толпы тут ходят по выходным, когда холодно и стужа, — сказал Игорь.
— Людям надо себя куда-то девать, — вздёрнул Пётр плечами и подумал: «Как страшно, когда не знаешь куда себя деть, хотя я сейчас это и ощущаю».

II

Нью-Йорк заедался с ним, как подвыпивший человек, толкал плечом в плечо, шёл навстречу, не отходя, почти сталкиваясь, как будто Петра и не было. У светофоров набиралось огромное количество народу, который прибывал, набухал и раздувался, превращаясь в боксёрскую грушу, которая сейчас дёрнется от удара и полетит на другую сторону. «То ли зелёный свет светофора её ударил, — думал Пётр, — то ли ветер, то ли что-то ещё. Но не могла же она полететь сама по себе? Света, мы бы свернули с тобой на другую улицу, где меньше людей. Я упираюсь в это пространство гигантских рекламных заклёпок на огромных джинсах Манхеттена, пушечно взрывающихся ввысь зданий, стоящих как вкопанные ружья. Куда им стрелять, гигантским, застеклённым, одетым в тысячи тёмных очков, которые они не снимают и ночью? Ты нужна мне в этом городе, когда я приезжаю сюда, думаю о нём, брожу по берегу залива. Я долго не могу быть один. Меня делает одиноким набухший резкий голос водителя автобуса, следующего в Нью-Йорк. Он говорит в пустое синильное небо, больное и издёрганное от химических реакций, таких же непредсказуемых и резких, происходящих стихийно, как и в моей голове. Но отчего мне чувствовать себя одиноким, если я и так одинок? Может пустой целлофановый кулёк, шуршащий по асфальту Брайтон Бич, является частью этих экзотических мест, которых больше и не сыщешь в Америке? Он пролетает возле ящиков у овощного магазина, путается под ногами женщины, которой только что нахамили в аптеке, надувается, искажается, попадает под автобус, с трудом проехавший под низким железным мостом, и снова летит. Он брошен, но он такая же часть этой улицы, как вывески, объявления о пельменях и золотой зуб грузчика у минимаркета. Над мостом гремит электричка совсем не такая, как японские тихие скоростные поезда, похожие на фантастическую щуку. Здесь поезд напоминает сбесившегося буйвола, который несётся так, что кажется под ним рушится весь мост, под копытами барабаном стучит земля, с грохотом падают и ломаются рамы и стержни, перекрывая друг друга, застывая на месте, как бы задумавшись, падать или нет».
Пётр плохо спал, практически заставлял себя заснуть. Последний раз ему приснилось, как он едет в троллейбусе, который квакает, как противная жаба, причём всё это клокотание исходит из глубины салона, и не салон это вовсе, а жабий желудок. Пётр тщетно пытался открыть окно, но оно, будто нарочно, было приварено к стенкам. Людей становилось всё меньше, пока он не остался один, обнаружив, что и водитель куда-то пропал. Троллейбус при этом мчался, как угорелый. Пётр давно не был так испуган. Вдруг растворилась задняя стенка троллейбуса, поднялся ветер.
«Чёрт, — говорил себе Пётр, — дверь открыта, но, если я прыгну назад — разобьюсь вдребезги». В конце концов он сел за руль и плавно стал нажимать на тормоз. В этот момент троллейбус наполнился людьми и у него стали покупать билеты. Он стал смеяться и не смог тронуться с места после остановки. Слёзы так текли из глаз, что ему казалось это не внезапный дождь, а его слёзы от невыносимого смеха льются по лобовому стеклу, и дворники никак не справляются с ними. Проснувшись, он понял, что плакал во сне. Он пошёл заваривать чай, что стало его любимым занятием, обнаружил, что сейчас полчетвёртого утра, и набрал чайник воды. На кухне было очень тихо, но ещё тише было за окном. Ели стояли в темноте, не шелохнувшись, как даже не часовые, а фигуры часовых из музея мадам Тюссо. Он тоже застыл, стоя в окне с пустой чашкой в руке, словно часть этого макета, где двигались только его ресницы.
Он помнил этот сон ещё много-много лет, и как стоял с пустой чашкой в руке, и как деревья молчали за окном, и приближались, и росли.
Он сел на стул и мрачно посмотрел на полутёмный проём гостиной. Ему показалось, что жизнь, возможно заканчивается здесь, а эмиграция эта и не начнётся совсем. Но как пополнела Зоя? Она была когда-то стройной девушкой, каштановая коса висела за белым воротничком, и платье казалось таким школьным, робким, подходящим только застенчивой девушке. Они шли из кинотеатра, она смеялась вместе с подругой, а он не знал отчего они смеются и задирал голову вверх, и улыбался им, так и не разобрав, о чём они говорят. Он только пошёл в школу, а Зоя была взрослой, высокой девушкой. Где-то там, на высоте, смеялось её белое лицо, она держала Петра за руку, и он начинал смеяться вместе с ней и перепрыгивал лужи, разрезая их ножницами ног. Какая Америка, ребята? Кто о ней тогда думал, и кто её знал, когда перед ними были лужи, смех и подвыпивший троллейбус, провилявший возле них и так и не остановившийся на остановке? Зоину подругу вообще унесло, она упала на скамейку и принялась хохотать, словно открыли шлюз, и вода хлынула так быстро, как и сама не ожидала. И тогда Пётр понял, что маленькая оказия вроде троллейбуса, проскочившего остановку, иногда может только прибавить счастье, а не убавить его. А теперь Зоя еле встаёт с дивана, её внук играет на пианино и её ноздри раздуваются, когда она об этом говорит.
Время остановилось, и солнце застыло на тарелке, запеклось вместе с зажаренным сыром лазаньи. Отец уехал в Москву, к женщине, с которой познакомился в поезде. Ему трудно было в доме. За несколько лет он не привык, что мамы нет, да и Пётр, наверное, больше всего напоминал ему об этом. Когда они садились за маленький кухонный столик, он всё оборачивался к плите, комкал в руках полотенце, нервно теребил посуду, бросал на сына вопросительный взгляд и всё время пытался стряхнуть какие-то крошки со стола. Странно, но, если бы Петра не было рядом, он может не садился бы за этот столик, как прежде со всеми, и ел бы где-то в гостиной, не испепеляя влагой своих глаз. Он мало говорил, и когда они со Светой решили уезжать, принял это нормально, легко как-то, мол, можете добиться лучшего, почему бы и нет? Он засыпал в кресле, обняв газету. Немного небритый, с седыми висками. За ним на стене, на фотографии, он был юным и задористым, удочка в его руке скорее напоминала саженец, который он собирается посадить. Он улыбался, и озеро растекалось за ним серебряной отполированной монетой. Мама стояла рядом и, закусив булавку, прилаживала волосы, смотря на него исподлобья с хитринкой, наморщив лоб.

III

— Мама, мне завтра нужно одеть свою капитанскую форму.
— Зачем?
— У нас собрание отряда.
— И чего вы там решаете?
— Так Новый год скоро и зимние каникулы. Мы устраиваем концерт.
— А куда это ты навострился?
— А мы в хоккей.
— А уроки?
— Я уже сделал.
— Смотри, папа проверит. И потом, Вера Петровна говорила, ты делаешь уроки во время уроков… и при этом знаешь, о чём говорит учитель.
— Мама, это не всегда получается.
— Так это что, правда, Петь?
— Если бы я так умел… Я просто забыл задание по природоведению сделать и прислушивался к Вере Петровне.
Он взял свою чешскую клюшку, которой очень гордился, и на ходу надел пальто.
— Только недалеко, — крикнула мама вдогонку.
Робкий снежок покрывал тонким слоем покатый тротуар. Петя выскользнул из ворот, как заправский хоккеист. Он водил клюшкой над шайбой, которую себе представлял, совершал броски, делал финты и поправлял шапку, точно это был шлем, расстегнув коротенькое пальто и ища глазами благодарного зрителя. Это был такой хоккей на снегу, без коньков и доспехов. Он ждал Веньку, который должен был выйти в шесть часов и принести шайбу, настоящую, хоккейную. Андрей или Адреналин, как его называли, тоже обещал поиграть. Его ещё называли Адреналин с третьей полки, потому что он жил на третьем этаже. Петя приволок здоровенный булыжник и положил его в полутора метрах от толстого платана. Камень с хрустом вошёл в снег, пробив корочку льда и смяв весь тонкий снежный покров, прошибив его до самой земли. Камень напоминал неприступную скалу. Петя представил себя Гулливером, а потом лилипутом. Так вот как можно менять этот мир! Нужно менять оптику, посмотреть за окно другими глазами. Или ты маленькая мышь, или ты леопард, носорог или сокол! Если есть голова, можно и самому это мир менять, а не ждать его перемен, которые вряд ли будут удачными для тебя. Эх, можно сделать себя маленьким или очень большим, можно также сделать себя сильным и смелым, ничего не боящимся. Петя снял шапку. От таких мыслей у него закружилась голова. Лилипуты стояли перед неприступной скалой, которая свалилась на них с неба. Вершина её напоминала плато с мелкими зубьями, похожими на акульи зубы. Снег был высок, бесконечен, безмолвен, с серебряными прожилками столкнувшихся снежинок, сбившихся в сугробы, как в огромный вагон.
— Чего сидим? — услышал Петя сиплый голос позади себя и, обернувшись, увидел Женю из соседнего двора. Женя был года на два старше, крупный, с большим носом и с большими губами. Он говорил скороговоркой и понять его могли только те, которые с ним много общались. Петя тогда ещё не знал, что такое джинсы, и только спустя время понял, что Женя тогда был в них и что он с ними сделал. Настоящие джинсы привозили моряки, ну, а стоили джинсы хорошую зарплату. Конечно, Женина семья не могла сделать ему такой подарок. Однажды, Петя увидел джинсы на прилавках универмага, то ли китайские, то ли вьетнамские. Они были тёмно-серыми с синюшным отливом, очень грубо сшитые. Карманы у них располагались как обычно, но впереди было добавлено ещё два огромных, как две кошмарные лопаты. Это сильно портило фасон и делало их похожими на робу, если бы не материал. Зачем они пришили эти карманы, Петя не понимал, — это же всё испортило. Женя спорол их, восемь дырок по углам бывших карманов были грубо заштопаны. Следы были сильно заметны, но зато это были джинсы, и Жене это придавало залихватский вид. Женя подбрасывал вверх семечки и ловил их ртом, а потом сплёвывал шелуху с каким-то особенным треском, куда вкраплялся звук глухой буквы «П», похожий на звук тихо открываемой пробки. Шелуха вонзалась в снег малюсенькими чёрными кинжалами.
— Хоккейные ворота делаю, — сказал Петя.
— Мм, — промычал Женя, — они должны быть меньше. О, а вот и Адреналинчик, — засмеялся он.
Адреналинчик и впрямь выбежал со двора с клюшкой и заскользил по снегу.
— Венька, — закричал Петя, — Венька-а!
Венька Боровский, по кличке Борка, которую он, кстати, не любил, жил в бельэтаже, — окна располагались где-то между первым и вторым этажом, выше подвальных.
— Венька, — не так громко и куда-то в сторону сказал Адреналин.
В окне показался Венька с сумрачным взглядом, взмахом руки предложив к нему зайти.
— Не понял, — сказал Адреналин, — он что заболел?
— Кинь ему снежку в окно, — посоветовал Женя с ухмылкой.
Адреналин предложил Жене тоже поиграть, но тот поморщился, зажмурив левый глаз и сплёвывая те же семечки.
— У него окно закрыто, — с проворной иронией сказал Петя.
— Так вот камень возьми, — Женя указал взглядом на булыжник, который должен был служить левой штангой.
— Ладно, пойду спрошу, что он хочет, — сказал Петя и всё тем же хоккейным манером направился к огромным сводчатым воротам дома.
Петя бежал по лестнице, немного раскрасневшийся, с особым блеском в глазах от предвкушаемой игры. «Сейчас вытащу этого Веньку и сыграем, — думал он, — правда там Женя со своими семечками и превратным судейством, если он конечно не уйдёт».
Венька медленно открывал дверь.
— Венька, ты чего? — Петя упал на него своим горячим пальто, снегом на ботинках, горячей ненасытностью безветренного снежного дня и приближающейся игры.
— Петя, ты извини меня, — сказал Веня, закрывая дверь, — но я — дерьмо.
Петя ошарашенно вращал глазами.
— Нет у меня никакой шайбы и не было. Папаша когда-то обещал достать настоящую, но так и не достал. Сам не знаю почему я сказал, что она у меня есть. Веня сел на табуретку. Петя снял шапку и прислонился к старой стиральной машине. Он стряхивал снег со штанины.
— Ладно, у тебя крышка от банки какой-то есть?
Никогда ещё не было такой классной игры. Крышка была тяжёлой и билась со звоном о клюшки, подошвы ботинок, разухабистые носы, летела, катилась и взрывала снег вместе с навалившимися, дышащими друг другу в лицо телами. Петя сказал Адреналину, что шайба как сквозь землю провалилась, и все об этом забыли через две минуты после начала игры.
На следующий день стал немного таять снег, солнце прожгло синеву неба, выпятило себя розовато-оранжевым слепящим диском, словно это была какая-то огромная яркая летняя шляпа, вывешенная на продажу за пределы магазина. Она обжигала снежную холодную улицу с серыми проталинами немолодых домов, увеличивая её, приближая линзу к окнам и раскаляя их добела. Петя шёл по улице Белинского в сторону парка. Котёнок пытался достать что-то из водосточной трубы. Он просовывал в неё морду и тут же отпрыгивал от испуга, но любопытство бросало его назад. Кто там? Паучок, таракан, а может мышка? Из трубы начинали капать первые капли весны, которая всегда в этом городе наступала в разное непредсказуемое время. Петя обожал ходить купаться к Софье Самойловне. Через много лет, перед самым окончанием школы учитель литературы скажет ему: «Это только здесь так говорят: „купаться“ и „заниматься“. А надо говорить: „мыться“ и „учиться“. Купаются в море или в реке, а в ванне моются». Но ванной у Пети не было. Мыться ходили в баню. Дома был единственный кран на кухне, а в коридоре был рукомойник. Там вообще за холщовой занавеской был свой закуток, где Николай Сергеич, Петин дед, соорудил маленькую мастерскую с верстачком и небольшими тисками, полочками для инструментов и умывальничком над узким хилым шкафчиком, где пряталось ведро. Умываться там всегда было приятно, дед заливал с утра холодную воду, и она звенела, и носик рукомойника накренялся, застревал и падал, гремя, застывая над ладонями. Это иногда будило жильцов квартиры, и сонный Ефим Тихонович выбегал в кальсонах и без тапочек в коридор и начинал чертыхаться по-тихому. Потом он возвращался за тапочками и, зевая, ковылял к туалету, откуда доносились его зевки, похожие на крик испуганной охрипшей птицы. Это могло разбудить кого угодно. Фамилия его была Кривчук. Он приехал откуда-то с Херсонщины и занял комнату умершей Полины Семёновны. Он что-то всё время чинил, пилил во дворе и держал гвозди в сомкнутых губах всякий раз, когда что-нибудь прибивал.
— Что, разодрал? — спросил он Петю как-то, увидев содранную кожу на колене. — Так мама быстро перевяжет и опять в бой, в футбол, в войнушки, хе-хе. Делалось легче от его упрощений жизни. От этого она становилась не проще, но как-то яснее.
Дом, в котором жила Софья Самойловна, был четырёхэтажным, широким и длинным, многоквартирным, с неведомо каким количеством подъездов, квартир и окон. Пётр запомнил какой-то далёкий день. Когда он был? Куда он унёсся, пропал, завис во времени и никак ему не помочь выбраться оттуда, он навсегда останется там, как мячик, застрявший между перилами, уходящими в подвал. Не достать его уже никакими судьбами. Ни руку просунуть, ни увидеть его, лишь только вспыхнет он ярким мгновением, секундами ожившей плёнки, озарением, прорывом в тот мир, где ты ещё мал, мама держит тебя за руку и твои щёки белы и розовы, как снег в парке, нетронутый и чистый, совсем не грустный и вечный. Воспоминание — это падающий в пропасть камушек, который летит вниз, и не видно его, потом он ударяется о скалы далёким звонким стуком, словно стучится кому-то в дверь, и эта дверь, приоткрываясь, переносит нас туда, в забытую, прожитую сто лет назад секунду дня, который до сих пор где-то живёт целым днём, но для нас он забыт, а эта секунда — лишь короткий вспорхнувший мир, который потом неслышно падает на самое дно.
Мама, Ольга Николаевна, держала Петю за руку, и ему было года четыре, наверно. Они стояли перед огромным домом, похожим на крепостной вал.
— Ну, позови Софью Самойловну, — говорила мама.
Петя растерянно искал глазами её окно, и дом только рос и плыл перед ним, а он не знал, где окно, и громко, не стесняясь, кричал:
— Софья Самойловна! Софья Самойловна!
Мама дружила с ней давно, хотя годилась ей в дочери. Пете нравилось ходить туда самому. Когда бы он не приходил, Софья Самойловна была занята на кухне. Она открыла ему дверь и быстро отошла от неё.
— Заходи, заходи, не заноси холод, — скороговоркой сказала она.
— Так тепло сегодня, — сказал Пётр, снимая шапку.
На Софье Самойловне был огромный передник, который она, наверно, снимала только когда шла спать. Пётр, как всегда, почувствовал запах печёного теста и улыбнулся, понимая, что сегодня снова попробует какой-нибудь рогалик с застывшим внутри вареньем, кусочек вертуты с творогом и изюмом или сдобный пирожок с мясом. В квартире была большая гостиная с тёмным паркетом, лоджия, на которой свободно помещались два шезлонга и столик. Петру нравились удобные диваны, а главное, кресло и рядом массивный резной журнальный столик с гнутыми ножками, на котором всегда лежали всякие интересные журналы на иностранном языке, где белозубый парень в джинсовой куртке с белым меховым воротником обнимал девушку в наспех наброшенной шубке, и она тоже улыбалась ему, и их синие глаза искрились на фоне светло-кофейного песчаного берега. Пётр листал журналы загадочно, всякий раз заново, всякий раз с интересом. Он не решался спросить откуда они и кто их принёс. Журналы редко менялись, но это было трудно заметить. Но ванная — это было то место, где пропадало всё, скатывалось, закрывалось на засовы, оставляя лишь рождённый заново голубой отблеск набиравшейся в ванну воды. Она рвалась из насупившегося зеркального крана вниз, кубарем, низвергнутая, весь этот поток невидимо сплетённых струй, где одна пыталась обогнать другую, бурлил и кипятил поверхность воды. И этот пар, и запах хвои наполнял лёгкие, даже если ты ничего не добавлял в воду и не открывал этих пузатых бутылок с мылом, маслом, этих шампуней в форме зелёных пупырчатых рыбок с пуговичными чёрными глазами или в форме курносого мальчика с одним зубом, который смеётся, повернувшись вполоборота, приспустив штанишки и оголяя свой зад. Эта фигурка поразила Петю, и он всегда её разворачивал, чтобы не видеть, как с мальчика падают штаны.

Она смеялась так звонко, что заглушала и звук воды, и бомбовое грохотание неизвестно откуда взявшихся самосвалов за окном.
— Что? — непроизвольно вырвалось у Пети. Вода бежала за ним, стуча о плитку, словно неся его водный след от ванны к двери. Петя дёрнул дверную ручку несколько раз, проверив заперта ли дверь в ванную.
— Ой, там кто-то есть, — снова зазвенел голос.
— Это Петя, он сейчас выйдет, — раздался глуховатый голос Софьи Самойловны.
Петя уже оделся, но всё не решался выходить. Софья Самойловна сама постучала в дверь.
— Петя, мальчик, — говорила она, — выходи на чай. Здесь Жанна, дочь Веры. Помнишь тётю Веру? Она убирает у нас.
Петя вышел, теребя рубашку, как бы проверяя нет ли расстёгнутых пуговиц, и, прикрывая горло воротником, потом пил какой-то чай на кухне. У Жанны всё время лопались вогнутые пузырьки ямочек на щеках, растягивались губы, будто она вот-вот начнёт хохотать. Петя спросил в какой школе она учится. Она училась где-то в центре, а жила на улице Бебеля в маленьких двух комнатах с мамой, бабушкой и прабабушкой.
— У тебя есть прабабушка? — удивился Петя.
— Когда я родилась, ещё была жива прапрабабушка, — засмеялась Жанна.
Это даже удивило Софью Самойловну.
— Да, ей был сто один год, когда она умерла. Я её и не помню совсем.
Потом они вышли с Жанной, и она сказала: «Проведи меня до троллейбуса, пожалуйста».
Первый раз в жизни он провожал девушку, и этот первый раз был томителен, болезненен, падуч и невесом одновременно. Петя глядел на новую инопланетную форму жизни, к которой боялся прикоснуться, и сама связь между ним и этой жизнью дрожала и обрывалась, возникая вновь и вновь тоненькой паутинной ниточкой, которую плело само его тело. Петя всё время озирался по сторонам не видит ли кто из его друзей. Жанна замечала это, улыбалась и вообще была весела, смеялась по любому поводу и, когда подошёл троллейбус, крикнула Пете прямо в ухо отрывистое «пока».
Когда проходит слишком много лет, во всяком случае, человеку так кажется, что они прошли, эти годы, мир растёт, изображения, как слои краски, накладываются одно на другое, и ты уже не помнишь, каким был тот троллейбус, широкий многоквартирный дом, какие шампуневые рыбки с пузырчатыми зелёными боками стояли в ванной комнате у Софьи Самойловны. Ты помнишь лишь очертания, всплески, пронзая все слои времени, лишь несколько горошинок каких-то мгновений остаются на твоих ладонях, прекрасных неземных горошинок.
Уже переходя в десятый класс, Петра на дискотеке, когда он танцевал, а над ним крутился стеклянный шар, отражающий танцевальную площадку сотнями граней своих зеркал, схватил кто-то за рукав. Обернувшись, Пётр увидел широкое лицо девушки, крупные весёлые глаза.
— Петя? — сказала она, — это ты, как классно!
— Ж-Жанна? Жанна, — повторил он.
Они что-то кричали друг другу в ухо, и от этого было и весело, и странно, и шар над их головами уже крутился как-то по-другому, и диск-жокей показался своим и родным. С Жанной был какой-то спортивный парень, они шли втроём, и, выходя из Горсада, парень представился Леонидом и пожал Пете руку. Потом он сказал, что ему пора, шепнул что-то Жанне, поцеловал её в щёку и ушёл. Петя вспомнил ту Жанну с ямочками на щеках и то, что когда она родилась, ещё была жива её прапрабабушка, и они шли, и Жанну всё несло, и она говорила про дискотеку и про то, что Леонид — это её двоюродный брат из маленького городка под названием Кривое Озеро, и как она не пропускает спектаклей, и что скоро снова поедет в Москву, и будет ходить по театрам, и как трудно купить билеты. Они пошли на морвокзал и долго смотрели на огромное белое судно, которое пришвартовалось так близко, что можно было почти дотянуться до него рукой. Потом он провожал её. Жанна даже приглашала Петра поехать с ней в Москву, она покажет ему театры, может быть даже удастся пробиться в Большой. Он говорил, что было бы здорово, что никогда ещё не был в Москве, он смеялся вместе с ней, не всегда сам зная отчего, нёс какую-то чепуху, сам не понимая, что у него плесневеет в мозгу, — про каких-то инопланетян, про симпозиумы и контакты с внеземным разумом. В конце он сказал ей, что хотел бы поступать во ВГИК, что репетирует сам дома, хотя это была лишь мечта, и ничего он не репетировал, а писал юмористические рассказы больше для того, чтоб поднять себе настроение. Она улыбалась, и глаза её были такими большими, а ямочки, точно, как тогда в доме у Софьи Самойловны, когда он вышел из ванны. И ничего она не изменилась, и ничего это была не мимолётная встреча. Они узнали друг друга после стольких лет, узнали, как будто дружили в детстве, как будто он провожал её много раз, и колени его уже не дрожали, как тогда. Он понял это, но как-то быстро её отпустил, и бросил глупое «пока», а она скрылась в тёмном дворе. Он видел, как в одном из окон зажёгся свет, увидел в двумерном пространстве серого занавеса силуэт Жанны. Потом он думал: почему не побежал за ней в тот тёмный двор, не остановил её, не повернул к себе и, слегка наклоня, не приблизился к ней губами, тихо, когда были слышны голоса в подъезде, где-то мяукала кошка, и Жанна была серьёзной и негромкой? Почему? Может она, осунувшись, доставала из сумочки ключи, искала их глазами, как бы соглашаясь, что этот вечер закончился, и снова не было того всплеска счастья, которое ей так нужно было ощутить. За дверью живёт одиночество и придуманный любимый, который сейчас почувствует, что она здесь, откроет ей дверь и мгновенно растает в проёме, словно Жанне нельзя на него смотреть. На глаза навернутся слёзы, внезапно, как пришедшие волны, которые станут захлёстывать, нагонять пасмурность, уводить недавнее зелёное летнее небо в осенние дождливые подъезды, где висит эта затхлая чёртова дверь её квартиры. Он так никогда и не узнал, что она думала о той с ним встрече.

IV

В апреле вдруг стало так жарко, так потекли струйки ручейков, так легко расстёгивалось пальто на ходу и шарфик летел в портфель, что было обидно приходить домой, где уже почти царило лето, и садиться за уроки. Долго не наступало четвёртое школьное лето, всё время пряталось где-то, отодвигалось тетрадками у настольной лампы и чёрными проталинами на сохранившихся холмиках снега.
Петя и Венька шли со школы весёлые, портфели были похожи на саквояжи, дулись в стороны, расширяясь от книжек.
— Пока, Венька, — сказал Петя, подходя к своему двору.
— Кстати, когда это собрание нумизматов? — спросил Венька.
Он улыбался и, полностью развернувшись к Пете, медленно шёл задом наперёд.
— Скорее сходка, можно поменять монету или купить. По средам возле книжного, туда — он махнул рукой в сторону проспекта Мира.
— Далеко, но пойдём.
Они помахали друг другу рукой.
На ступеньках перед Петиной квартирой сидел Володька Голубенко, которого все называли Голубь, и мрачно что-то жевал.
— Ты что, меня ждёшь? — удивился Петя.
— Вроде.
Его взгляд был мрачнее тучи.
— Хочешь зайти? — спросил Петя, доставая ключи.
— Да нет, мне нужно сделать «ампушет».
— Нет, хватит, делай сам, если хочешь.
— У меня не получится. Петя, ты не понимаешь, меня убьют дома, я не могу показывать такой дневник.
Петя сел на ступеньку рядом с ним. Володька говорил, сопя носом и глядя в пустоту.
— Эти Вероники, что одна, что вторая, совсем оборзели, лепят двойки в дневник, это… красной пастой, расписываются на полстраницы своими подписями с размахом, с выкрутасами, царицы драные!
Петя начал хохотать.
— Царицы драные! Никогда не слышал таких эпитетов.
— Петя, какие эпитеты, я должен дома уже быть!
— Ладно, пошли.
Была одна парадная в конце двора с большим подоконником на первом этаже. Петя разложил там Володькин дневник, как на широком столе. Володька достал учебник литературы.
— Это ещё зачем? — вскинул бровями Петя.
— Вдруг кто-то появится, — так мы занимаемся.
— Голова-а. — Петя аккуратно поднял скрепки и вынул лист. — Давай чистый, — со вздохом сказал он.
Володька вынул из портфеля другой дневник, держа его, как раненую птицу.
— Да, похудевший пацан, похудевший, — сказал Петя, приподнимая ногтем верхнюю скрепку дневника.
Та-у, — отчеканил с досадой Володька и стал озираться по сторонам, поджимая губы и раздувая нос.
Петя вставлял лист, присев на корточки и зажмурив левый глаз, — надо было, чтоб скрепки точно зашли в дырочки.
— Готово, сказал Петя, опуская скрепки.
— Отлично, — сказал Володька и принялся заполнять чистые страницы.
Володькины скулы играли, на щеках светился румянец, в глазах — сосредоточенность. Он занимался таким важным делом, которое и представить себе было нельзя, и весь этот подоконник, и светящееся стекло перед ним плыли и ненавидели двух Вероник, учительниц литературы и математики.
Звонок последнего урока ещё звенел в классе, а Венька уже держал в руках тёмно-коричневую китайскую монету с квадратной дыркой посередине. Она была девятнадцатого века.
— Да, где-то пятидесятые годы девятнадцатого века, — говорил человек в тёмных очках, очень похожий на Венькиного папу.
Пете вообще издалека показалось, что это он, и Петя дёрнул Веньку за рукав. Венькин отец ходил дома в синих спортивных шароварах и напевал всякие песенки, иногда пошловатые. Звали его Михаил Гарриевич, что никто, кроме Веньки, не умел произнести. Говорили: «Михаил Гар-ръич, Гарич, Гаръевич, Гаръеич, Гар…» потом виновато добавляли «ич». Петя, Венька и Михаил Гарриевич часто вместе ходили на море, играли в шашки, иногда в шахматы, в города, играли в море с мячом. Михаил Гарриевич носил коротенькие ярко-красные плавки в чёрных тусклых разводах подводных цветов или замысловатых змей, — понять было трудно. Однажды Петя не выдержал и спросил: «Откуда такие плавки?»
— Это японские, дядя Коля привёз, папин одноклассник, моряк, — сказал Венька.
— Да ладно, — удивился Петя.
Для него Япония даже не была другой планетой. Это был некий потусторонний мир, и Пётр точно знал, что туда никогда попасть не сможет. Он представлял себе нэцкэ, самураев с косичками, длинными узкими мечами и злыми мужественными глазами, Гулливера, который тоже побывал в Японии, а ещё он видел в журнале фотографии Японии, высотные здания, белые литые поезда с выпуклой тарелкой на носу и представлял, как они неслись, и солнце по ним катилось и сжигало стёкла окон, растворяя их в золотистом небе. А может он и будет там когда-нибудь, и поезда станут совсем другими и будут ехать очень быстро, будто летать в небе?
Петя стоял по пояс в море, в воображаемых воротах, а Михаил Гарриевич замахивался мячом и высовывал язык, глаза его бегали, чтобы сбить вратаря с толку. Он подпрыгивал в воде, валился набок, плюхался, надувал губы, показывал куда-то левой рукой, иногда погружался в воду с головой, а из воды вырастали руки и тянулись к мячу, как будто это было колдовство.
— Не смотри на него, — шептал Венька, — не смотри, ему надо забить гол, а тебе отбить. Смотри всегда на мяч, мяч не подведёт.
Когда Петя отбивал, Михаил Гарриевич удивлённо и уважительно вытягивал трубочкой губы, голова его наклонялась немного вправо, а левый глаз поднимался, как прожектор над головой. Петя умел плавать, как ему казалось, и Михаил Гарриевич держал его одной рукой за живот, второй за спину и говорил: «Руку плавно в воду вводи, не бей по воде, вода — это мягкое масло, а твоя рука — деревянный ножик, он сам войдёт, не дави!». А потом Михаил Гарриевич заплывал далеко, его голова мелькала где-то в волнах, в районе буйка, иногда плавал и дальше и не разрешал ни Веньке, ни Пете даже подплывать к волнорезу. «Плавайте вдоль берега, а потом посмотрим!», — бросал он на ходу. Дальше груди Михаил Гарриевич не разрешал заходить. Как-то он сказал: «Оставайтесь на берегу, вы достаточно были в воде сегодня», а сам влетел в море, как торпеда, бурля воду, и в считанные секунды уже был далеко. Венька и Петя медленно поплыли к волнорезу и вдруг услышали сварливый голос: «Вам же говорили, оставаться на берегу». Позади них по колено в воде стоял пожилой, очень худой человек со впалым животом. Пете его глаза показались мутными и жёлтыми, имеющими не цвет, а состояние, будто кто-то очень толстый прыгнул солдатиком в воду, а ты взял и нырнул за ним сразу, в это месиво взбаламученного хаоса. Глаза человека смотрели очень зло. Солнечный луч скользнул по его плечу, заискрился в руке, как огненный кнут. Петя и Венька поплыли вдоль берега, озираясь на этого человека, но не боясь его, потом начали хохотать, просто посмотрев друг на друга, хохотать так, что не могли успокоиться, и им было наплевать слышит он их или нет.
— Поплыли к волнорезу, — сказал Венька.
— Поплыли под водой, — сказал Петя.
Они прыгнули с места в воду. Петя видел Венькину длинную фигуру, как он грёб руками, как слоилась вода, как полоскалось дно и как Венька его разглядывал. Петя проплыл под надувным кругом и болтающимися ногами и увидел, как лучи пронзают воду, и она становится ярче и слепит глаза. Даже под водой Петя слышал голоса и звуки свистка, вопли, визги, которые море пропускало через себя, и, наверное, тут же забывало об этом. «А может море всё помнит? — спросил себя вдруг Петя. — Но мы не слышим никаких прежних звуков. Три тысячи лет назад кто-то так же плыл под водой, изящно извивался, подражая рыбам, и над ним не было надувных кругов, свистков спасателей, волейбольной сетки на берегу и микрофонных завываний, типа: „Девушка в зелёном купальнике! Вернитесь к берегу!“ Он ничего об этом не знал, как не знал того, что было ещё раньше, ещё за три тысячи лет до него. Нет, море наверно всё помнит, только оно не даёт нам об этом узнать.»
Петя вынырнул и доплыл до волнореза. Венька уже там стоял и громко шептал подплывающему Пете: «Смотри, смотри, вот он плывёт, возвращается к берегу». Вода сама вытолкнула Петю на волнорез, обшитый горячими обоями водорослей. Петя почувствовал, как мягкая их рука провела по его животу и ногам. Венька и Петя присели на корточки и наблюдали, как совсем недалеко от них проплыл Михаил Гарриевич. Он не заметил их, слишком был увлечён плаванием. Когда Михаил Гарриевич заносил над водой правую руку, он поворачивал голову влево, и глаз его становился неестественно большим, изворачивался, как у рыбы, и дико смотрел непонятно куда. Венька и Петя медленно поплыли за ним и остановились, нащупав ногами неровное дно. Михаил Гарриевич стоял на берегу, прыгал на одной ноге, его мизинец дрожал как работающий станок и выбивал воду из уха. Он вытирался полотенцем и пыхтел. Знаменитые красные плавки рдели, как ещё одно солнце на этом пляже, купались в лучах, отражали морской прибой и могли быть только у него. Петя вспомнил, как Михаил Гарриевич угостил его половиной своего бутерброда с омлетом и помидорами. Корочка омлета была чудесно зажарена и хрустела на зубах, а ломтики помидора были красные-красные, такие сочные, что въедались в хлеб и в омлет своим соком и неуловимыми жёсткими семенами, и морская капля плыла по щеке куда-то мимо рта, но всё-таки Петя чувствовал её вкус, её тёплую солёность и неторопливость. Увидев Веню и Петю, Михаил Гарриевич помахал им рукой изо всех сил и радовался так, будто вдруг увидел своих очень близких друзей неожиданно и случайно. Венька что-то рассказывал, но Петя почти не слышал его. Он смотрел на Венькиного папу, на его доброе лицо, и как он обтирался полотенцем, и кивал головой, смеясь, и не мог поверить, что этот человек способен кого-то ударить. Венька рассказал как-то… давным-давно это было. Он сидел в гостиной за столом и ел суп, а перед ним лежала тетрадь с каким-то школьным заданием. Пришёл Михаил Гарриевич и принялся спрашивать его об этом задании, а Венька не мог ничего ответить почему-то, задумался, долго молчал. И вдруг Михаил Гарриевич с размаху как хряпнул его по затылку. Венька моментально вырвал, отдав и суп, и всё остальное, из глаз потекли слёзы, сами по себе, хоть он и не плакал, он просто ничего не понял, а плакал уже потом.
Петя смотрел на Венькиного отца и говорил себе: «Больше не пойду с ним. Будем бегать с Венькой сами на море и быстро приходить назад, так что никто не узнает». Они неоднократно это делали и часто бегали на море по два раза на день. Но всё равно они ещё много-много раз ходили на пляж с Михаилом Гарриевичем и ехали на старинном трамвае на Дачу Ковалевского, и смеялись, и пели хором песни, которые сейчас уже и не вспомнить. А Михаил Гарриевич откупоривал бутылку лимонада и говорил: «Осторожно пей! Лимонад холодный». И рука была в песке, и обнимала бутылку, оставляя на ней песок, который блестел вечными негаснущими искрами.
А Венька ещё рассказывал, какой его папа сильный, как он может поднять стул за одну ножку, как он классно играет во что хочешь. В прошлом году, когда только начались летние каникулы, Петя пошёл ночевать к Веньке. Наигрались в настольный хоккей, в домино, в подкидного дурака, потом забрались под одеяло и смотрели ночной кинозал с печеньем — Венька ухватил из гостиного шкафчика две пачки. Телевизор был маленький, с антенной, немного шипел, но это не мешало смотреть кино. Они выключили свет, а на экране мелькала конница «Неуловимых мстителей». Венька смотрел с широко открытыми глазами, и печенье трещало у него во рту, как льдинки, и было немного страшно, а Веня говорил: «Не бойся», обнимал Петра, и они вместе продолжали смотреть этот фильм, который лучом квадратного фонаря проникал в тёмную комнату, немного содрогавшуюся от вспышек на экране. А потом пришла Венина мама и начала громким шёпотом их ругать и выключила телевизор, а Венька зло ходил в пижаме по комнате, когда она ушла, а потом тихо включил телевизор, почти без звука. Они стояли перед экраном, как вдруг в комнате, как по волшебству, появился Михаил Гарриевич с переброшенным через плечо полотенцем, будто он и не открывал дверь и не входил, а сразу очутился здесь, перенесясь из другого пространства. Фильм ещё не кончился и было как раз самое интересное, — когда от крыши одного дома к крыше другого падала лестница, а этот парень, который всё время поправлял очки, перелетел на ней и прыгнул на крышу другого дома. Глаза Михаила Гарриевича стали квадратными, точно, как телевизор, но, прежде чем он успел что-то сказать, Веня зашептал, зашипел с трясущимся поднятым пальцем, что осталось пять минут, а Михаил Гарриевич воткнул руки в бока, засопел и сказал, что уже скоро полпервого ночи, но сел на край кровати и стал смотреть фильм вместе с ними. Когда появились титры и четыре всадника, удаляясь, растворились во мгле, Петя и Венька залезли под одеяло. Простынь напоминала поле, посыпанное солью. Это осколки печенья острыми гранёными песчинками впивались в спину. Петя первым вскочил, как ошпаренный, отряхивая майку со всех сторон, а Михаил Гарриевич засмеялся, подошёл к кровати и принялся смахивать крошки рукой, точно, как со скатерти. Его ладонь была огромна и мелькала над простынёй, как пикирующий истребитель, который падал и снова взлетал. Петя и Венька ещё долго не могли заснуть и мечтали скакать на конях где-то в степи, и научиться бороться, и играть на гитаре. Они никак не могли наговориться и заснули, когда уже язык почти не слушался, а веки закрывались сами собой.
На другой планете времени, где всё исчисляется совсем иначе, сквозь года, пласты лет, проходит тоненькая нить, которая помнит искорки событий и запоминает их по непонятным законам. Эти пласты переплетаются и гибнут, оставляя лишь высохшие капли дождя на бумаге да размытые чернила. Где-то на дальних пластах убежавших вперёд лет, как на дальних планетах, после будущего, которое казалось недосягаемым, как казался когда-то недосягаемым двухтысячный год, Пётр случайно увидел Михаила Гарриевича. Это было на юге Германии, на самой границе со Швейцарией. Михаил Гарриевич, который давным-давно развёлся с Вениной мамой, сидел на скамейке, положив ногу на ногу, и играл в шахматы с седым пожилым человеком, одетым в странный, будто отполированный, спортивный костюм светло-коричневого цвета. Синее озеро лежало перед ними, по набережной ходили люди, которые и представить себе не могли, какие пляжи, какие японские плавки, какие бутылки лимонада с прилипшим солоноватым мокрым песком, какие песни в трамваях, покачиваясь и гнусавя, вырастают огромным нескончаемым морем в глазах молодого человека, остановившегося у скамейки, где два старичка, сидя вполоборота, напряжённо смотрят на шахматную доску. Седой человек в спортивном костюме посмотрел на Петра и кивнул, одобряя его внимание. Михаил Гарриевич переставил фигуру, взглянул мельком на Петра и немного напрягся. Пётр не решился к нему подойти и, пройдя ещё шагов двадцать, встал у перил. Лебедь появился, как нарисованный, проскользил по воде, замахал крыльями и медленно поплыл. Почему такая долгая жизнь, такие лета, такие кипящие моря и солнца оказались всего лишь мигом, затерявшимся в тумане давних дней, маленьким тусклым фонариком, забытым где-то в парке на скамейке?
Пётр вспомнил, как выбежал когда-то из дверей школы, держа в руках раскрытую почётную грамоту, как бежал, пытаясь читать на ходу, как буквы плясали и прыгали вверх и вниз, как вдруг пошёл дождик, маленький и такой осторожный, словно пробовал, надо ему идти или нет. Тучи сжимались, насупившись, и темнели, и две крупные капли упали на страницу и размыли чернила. Пётр прижал грамоту к груди и побежал домой, а капли дождя потом высохли, но остались на бумаге навсегда.

V

В апреле море в Одессе ещё прохладное, но Венька и Петя всегда спешили к нему, особенно Венька. Они бежали со склонов, как ошпаренные, им не терпелось нырнуть в прозрачную воду, в другой мир, который вот, рядом с тобой. Его можно узнавать, изучать, он может принести совсем другое, неведомое, непостижимое, волшебное, озаряющее внезапно и жалящее на всю жизнь. Море лежало перед ними и стелило ковёр из песка, холодный и терпкий. Они подбежали к пустому пляжу. Венька поднимал и опускал руки, делал наклоны, касаясь песка, с шумом делая выдох.
— Есть люди, — говорил он, — которые не видят моря целую зиму, а летом часто приходят на весь день и жарятся на солнце, как котлеты, ворочаются со спины на живот, как на сковороде. А есть люди, которые любят море всегда. И тут дело не в любви, а дело в тяге. Если море тебя тянет, ты приходишь к нему. Знаешь, как ответила мне на это наша соседка, Женечка?
— Как? — спросил Петя, делая повороты в сторону.
— Не тяга, а притяжение, — ответила мне она. — Нет, Женечка, именно тяга. Притяжение — это явление, оно подчиняется непреложным законам, которые сами являются следствием каких-то иных законов, а тяга — это то что тебя зовёт неведомо почему, неведомо зачем.
— Кстати, а почему соседка? Она же вроде из нашего класса.
— Да нет, она соседка и всё. В классе я её не замечаю.
По самому краешку воды, там, где волна рисует свой контур, превращаясь в тонкую фигурную льдинку, бежал высокий парень.
— Босиком бежит, — сказал Петя.
— Подожди, так это же из параллельного класса… кажется Коробенко, что ли…
— Чего-то не помню.
Они подошли к воде и продолжили разминаться.
— А может гребля, Петя? — сказал Венька.
— По мне так борьба.
— Классическая, вольная, а может самбо или дзюдо?
— По-моему, вольная — хорошо.
— Но гребля хорошо развивает мышцы.
Они принялись отжиматься. Волны почти доходили до них. Петя заметил краем глаза, что кто-то отжимается от песка, опираясь ногами о большой камень.
— Смотри, — сказал он сквозь тяжёлое дыхание, — отжимается под углом, этот… как его… Коровенко из параллельного класса.
— Молодец, — проскрипел Венька, — у него уже следующая стадия, а я пока от пола.
— Я тоже.
— Не Коровенко, а Короленко, — прозвенел голос совсем близко.
— Прямо как в кино, — отряхиваясь сказал Венька.
— Точно. «Любишь кино?» —спросил парень с явным украинским акцентом.
— Смотря какое, — ответил Венька.
— Подожди, так ты из параллельного класса, — спросил Петя, вставая и часто дыша.
— Ага, — сказал парень, глядя исподлобья. — Меня Сергей зовут.
— Я Петя, а это…
— Вениамин, — опередил его Венька.
— Вениамин? — не скрывая удивления сказал парень.
— А что, красивое имя, — Венька гордо выставил грудь вперёд.
— А в школе недавно? — спросил Петя.
— Да, с января.
— А откуда?
— Из Запорожья.
— А как сюда занесло?
— Батя устроился на работу в порт.
— Тоже любишь на море бегать? — спросил Венька, просто не мог не задать этот вопрос.
— Так здесь и бегается лучше, и дышится. Я иногда прибегаю очень рано, когда скалы голубые ещё.
— Как голубые? — удивился Веня.
— А вот так, голубые. А море такое… светло-серое, даже седое, словно туманное.
— Скалы тут всегда жёлтые. Они цвет менять не могут.
— Могут, — возразил Петя. — Когда дождливо — один цвет, когда солнце — другой.
— Когда весело — много цветов, когда грустно — цвет всегда один, какой-то тёмный или даже тёмно-коричневый, — сказал Сергей.
— А когда хочется кому-то в рожу дать, какой цвет? — сострил Венька.
— Когда надо будет дать — я дам, — грустно и безысходно, смотря куда-то мимо Веньки и Пети, сказал Сергей. — Знаешь, какой у них цвет, когда сильный туман?
— Какой? — спросил Петя, кивая вверх.
— А нету у них цвета тогда, — Сергей сделал паузу и вздохнул, — сквозь них туман проходит. Один туман.
— Интересно, — Веня скорчил добрую гримасу, провожая взглядом крикливую чайку. — Никогда не слышал таких утверждений.
— Книжек надо больше читать, — улыбнулся Петя. — Мир — это не наука. У него свои законы.
— Наука тоже кое-что знает.
— Очень мало, — сухо отозвался Сергей. Он просовывал голову в белую футболку.
— А как же самолёты, спутники, атом? — не унимался Венька.
— Это капля в море, — сказал Сергей. — А главных вещей они могут так и не узнать.
— Это: кто мы и зачем мы здесь? — спросил Веня очень серьёзно.
— Хотя бы.
— Ничего себе вопросы, — засмеялся Петя.
— Вопросов на самом деле много, — сказал Венька, потирая нос.
— А ответов ще менше, — сказал Сергей.
— Может вам не ходить в школу, если вы такие умные? — вдруг послышался Женин голос.
Она стояла неподалёку, а к ней приближалась её мама под руку с каким-то молодым красавчиком лет двадцати.
— Женя, ты откуда здесь? — прервал всеобщий шок Петя.
— От верблюда, — сказала Женя и высунула язык.
— Чего-то избито и по-детски, — скривился Венька. — Нам пора.
— Ну и вали себе, — фыркнула Женя.
— Видите ли Пётр, — Венька вдруг взял Петю за локоть и, делая вид, что поправляет пенсне на носу, начал уходить в сторону. — Мы уже этот вопрос решили. Одна из вселенских постоянных, выведенная в формуле Пупульштейна, кстати его работа была высоко оценена академиком Златоушкиным и, как вы знаете…
— Да что вы говорите? — подыграл ему Петя.
— Да-да. Члены учёного совета пришли к единому заключению, так что если говорить о глобальных аспектах науки, в теории космогенной нейросенсорики не хватает этой постоянной и, если каким-то образом стабилизировать псевдосинхронный дисбаланс спектродинамических связей, может возникнуть эманация так называемых вихревых скоростей.
Подошедшая мама Жени стояла с раскрытым ртом, а красавчик вообще растворился за маминой шляпкой. Но Женечка была невозмутима. Она хорошо знала Венькины остроты.
— Здрасьте, — тихо сказал Петя Жениной маме.
— Добрый день, — скороговоркой сказал Веня. — Пётр Олегыч, вас подвести?
— Спасибо, я с Серёжей, — ответил Пётр смущённо.
— А, с Сергей Кондратьичем? Ну что же, всего всем доброго, — махнул рукой непонятно кому Веня и бодро зашагал по песку, вдавливая каждый шаг.
Петя и Сергей нагнали его аж у входа в парк. В глазах Сергея горели слезинки смеха.
— А говорили, что я книжек не читаю, — пригнувшись и положа руки на колени, сказал Веня.
— Вот это да, Венька! Теперь ты на неё присел! — громко сказал Петя.
— Ты ещё её плохо знаешь. Та ещё штуковинка.
— Тебе бы в кино сниматься, — разразился Сергей раскатами смеха.
— А я туда и собираюсь. Не забывайте, что Веня Боровский стал сегодня ещё большим врагом нашей Женечки.
— А Пётр Зубарев стал другом, что ли? — с досадой спросил Петя.
— Не-а, — засмеялся Венька, — она на тебя ничего не подточит. — Он посмотрел на Сергея и добавил: — А на Серёгу у неё вообще ничего нет».
Они поднимались вверх, и время не двигалось, секундная стрелка на Петиных часах ленилась и переступала через секунды осторожно, как бы осматриваясь, в правильном ли направлении она идёт. Парк никак не кончался и не хотел переходить в улицы, где одиночные платаны пропускали через себя трамваи и отпускали их катиться дальше по рельсам, словно платаны были тетивой невидимого лука, и трамваи, как выпущенные стрелы, летели и свистели куда-то, ускоряясь, как заводные игрушки, и поворачивали где-то вдалеке, там, где, казалось, обрывается город.
Было воскресенье, и Володька Голубь шептал в открытое окно Петра, надрывая голос.
— Петя, выходи-и-и.
Пётр выглянул в окно, жуя остатки успевшей остыть яичницы.
— Мы с родителями уезжаем на Шестнадцатую станцию, — сказал он.
— Везёт же! Идём покажу быстро.
— Да что там?
Петя быстро вышел за дверь, столкнувшись в подъезде с Андреем-Адреналином.
— Ты куда Петя? — спросил Адреналин.
— Та Володька Голубь ждёт, — на ходу оборвал его Пётр.
— Знаю, чего он ждёт.
— Чего?
— В общежитии, где живёт Голубь, кто-то выбросился из окна.
Адреналин сплюнул и несколько раз погладил смыкающимися пальцами свой подбородок, будто приглаживал бородку.
— А ты откуда знаешь? — удивился Петя и, не дожидаясь ответа, выбежал из ворот.
За ним быстро шёл Адреналин. Голубь махнул им рукой, мол, за мной!
— Подожди, Володя, — сказал Петя.
Голубь, которого Володей никто не называл, сразу подчинился и остановился. Даже мать его так не звала, у неё он был Вовкой или, на худой конец, Вовой и то, когда у матери было хорошее настроение. Папа называл его Вовой очень редко, а скорее обращался к нему так: «Слышь!» или «Э!» А иногда вместо ответа на «Привет, папа!» отвечал: «Ну чё там у тебя?»
— Ну шо? — спросил Голубь, вернувшись.
— Жутко это всё. Что за интерес?
— Та ты чего? Его ещё, наверно, не увезли, а только накрыли. Я знаю, как пролезть через забор, если нас во двор не пустят.
— Извини Голубь, не могу я на это смотреть.
— А я посмотрю, — сказал Адреналин, пожимая плечами.
— Ну как знаешь! Пожалеешь, — сказал Голубь.

VI

Как только понедельник вытолкнул Петра в школьное фойе, он тут же вспомнил о человеке, который выпрыгнул в окно в Володькином дворе. Пётр смотрел на выщербленное место в каменном полу возле лестницы. Журковский взахлёб любил рассказывать историю о том, что когда-то, очень давно, на это место упал мальчик, перегнулся через перила третьего этажа и разбился. А след остался. И главное некоторые верили, и смотрели дикими глазами, и представляли, как он там лежал в крови. Журковский сам показывал, как мальчик перегибался, за что однажды учитель истории, очень степенный и мрачный Яков Григорьич, тряс его так, что, казалось, Журковский — это музыкальный инструмент, который звенит и трусится, а рука Яков Григорьича — это рука музыканта, а сам музыкант невозмутимо играет в огромном оркестре, имя которому «Школа». И прозвеневший по полу хрустальной монетой октябрятский значок, который слетел с Журковского во время тряски, и школьный звонок, закрывающий, как крышку шкатулки, перемену, и окрики, и топот ног по широкой мраморной лестнице, и сотни голосов, которые пересекаются, как лучи геометрической пространственной фигуры, и бьют из разных мест невпопад, — всё это музыка, которая потом постепенно замолкает хаотичным спотыкающимся эхом. Яков Григорьич с тем же мрачным, не изменившимся лицом пошёл со своим портфелем дальше и, войдя в класс, сказал голосом робота: «Здравствуйте дети! Тема нашего сегодняшнего урока — Древний Рим».
Когда Журковский рассказывал всякую дребедень, Пете самому хотелось его встряхнуть, но после Якова Григорьича как-то не поднималась рука. Журковского становилось даже жалко.
Перила лестницы были такими гладкими, что, проведя по ним рукой, не ощущалось ни малейшего изъяна. Перила сами гладили руку и тянули человека вверх и, казалось, это не он поднимается по лестнице, это перила тянут его. Расстояние между перилами было огромным, и проём зиял высоким цилиндром, который искрился, как стеклянный стакан на солнце, преломляя утренние лучи, протыкающие высокие школьные окна. Петя не понимал почему проём так велик, ведь люди могут действительно упасть или прыгнуть. Он вошёл в класс и портрет дедушки Ленина стал его успокаивать. Вера Петровна всегда говорила, что Ленин наш вождь и учитель, что он сделал нас счастливыми.
Однажды бабушка рассказывала Петру о Боге.
— А Бог — это Ленин? — спросил Петя.
— Нет, — сказала бабушка и вышла из комнаты.
Пете казалось, что глаза дедушки Ленина на портрете добрые-добрые, и его улыбка помогает от всех бед, от двоек, от трусости, от дурацкой стеснительности. Пётр задержался, класс уже был пуст, последний урок пробежал. Так всегда было — контрольная работа забирала всё время урока, сжимала минуты в кулак, выдавливая, как сок, беглые секунды, которые разлетались в разные стороны осколками разбившейся вазы.
— Ну, Зубарев, давай тетрадь, — сказала Вера Петровна. — На тебя это не похоже. Что-то случилось, Петя?
— Да нет, завозился с примером.
— Ну хорошо.
Она протянула руку за тетрадью. Её ладонь была большая, морщинистая, с линиями, глубоко врезавшимися в кожу. Пётр отдал тетрадь, застегнул ранец и у самой двери спросил: «Вера Петровна, а что с Ларой Зеленовской. Она болеет?» Вера Петровна побагровела, глаза её налились жестоким слезливым блеском. Петя испугался. Такая мимикрия сбила его с толку, и он ничего не понял. Просто так уйти он не решался.
— Они изменники Родины, Петя! — сказала Вера Петровна с закрытыми глазами. По скулам её бегали желваки, как у честного и благородного милиционера из кино. Не хватало только удара кулаком по столу.
— Как изменники? — вырвалось у Петра.
— Вот так! Иди домой, Петя. Ты её больше не увидишь.
Пётр ни черта не понял, но переспрашивать Веру Петровну не решился. Он бежал по ступеням вниз и представлял себе Лару, стоящую у высокой и грубой каменной стены, сложенной из больших прямоугольных камней. На Лару были наставлены ружья, и человек в горбатой кепочке с коротким козырьком поднимал руку вверх. Петя остановился и замер, опершись о перила. Ему показалось, что это действительно так, сейчас опустится рука этого человека, он произнесёт «Пли» и в Лару полетят пули, прямо в сердце, и она упадёт, и глаза её застынут, открытые, зелёные, как солнечный лес, а земля будет рыхлой и свежей. Петя заплакал, но всего на несколько мгновений. «Нет, — сказал он себе, — какой Лара изменник?»
Он шёл по улице домой так медленно, как только мог. Если б он знал, где Лара живёт, он бы зашёл к ней. Но он не знал. Он смотрел на неё в классе и часто думал о ней. Однажды папа и мама ждали гостей и накрывали стол. Петя помогал расставлять бокалы. Они были хрустальными и издавали тонкие высокие ноты, которые застревали где-то в воздухе и дрожали, затихая, проваливаясь в неизвестность. Но стоило задеть один бокал другим, как звон снова летел куда-то, как выпущенный воздушный шарик, исчезающий в небесах. Петя представил себя каким-то уверенным, серьёзным, читающим газету в маленьком кафе уютного городка из французского фильма. Петя играл самого себя, только взрослого, и одновременно смотрел фильм изнутри, перебравшись в заэкранье, где он замечал каждую мелочь, — чашки, блюдца, походку официанта, шум проехавшей машины, обрывки французских слов, которые пробивались из дубляжа, как неожиданные фантастические цветки на тонких стебельках. Вот он взял в руки бокал и, оставаясь там, за столиком кафе, увидел Лару, такую красивую и взрослую, с немного влажными волосами. Она поцеловала его в губы, села за столик и заказала кофе. Они говорили по-французски, слова наворачивались на его язык сами. Он их не понимал, но чувствовал, чтò хотел сказать, а голос был ровный, низковатый, как у мужчины, который знает, что всё что нужно в жизни, — это любить женщин, но не кататься у них на коленях, а испепелять таким взглядом, который бы всё превращал в любовь: их волосы, глаза, губы, сумочки, запах духов и даже тот ветер, который всегда должен нестись между этими двумя существами. Таких слов и пауз, и этих «Уи» перед глотком горячего кофе, и улыбок Пётр не знал никогда. «Так где ты живёшь сейчас, Лара, неужели во Франции? Тогда я смогу видеть тебя и завтра, и послезавтра, и всегда в этом фильме, и твои поцелуи всегда будут долгими и вечными, они раскроют ворота нашей школы и впустят туда миллионы белых чаек, которые заглушат этот монотонный вой, чтобы никто не говорил, что ты изменница. Изменники не целуют так сильно в губы, не касаются щёк мягкими влажными волосами, не говорят по-французски в фильмах, не смотрят взглядом, который тянется к твоим глазам стальным мостом, по которому пройти сможем только мы с тобой, Лара, та, которую я потерял. На кого мне теперь смотреть в классе, Лара? Наверно ты летишь сейчас в самолёте, и Америка зажжёт огни других школ и друзей, а наша школа останется стоять, как старая деревенская пристань с покосившимися домиками где-то вдали и синими дубами, рисующими облака и небо. Там, возле школы тропинка, где я тебя догнал, поцеловал и убежал со всех ног, а ты потом долго стояла на том месте и нелепо держала портфель где-то впереди себя, а мне стыдно было вернуться. Глупая застенчивость. Сколько любви было потеряно из-за неё! Я тогда смотрел на тебя издалека, почему-то боялся за то, что сделал, и видел, как ты, постояв немного, медленно пошла, опустив голову. Почему я не вернулся к тебе тогда, почему убежал и вскоре забыл о том, что остановило тебя на той тропинке, забыл, что тебя поцеловал? Может остались бы мы с тобой там, где наша школа, старая пристань, а в кинотеатре бы шёл тот самый французский фильм. Мы бы бегали его смотреть и видели бы на экране нас самих, сидящих за столиком кафе и говорящих по-французски. Мы бы ушли в этом кино туда, где Эйфелева башня рисует наши слова в золотых облаках, как синие дубы когда-то рисовали наше с тобой далёкое небо».
Володька Голубь вовсе не обиделся на Петра, хотя был из очень даже обидчивых людей. Он жутко обиделся на свою родную тётю за то, что она как-то сказала со своим привычным деревенским выговором: «Ой, шо он у вас такой малэнький? Встал на стул, а всё равно лилипутик». Слово «встал» она конечно выговаривала с буквой «у» впереди, так что получалось не «встал», а «устал». Но этого лилипутика Володька ей так и не простил. Голубь мог вполне обидеться и на Петю за то, что тот не захотел смотреть на выбросившегося из окна или рассказывать другим, что Петя струсил. Но Володька был сделан из особого теста. Если человек ему помогал, вытаскивал из трудных ситуаций, на него распространялась тайная Володькина любовь, которая росла где-то у него в глубине. Это было настоящее уважение, и Голубь его не умел скрывать.

Продолжение следует.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий для David Отмена

  1. Олег! Прочитал первые главы вашей повести и как-будто перенёсся не просто на страницы произведения, а в мир, которые вы создали. Я был героем этой повести, вот он — пульс жизни и она запечатлена незабываемой картиной. Спасибо вам, я приобрёл что-то для себя. Красиво и талантливо, чётко и искренно и потому огромное спасибо!