Все это невозможно…

«Вот косность! Ты боишься новых слов
И хочешь слышать только повторенья?
Пора бы не бояться пустяков
И принимать любые превращенья
Спокойно, без боязни катастроф,
Как ни звучало б их обозначенье».

И. Гёте «Фауст», ч.2

Бывший президент нарушил вечерний покой кнопки моего дверного звонка ровно через четверть часа после полуночи. Я не спал — пребывал в позе «собачка мордой вниз», чувствуя ладонями плотный и чуть колючий ворс синего ковра из «Икеи», а ногами и спиной — стон плохо тянущихся связок. Мой внутренний мир освещался слабо-коптящим солнцем любви к миру, а комната — круглоголовым торшером с одной стороны и ярким экраном с другой. Телевизор всецело владел моим вниманием с половины шестого — ровно с того момента, когда новостная лента сообщила, что сегодняшний обещает запомниться. Интернет не даёт такого ощущения единения со страной, как телек. Даже набившие оскомину фильмы лучше проглатываются, когда их смотрят одновременно невидимые тобой миллионы.

Экран снова и снова бросает в плотную человеческую реку, бурлящую на московских улицах. Жужжание квадрокоптера. Гул цветного потока. Ни одного комментария, единственная надпись в правом верхнем углу — «прямое включение». Пульт в руки. Стрелка вверх. Детский канал продолжает честно крутить мультики для своей целевой аудитории, религиозный потчует бесконечной холодной синью Валаама, на музыкальном — вручение позапрошлогодних статуэток просроченным звёздам. На всех остальных — час за часом работает неутомимый конвейер протеста.

Картинка меняется. Вид из окна третьего этажа — какому-то офису повезло оказаться в эпицентре. Самые отчаянные операторы снимают из толпы, пытаясь плыть по течению и против. Корреспонденты на ходу берут скомканные интервью у схваченных за рукав высоких медийных особ, камеры вглядываются в случайные лица. Часто изображение дёргается, пропадает, снова возвращается к панорамному виду.

 Дым горящих покрышек, виноградные грозди переспелых подростков на трепещущих от ужаса фонарях, полицейские в «космических» скафандрах с прозрачным пластиком щитов, которым можно укрыться от летящих камней, но намного труднее — от радостных улыбок тех, кто уже видит себя победителем. Выстрелы в воздух, бомбочки слезоточивого газа, но при этом защитники пятятся, сдают позиции.

 Наспех организованные трибуны. Пытается взять слово краснеющий и заикающийся премьер — у него в прямом эфире выхватывают микрофон и грубо задвигают. Тот даже не возмущается, а послушно выходит из кадра. Генерал прикрывает неуверенность в глазах козырьком фуражки с дубовыми листьями. Призывая себе в помощь натренированные рокочущие рулады командирского голоса, он пытаются внушить телекамерам, что ситуация в стране находится под контролем. Со всех сторон — насмешливый свист охрипшей от лозунгов толпы.

 Словно растрескался и лопнул сухой глиняный панцирь на давно переросшем свою оболочку моллюске. Тело высунулось наружу — молодое, розовое, жизнерадостное, но вряд ли способное себя защитить. Я следил глазами за всеобщим народным ликованием. Становилось немного некомфортно, беспокойно от происходящего. Такое уже случалось. Мир мой рушился не в первый раз. Все эти годы я подгонял себя под его очередное нелепое устройство, наращивал плотные мозоли в тех местах, где вселенная в отношении меня имела особенно твёрдые и шершавые швы и складки, и старался занимать побольше пространства там, где мне это временно дозволялось. Стоит ожидать, что теперь всё снова изменится, и у меня появится множество новых неудобств. Болезненные потёртости и натоптыши мои в любом случае сохранятся надолго, но куда-то теперь придётся прятать дряблые, разросшиеся телеса — на них начнут наступать новые твёрдые каблуки.

 В шесть вечера чуть сконфуженный голос ведущего из телестудии сообщил, что президентский «борт № 1» остался без устроивших бессрочную забастовку пилотов, и Уфимский Аэропорт срочно ищет им замену. Вот ведь как бывает: контролировал человек каждый винтик в стране, и вдруг некому организовать даже его собственный рейс. В столице самолёт ждали, но не стоило обольщаться насчёт тёплоты объятий.

 Если бы давали оловянные медальки всем, кто предполагал подобный исход, то одну из них — самую маленькую — вручили бы и мне. Тем не менее смотрел я на экран словно новорожденный кролик на удава, забывая про йогу, застывая и надолго стекленея взглядом. Около семи вечера деловитые повстанцы заняли президентский кабинет в Кремле, а Новый Вождь, обладающий твёрдой складкой на переносице, горящим взглядом и уверенным подбородком, зачитал в прямом эфире первые Указы Правительства Народной Справедливости. Вождь почти не глядел в бумаги перед собой, потому что знал наизусть каждую строчку. Долгие годы сегодняшний победитель представлял эти звёздные минуты, репетировал перед зеркалом единственно необходимое выражение лица, шептал строки в камере предварительного заключения. Дошёл черед до главного политического блюда: длинного списка преступлений свергнутого правителя. Вождь предупреждал, что нельзя допустить, чтобы толпа расправилась с президентом Прониным, как в своё время ливийцы со своим полковником. Только справедливый суд может принять решение. Нет, это не будет какой-нибудь районный Басманный или Мещанский. Известно, всем, кто там заседальцы! (Непривычное словечко завтра разбежится по интернету лозунгом «заседальцев — за седальце!») Эти рассадники беззакония будут расформированы одним из первых Указов. Нет доверия ни к Верховному, ни к Конституционному — они запятнали себя пособничеством тирану. Основным источником судебной власти с этого дня объявлялся Суд Высшей Справедливости, собранный из самых честных, самых неподкупных юристов страны из ближайшего окружения нового вождя. Иезуитски построенная речь, призывая на словах к законности, подспудно требовала расправы. Реакция президентов других стран выглядела вялой, половинчатой: настаивали на мирном разрешении ситуации, сторонились, не желая попасть впросак.

***
Лил дождь, и бывший президент Пронин на нижней ступеньке моей веранды выглядел до костей промокшим. Подбородок его еле заметно дрожал, плечи были напряжённо подняты. Плюс восемь для начала октября — вполне себе комфортная температура, особенно если подъезжать к дому в прогретом салоне собственного автомобиля и лишь последние метры до веранды с удовольствием вдыхать осеннюю свежесть. Но свергнутого президента никто к моему дому не подвёз, никто не раскрыл, как раньше, крепкого зонта над головой. Лёгкая его спортивная куртка тоже вряд ли могла защитить от холодных и презрительных струй небесного душа, приоткрытого облачным сантехником на минутку и оставленного литься до утра.
Тусклая лампа над входом освещала чуть одутловатое лицо, вода капала с кончика носа, стекала по редким, истончившимся с возрастом волосам, по вымазанной грязью куртке с убирающимся в трикотажный воротник капюшоном. Кожа президентского лба сложилась в некое подобие стиральной доски или мелкой ряби на луже. На мгновенье мы встретились взглядами. В растерянно-стыдливом выражении моих глаз он отчётливо прочитал, что я уже всё знаю, и не слишком-то рад встрече. Он даже не стал спрашивать разрешения войти, а напряжённо играл желваками, чуть отвернувшись и разглядывая калитку, которую он предусмотрительно оставил полуоткрытой.
Незадолго до этого, в десять вечера по всем каналам прошло сообщение, что наш бессменный президент позорно бежал. Произошло это, когда его автомобильный эскорт двигался в сторону Москвы по трассе М7, предположительно по казанской объездной, а это означает: сравнительно недалеко от моего дома.
Пронин не имел планов заезжать в Казань — в город, где те же человеческие волны — немногим ниже московских — заполнили Площадь Свободы, шумно плескались и требовали немедленной казни «тирана и татароненавистника», а именно такие эпитеты подобрали ему самые крикливые. Ближе к ночи всё больше становилось зелёных повязок на головах. Толпа скандировала: «Азатлык! Азатлык!» Только дождь и поздний вечер смогли охладить всех бузящих и отправить их по домам, ну, а местные телеканалы переключились на московскую картинку — на заполненную Красную площадь.
До резиденции в Ново-Огарёво оставалось восемьсот километров, когда сорокалетний телохранитель Гоша, регулярно уточняющий ситуацию на трассе по мобильному телефону, вдруг повернулся к задним сиденьям лимузина и выдохнул:
— Полная чума, Андрей Андреевич! Полиция уже с ними. Теперь либо встречного «КамАЗ» жди, либо бородатых партизан с бомбой. В сторону моста через Волгу сейчас ехать нельзя — там толпу нагнали. На Йошкар-Олу — канаву разрыли, пробка в обе стороны на пять километров. Разворачиваться надо и — в обратку, а лучше вообще кортеж расформировать. Залечь бы где-нибудь на пару дней, чтобы время выждать, пока не утрясётся. Только вот найти бы где.
— Едем спокойно дальше, не вижу смысла в этой беготне, — последняя фраза, сказанная им сегодня. Вернее, была ещё одна, произнесённая одними губами. — Некуда бежать…
Последняя, потому что буквально через минуту открылось заднее окно попутного «Гелендвагена», водитель которого, предупреждаемый сиреной и коротким кряканьем, добросовестно сместился к обочине, но неожиданно прибавил скорость, и в момент, когда президентский автомобиль находился точно напротив, из темноты открытого заднего окна полетели пули. Пронин словно зачарованный смотрел сквозь бронированное стекло на харкающие автоматные вспышки, пока оно не покрылось беспорядочной сетью мелких трещин. Застучал в ответ автомат охраны, и «Гелик» мгновенно отстал. Через минуту-другую из-за стоящего на обочине военного грузовика выскочили фигуры в жёлтых дорожных куртках с возвращающими свет фар полосками и лихорадочно начали раскручивать поперёк дороги заграждение, близкое по виду к танковому траку с острыми шипами. Разворачивали по-старушечьи суетливо, замешкались, застряли, позволив проскочить и первой машине, и следующему за ней президентскому «Аурусу». Чуть отставший в результате перестрелки задний автомобиль охраны задел одного из «жилетов» и ушёл в отбойник с разорванным колесом. Экстренно скрипя тормозами, остановился у металлических ежей микроавтобус с трясущимися помощниками, секретарями и потерявшим час назад работу популярным обозревателем государственного телеканала. Передняя машина сопровождения с проблесковым маячком затормозила, хотя и не должна этого делать по инструкции. Водитель лимузина выругался матерно, чего тоже никогда не позволял себе в присутствии шефа, вдавил педаль газа и буквально пролетел ещё три или четыре километра. Сегодня всё не по инструкции. Проехав мост над железной дорогой, автомобиль затормозил около освещённого пешеходного перехода.
— Беги, Андрей Андреич! Умоляю! — крикнул водитель. — Мы их от тебя уведём!
Мелкая морось на лобовом стекле, Гошина рука, торопливо протягивающая телефон для связи, напряжённый затылок водителя, навсегда прощающиеся глаза Евдокимова — ещё одного телохранителя. Едва захлопнулась дверь, машина рванула вперёд, оставляя вонь резины на асфальте, а бывший президент, охнув от стрельнувшей в нижней части позвоночника боли, неловко спустился с бровки дороги и быстрым шагом направился к замеченной им с моста освещённой железнодорожной платформе. Шёл по тропе, регулярно спотыкаясь в сгущающейся темноте на неровностях. Телефон для связи, заботливо сунутый ему в руку телохранителем Гошей, выпал на землю на обочине, но плотный коврик птичьего горца смягчил падение.
Приключения гаджета здесь не закончились. Буквально через несколько минут остановились справить императивную нужду ровно на этом же самом месте два брата-коммерсанта с кавказскими корнями зубов, возвращающиеся домой в Адлер. Они своими глазами видели перестрелку впереди и теперь с удовольствием обсуждали случившееся. Один из братьев старательно застёгивал ширинку, когда увидел блеснувшую на обочине штуковину. Длинноносый ботинок на высоком каблуке перевернул вещицу, захотелось рассмотреть получше. Халяву и коммерсант возьмёт.
Тем более, что телефон выглядел очень дорого: скорее титановый, но не исключено, что и платиновый корпус; посверкивающий камнями золотой имперский двуглавый орёл барельефом завис на задней крышке — не штамповка, а произведение искусств. Такая вещь, что, если её небрежно достанешь в ресторане — сразу уважение к себе почувствуешь. Может и ни единого слова никто не произнесёт, но дышать по-другому будут. Одна беда: не желало устройство выходить из блокировки, требовало чего-то непонятного. Нашедшего его такое поведение гаджета не слишком обеспокоило. Дома, то есть в центре Сочи, есть друг, который работает в маленькой конторе. Там любой «айфон-майфон» умеют перечиповать и перемудрить за полчаса сердечных уговоров.
Однако до дому коммерсантам доехать с комфортом не позволили. На границе с Ульяновской областью их задержали. Упираясь лбом в мокрый шершавый асфальт, пришлось выслушать ряд дежурных оскорблений. Потом прозвучал вопрос: «Куда вы ЕГО дели?» Кого именно не произносилось, и поэтому ответить тоже было затруднительно. Если менты что-то знали про сданный товар — этот вопрос деньгами решается, а если базар про скотину в человеческом образе с именем Гасан — тут надо отпираться до последнего. Телефон нашёлся в бардачке. Короткая пауза. Доклад наверх. Поставили одного из братьев в вертикальное положение, в зубы обнаруженным телефоном ткнули, чтобы не стеснялся и доложил всё как есть. Чья вещица, откуда?
Честный ответ «Нашли» вызвал бурную реакцию, и первый из братьев получил пару болезненных ударов. Подняли второго. Ложь о том, что телефон куплен с рук на заправке понравилась допрашивающим несколько больше, и цена — пять тысяч — на первых порах устроила. Описал второй из братьев продавца так: славянин, невысокий такой, крепкий, в куртке тёмной, «глаза капюшоном прятал» — темно, не разглядеть, но не очень молодой. Их задержание и недоумённые лица видел каждый, кто следил за новостями по центральным каналам. Выдвигалась версия о сорвавшейся попытке переправить Пронина на Кавказ или ещё дальше — в Сирию. Что потом случилось с сочинскими коммерсантами — телевизор мне не рассказал, умолчал об этом и интернет.
Я уже потом сообразил, что Пронин вовсе даже и не собирался брать с собой телефон. Уроки осторожности, которой он всегда славился, не выветрились сегодняшним норд-вестом. После Гошиного нытья разом сложилось решение — уходить всё же придётся. Им, понял, уже нельзя доверять — телохранителям, они его уже мысленно сдали и жизнью своей теперь дорожат несколько больше, чем полагается контрактом и уставом. Понятно, не хотелось ребяткам, чтобы при них его арестовывали. Защищать, отстреливаться, подставляться им сейчас смысла никакого — игра окончена, но сдать Верховного Главнокомандующего — это же какой жирный крест на карьере! Такой и кровью не отмыть. Куда их потом возьмут? Секьюрити в магазин? Вот именно. А так, вроде, честно служили, и новой власти тоже послужат с удовольствием, пенсия вовремя. Сбежал — не их проблема, стеречь — такой задачи никто не ставил.
В том, что через телефон местонахождение вычисляется в пару минут, Пронин не сомневался. Приняв аппарат от Гоши, проявившего не то глупость, не то лукавство, он не стал спорить, а просто положил титановый обмылок рядом с собой на сиденье. Когда выходил — зацепил курткой, или отпружинило кресло. Так или иначе, но аппарат оказался в траве. Лимузин в скором времени остановился на стоянке около мотеля, популярного у дальнобойщиков и во всех смыслах тесно сотрудничающих с ними девиц. Телохранители с мрачными лицами просидели в тамошнем кафе около полутора часов. Пили, не чокаясь и не пьянея. Когда их арестовывали, дружно заявили, что Президент вышел из машины именно здесь и от дальнейшей охраны отказался, с кем уехал — они не видели. Это последнее, чем они могли ему помочь.

***

Никто не обратил внимания на чуть ссутулившегося человека, бредущего в темноте к станции, никто не задался вопросом, почему тот идёт не по дороге. Шоссе в этом месте делает поворот, редкие спешащие автомобили награждали путника снопом света, позволяя ему лучше разглядеть тропу перед собой. Фигура не реагировала на огни фар, не приковывала к себе внимания попытками спрятаться или бежать, а значит, и не вызывала интереса. Трава под ногами Пронина хлюпала влагой от напоившей её за день тонкой, как паутина, дождевой взвесью, низы штанин быстро намокли и холодили щиколотки.

Чем ближе беглец подходил к платформе, тем острее осознавал, что действует не логикой, а порывом. Дожидаться поезда? Смешно. Страна уже не его — чужая, опасная. И разве возможно дольше минуты оставаться неузнанным среди людей?! Тонкий капюшон — ненадёжная защита. Наверняка найдётся ошалевший от удачи негодяй, который поспешит сдать тебя банде мерзавцев, именуемой себя правительством народной справедливости. Остальные промолчат. Он сам их научил лишнего не говорить. Правильней, конечно же, дождаться, когда осядет пена, и уже потом связаться со старыми друзьями, в надёжности которых нет сомнений. Не было до сих пор. Сейчас бы очень пригодился тёплый охотничий домик, куда редко кто заглядывает, и в котором принято оставлять припасы. Но это вариант для тайги, а не для пригородного лесхоза. Тогда остаётся пустой детский лагерь, заброшенная дача, а ещё лучше — дом, где встречают гостей не вилами, а хлебом. Когда действуешь решительно, помогает Бог.

На развилке он нырнул в темноту леса, оставив станцию за спиной. Некоторое время шёл по тропе, ощущая ногами её твёрдость, но минут через пятнадцать сбился, вымок в болотине. Блуждая, натыкался на бесконечные завалы, ветки. Потом выбрался к бесконечно длинному, пахнущему сыростью и плесенью деревянному забору дачного общества. Попытался перелезть, но свирепый лай отпущенных на ночь собак заставил развернуться и углубиться в лес. К полуночи одна из тропинок привела прямо к моему дому с чуть ли не единственным на весь посёлок светлым окном. Нашлись и другие составляющие выбора: прозрачный забор, калитка без замка и без таблички «злая собака». Я постеснялся спросить, имел ли он при себе оружие.

Дождь с ответственной остервенелостью полил минут за тридцать до его появления на моём пороге, зашуршал яблонями, нервно забарабанил костяшками пальцев по отливам окон. Получаса такого душа вполне достаточно, чтобы хорошо промокнуть, но маловато, чтобы простудиться, если, разумеется, попав в тёплое помещение, сразу же переодеться во всё сухое.

Я неуверенно и вопросительно выдавил своё «здрасьте». Голос получился тонкий, какой бывает, когда говоришь со старшим по званию или с крупным авторитетом. Он кашлянул в кулак, снова на секунду поднял затравленные глаза. Молчал.

— Заходите, — стоять в уютной теплой толстовке, в сухих штанах и цинично дальше наблюдать за мокрым усталым человеком я физиологически не смог.

Он прошёл мимо меня совсем не той знаменитой нагловатой переваливающейся походкой, которую я тысячу раз видел в теленовостях, а неровными шагами потерянного пенсионера. После очередной неловкой паузы я показал дверь, за которой можно помыться и «всё остальное», вручил нежданному гостю большое махровое полотенце. Вместе с полотенцем в стопочке чистая фланелевая пижама и новые — с этикеткой — носки. Вежливо подтолкнул ногой задорные гостевые тапочки. Пол у меня в доме бетонный, ледяной даже летом, а зимой я всегда надеваю войлочные боты. Пижаму он принял, а от гламурных «овечек» на ноги молчаливо отказался. Проследовал в ванную, оставляя на линолеуме следы мокрых носков.

Я прибавил температуру котла, чтоб горячее вода в кранах, и чтобы батареи щедрее делились теплом. Меня и самого ощутимо потряхивало, словно это я бродил по мокрому лесу под дождём. Чтобы остановить нелепую дрожь, пришлось достать бальзам из нижнего шкафчика на кухне. Нет-нет, лёгкий тремор вовсе не был вызван минутным пребыванием на холодной веранде — со мной иногда бывает. Впервые случилось в восьмилетнем возрасте.

Вожатая в летнем лагере приблизилась во время тихого часа к моей кровати и шепнула: «Вставай, Серёжка! К тебе пришли!» Предвкушая гостинцы и радуясь возможности не спать днём, я торопливо выскочил из-под жаркого одеяла, напялил синие шортики на резинке, накинул светлую рубашку, на ходу сунул ноги в изношенные сандалии, почти потерявшие первоначальный вишнёвый цвет, торопливо потянул на себя тяжёлую оббитую войлоком и дерматином входную дверь.

На улице стоял отец. Он вымученно улыбался и протягивал мне дорогие шоколадные конфеты в скрипящих прозрачно-красных обёртках. Моя рука онемела, когда я взял пакетик в руку, и такой же самый озноб, что и почти полвека спустя, наполнил моё мелкое детское тельце. Отец с матерью к тому времени уже год как в разводе — и это после месяцев непрерывных скандалов и истерик. Теперь он пытался быть ласковым и понимающим папой, а я лишь молчаливо мотал, либо крутил головой, соглашаясь с ним или нет — иногда невпопад. Довольно глупо со стороны взрослого человека объяснять подавленному восьмилетнему мальчишке, что для отца нет ничего важнее сына, который однажды тоже вырастет, и у него будет семья, и сам всё поймёт. Но другие слова, видимо, в тот момент не приходили. Скорее всего, совсем не эти фразы готовил предок, когда шёл неуверенной походкой к одноэтажной школе, в которой размещался детский летний лагерь. Представлял, вероятно, сына соскучившимся по бате, повисшим у него на шее. Растерялся и говорил именно то что думал сам, а не то что нужно сказать ребёнку.

Контакта не получилось. Блеснув слезами, которых я никогда не видел раньше в отцовских глазах, он последний раз поворошил мне волосы и грустно улыбнулся. Неловко и фальшиво сунул в детскую ладошку мятый рубль и помог открыть дверь. Забравшись в кровать, я чутко прислушивался за тем, что происходит за окном. Доски крыльца нервно поскрипывали. Видимо, отец вышагивал, договаривая мысленно всё недосказанное. Потом долетела реплика пионервожатой, а за ней отцовская фраза о том, что «нет-нет, всё хорошо», и он исчез из моей жизни навсегда, напоминая о себе до моих восемнадцати ежемесячными извещениями о переводе алиментов. Ну, а я тогда продрожал под байковым одеялом до самой побудки — никак не мог согреться. Июль. Середина лета.

Однажды я заметил, что почти так же реагирую, если долго не могу принять важного решения. Судьба в этих случаях щадит меня и додумывает что-то сама, хоть и не всегда наилучшим образом. Вот и теперь вроде бы полагалось немедленно позвонить «куда следует». Забирайте, мол, граждане, беглого автократора — туточки он! Но я не был уверен, что так и надо. Был ли тому виной его несчастный вид, или же я в принципе не гожусь для подобного поступка? Короче говоря, в это раз я согрелся только после четверти стакана горького «Бугульминского», да и то не сразу.

Похоже на тест про взбесившуюся вагонетку. Бездействуешь — погибнут дети, сидящие в ней, переведёшь стрелку — смерть ни в чём не повинного толстяка. На бумажке галочку поставить, не проблема, на экране ткнуть в любой ответ. А в жизни попробуй своей рукой направить состав на человека? Нет. И детишек не оставишь… К чёрту такие тесты! Не давайте их мне. Не наделяйте меня правом отключать больного от системы искусственного поддержания жизни! Не спрашивайте с ехидной улыбочкой, чей я сынок — мамин или папин.

***

 Вода в ванной комнате журчала мирно, привнося в мой дом спокойствие. Если бы не счётчики, стоило бы всегда оставлять краны открытыми. Я постепенно расслабился, согрелся и принял единственное доступное мне в этой ситуации решение: чего-нибудь приготовить. Вариант, судя по состоянию холодильника, всего один — яичница, поэтому задавать вопросов через закрытую дверь я не стал, а включил кухонный телевизор и водрузил сковороду на помнившую много лучшие времена газовую плиту. Все годы, пока за ней ухаживала Марина, варочная панель выглядела настолько безукоризненно, насколько идеальной может быть плита, утром доставленная из магазина. Я иногда тоже стараюсь быть аккуратным.

 На первом канале выступал популярный, хоть и постаревший, политик, надевший по такому случаю свой знаменитый картуз. Давно понятно (интересно, с каких пор?) бывший император перестал быть оплотом России в её суровой борьбе, теперь нужно выбрать другого, кто послужил бы знаком обновления. Справедливость и покой — вот что всем нам нужно сейчас. Разумеется, только ЛДПР — единственная! — все эти годы проводила независимую политику во имя интересов простого народа. Всех жуликов и воров надо ставить к стенке. Политик в картузе сам первый готов расстреливать этих потерявших остатки всего человеческого коррупционеров из крупнокалиберного пулемёта! Посмотрите, как делает это товарищ Ын! Если бы не подковёрные интриги власти, ЛДПР давно бы уже стала главной парламентской партией, а Россия — мирной и процветающей страной.

 Показывали несколько удручённо склонившего кудрявую голову экономиста. Он, плавно жестикулируя обеими руками, объяснял про цикличность российского развития, про сравнительную эффективность разнонаправленных экономических подходов, которую, как и действенность лечения, можно оценить исключительно задним числом. Провели мимо камеры и (простите за повторение дешёвого каламбура диктора) в камеру предпринимателя из ближнего круга президента — в наручниках. Этому говорить в микрофон вообще не предложили и, судя по его безжизненным глазам и отсутствию знакомой всем, играющей на губах улыбочки, уже вряд ли дадут.

 Пронин не выходил из ванной комнаты долго, за это время олигарха провели по длинным коридорам ещё раз. Между двух проходок вклинился степенный представитель коммунистов, который энергично рубил ребром ладони воздух перед собой и выкрикивал один риторический вопрос за другим: «Надо ещё поинтересоваться, кому было выгодно отпустить Пронина? Почему вице-премьер на Мальорке, а не в кутузке? Где Председатель Центробанка?! Я не слышу комментариев министра финансов! Что там у вас с финансами, господин министр, чёрт подери? Что с бюджетом? Вот что сейчас важно! Кто допустил повышение налогов? Пора отвечать за смерти наших солдат на Ближнем Востоке, на Кавказе, на Украине, в Африке, в конце концов. Коммунисты в передовых колоннах протестующих обрушили свой гнев на самоубийственную политику Пронина и его приспешников-олигархов, всей компрадорской буржуазии, продавшей Родину за тридцать серебряников. Мы не можем терпеть такое состояние дел и дальше. За Россию! За истинную демократию! За народ!»

 Его лозунги повторила массовка с красными бантами на лацканах однообразных курток. Камера крупным планом скользнула по портрету Ленина, по отчаянно орущей бабушке с новыми зубными протезами и крупной бородавкой на подбородке. Бабка на секунду застыла, спокойно поправила сбившуюся набок косынку и снова самозабвенно заверещала на камеру, сжимая покрытый коричневыми пятнами кулачок. Цветные флажки на булыжной мостовой. Общий план с переливами разноцветных воздушных шаров в прожекторах. Освещённая сцена с одетым в татуировки до самого подбородка рэпером. От рэпера идёт пар.

 Яичницу Пронин есть не стал, проигнорировал он и бальзам. Молчаливо прошёл в зал и опустился в старое голубое велюровое кресло, перелицованное два года назад, упёр глаза в меняющих один другого политологов, комментаторов, политиков. Моя пижама оказалась ему несколько тесновата, он вообще оказался более плотным, чем его запомнившийся экранный образ.

 Притащив в зал комплект постельного белья, одеяло и подушку, я пояснил, что диван можно при желании разложить — двумя движениями. Пронин, не поворачивая головы кивнул. Безучастный и немой он смотрел на толпу, заполнившую ночью Лубянскую площадь, на костры, около одного из которых азартно дул в серебристую трубу консерваторский отрок с шальными глазами.

 Я не отказал себе в праве пофантазировать: Пронин, наблюдая колыхание человеческого моря на экране, мысленно вернулся на тридцать лет назад и снова оказался в окружённом толпой здании Дрездена. Ему вспомнилась короткая и одновременно бесконечная лестница, по которой нужно выйти к многотысячной толпе, имея в виду оружие в руке и предательство Москвы, не приславшей войска. Он и сейчас вышел бы пружинящей походкой, спрятав под кожу страх и нацепив на лицо блуждающую улыбку, а если нужно, то взял бы и автомат. Да хоть бы и бутылку с отбитым об колонну Георгиевского зала донышком схватил бы в руки! Но нынешнее предательство слишком глубоко укоренилось вокруг: в общем подхалимаже депутатов, в притихающих разговорах министров между собой, в многозначительных переглядываниях на заседаниях. Он замечал все эти намёки и надеялся вовсе не на искренность, не на порядочность, а на элементарное чувство самосохранения всей этой вытащенной им на поверхность братии. Хотя искренность и порядочность тоже бы не помешали. Впрочем, поздно их здесь искать.

 «Опоздавшего жизнь сама накажет», — пришла в голову фраза другого Президента. Мне пришла или Пронину? Если честно — мне, но в моих фантазиях — ему, потому что цитата тех же самых Дрезденских времён, и он тоже её наверняка помнит. Что-то слишком часто его пытаются загнать в угол, сколько же можно?! С каждым разом угол всё выше этажом, но угроза от этого не менее серьёзная.

 Оператору приглянулась эмоциональная девица, возвещающая вместе с другими: «Сво-бо-да! Сво-бо-да!» Камера не первый раз возвращается к ней, делая всероссийским символом сегодняшнего действа. Девушка и впрямь породистая: стройная, белозубая, с рассыпавшимся на плечи шёлком светлых волос, с естественным румянцем на белой коже, с грамотным макияжем. Курточка расстегнута, и блузка, кажется, тоже стремится освободиться от сковывающих её порыв петелек на груди, тугие джинсики не в состоянии скрыть остальных достоинств милой революционерки. Понятно и желание оператора показывать её снова и снова, как и стремление некоторых скандирующих ввернуть своё мальчишеское лицо в кадр рядом с пухлой персиковой щёчкой.

 Я ушёл в свою комнату и прикрыл дверь, но и через стену долетали до моих ушей слова репортажа об избитом в Москве священнике. Тот возвращался домой за город на новеньком «Range Rover», нервничал, несколько раз истерично сигналил занявшей почти половину проезжей части толпе. Его вытащили, накостыляли всем миром, а машину перевернули. Перевернули! А это не «Окушка» какая-нибудь, которая пятьсот кило. Это же три тонны металла! Теперь бедолага в «склифе». Хорошо, что скорую кто-то догадался немедленно вызвать. Голос комментатора оправдывал нападавших: «На сегодняшний день верующие в стране составляют не более семнадцати процентов от численности населения. Засилье религиозной пропаганды в школе и на телевидении, привычки к роскоши священнослужителей, а также пресловутый закон об оскорблении религиозных чувств верующих — всё это давно вызывает справедливое общественное негодование. Стоит ли удивляться тому, что…»

 В окно постучали. Кого несёт в час ночи? Я накинул куртку и осторожно вышел на улицу.

 — Привет! Чё не спите-то?! — раздался жизнерадостный и пьяный голос Славки. Сосед в своём вечном рабочем комбинезоне, в ярких оранжевых полимерных галошах «ЭВА», мокрый ватник на плечах. Дождь ему в этом состоянии совершенно нипочём. Запихивает окурок в ближайшую трубу, чаще служащую заборным столбиком, чем пепельницей, и радостно трясёт мою руку своей лапищей. Такой приветливый он бывает только во времена коротких запоев. В промежутках его либо не увидишь совсем (всё время занят работой), либо проходит мимо хмурый и задумчивый.

 Славка делает множество ужимок худым подвижным лицом, выражающим последовательно то доброжелательность, то удивление, то смятение, приглаживает мокрую шевелюру.

 — Я гляжу не спят, а мне рассказать кому-нибудь не терпится. Телик смотрел?

 — Ну, смотрю, вроде.

 — Знаешь уже, значит, что его сбросили?! И второго циркача туда же. Но тот хитрый, извиваться стал. Меня, мол, Пронин вот так держал. Вот так! — Славка изображает движение, которым обычно выжимают бельё. — А коммунисты всё по делу говорят: козлы, мол, все.

 — Слав, ты мне решил программу «Время» в лицах повторить?

 — Да не! Я не про то… Короче, видел я его, — лицо Славкино наполнилось пьяной значительностью. Указательный палец он на секунду приставил к губам, оглянулся в разные стороны — не идёт ли кто. — Тс-с-с!

 — Кого ты видел?

 — Кого?! Самого видел — как тебя вот. Час назад курю в беседке, сижу на лавке, ну принял немножко. Имею право — согласись? Тут мимо мужик чешет, поглядывает воровски. Он меня совсем за кустами не видит, а я контур напротив фонаря различаю. Чё, думаю, среди ночи тут бродит? А у меня же доски вдоль забора. Рукой можно достать и по одной вытаскать. К ним что ли, думаю, присматривается? — Славка вытянувшейся нижней губой и бровями изобразил гримасу недоумения и провёл горизонтально от себя рукой, то ли показывая, как ровно лежат доски, то ли демонстрируя, что кто-то их собирается стянуть. — Я не боюсь, пусть кто попробует, я же Графа на ночь выпускаю. Один раз рыкнет — обдрищешься, второй раз уже сам не сунешься.

 — Да он у тебя добрый, хвостом машет.

 — Машет, — хмыкнув, согласился. — А ты ночью пробовал калитку открывать?

 — Нет. А мне зачем?

 — А ты попробуй. — прозвучало между угрожающе и саркастически. Славка полез в карман за очередной сигаретой, чиркнул зажигалкой, затянулся. — Ну вот, домой захожу, а Любка из кухни кричит, что Пронин смылся. И около Казани последний раз его видели, понял ты? Около Казани. И я этого — в курточке — сразу вспомнил. Лица, правда, не усмотрел — фонарь только мешает. Выскакиваю, а его нет уже. Так бы я эту гниду своими руками завалил.

 — Слав, ты мне полгода назад клялся, что жизнь за него и за Россию готов отдать?

 — За Россию — и сейчас готов. Только продал он всю Россию. За что теперь отдавать-то? Мозги нам пудрил столько лет. И раньше пудрили. Я вот, например, и при Брежневе неплохо жил — в семнадцать с завода бинокли в трусах таскал. Вот так широко ноги расставишь и идёшь. Мать на рынке продавала. У нас народ тогда ещё спирт грелками выносил. Слушай, у тебя водяры случайно нет?

 — Нет, Слав, не держу.

 — Может, баланда какая-нибудь: самогон, там, или ещё чего-нибудь?

 — Нет, Слава.

 — Ладно, я уж так, по-соседски. Пойду. А ты чё не спишь-то?

***

 Вода в ванной комнате журчала мирно, привнося в мой дом спокойствие. Если бы не счётчики, стоило бы всегда оставлять краны открытыми. Я постепенно расслабился, согрелся и принял единственное доступное мне в этой ситуации решение: чего-нибудь приготовить. Вариант, судя по состоянию холодильника, всего один — яичница, поэтому задавать вопросов через закрытую дверь я не стал, а включил кухонный телевизор и водрузил сковороду на помнившую много лучшие времена газовую плиту. Все годы, пока за ней ухаживала Марина, варочная панель выглядела настолько безукоризненно, насколько идеальной может быть плита, утром доставленная из магазина. Я иногда тоже стараюсь быть аккуратным.

 На первом канале выступал популярный, хоть и постаревший, политик, надевший по такому случаю свой знаменитый картуз. Давно понятно (интересно, с каких пор?) бывший император перестал быть оплотом России в её суровой борьбе, теперь нужно выбрать другого, кто послужил бы знаком обновления. Справедливость и покой — вот что всем нам нужно сейчас. Разумеется, только ЛДПР — единственная! — все эти годы проводила независимую политику во имя интересов простого народа. Всех жуликов и воров надо ставить к стенке. Политик в картузе сам первый готов расстреливать этих потерявших остатки всего человеческого коррупционеров из крупнокалиберного пулемёта! Посмотрите, как делает это товарищ Ын! Если бы не подковёрные интриги власти, ЛДПР давно бы уже стала главной парламентской партией, а Россия — мирной и процветающей страной.

 Показывали несколько удручённо склонившего кудрявую голову экономиста. Он, плавно жестикулируя обеими руками, объяснял про цикличность российского развития, про сравнительную эффективность разнонаправленных экономических подходов, которую, как и действенность лечения, можно оценить исключительно задним числом. Провели мимо камеры и (простите за повторение дешёвого каламбура диктора) в камеру предпринимателя из ближнего круга президента — в наручниках. Этому говорить в микрофон вообще не предложили и, судя по его безжизненным глазам и отсутствию знакомой всем, играющей на губах улыбочки, уже вряд ли дадут.

 Пронин не выходил из ванной комнаты долго, за это время олигарха провели по длинным коридорам ещё раз. Между двух проходок вклинился степенный представитель коммунистов, который энергично рубил ребром ладони воздух перед собой и выкрикивал один риторический вопрос за другим: «Надо ещё поинтересоваться, кому было выгодно отпустить Пронина? Почему вице-премьер на Мальорке, а не в кутузке? Где Председатель Центробанка?! Я не слышу комментариев министра финансов! Что там у вас с финансами, господин министр, чёрт подери? Что с бюджетом? Вот что сейчас важно! Кто допустил повышение налогов? Пора отвечать за смерти наших солдат на Ближнем Востоке, на Кавказе, на Украине, в Африке, в конце концов. Коммунисты в передовых колоннах протестующих обрушили свой гнев на самоубийственную политику Пронина и его приспешников-олигархов, всей компрадорской буржуазии, продавшей Родину за тридцать серебряников. Мы не можем терпеть такое состояние дел и дальше. За Россию! За истинную демократию! За народ!»

 Его лозунги повторила массовка с красными бантами на лацканах однообразных курток. Камера крупным планом скользнула по портрету Ленина, по отчаянно орущей бабушке с новыми зубными протезами и крупной бородавкой на подбородке. Бабка на секунду застыла, спокойно поправила сбившуюся набок косынку и снова самозабвенно заверещала на камеру, сжимая покрытый коричневыми пятнами кулачок. Цветные флажки на булыжной мостовой. Общий план с переливами разноцветных воздушных шаров в прожекторах. Освещённая сцена с одетым в татуировки до самого подбородка рэпером. От рэпера идёт пар.

 Яичницу Пронин есть не стал, проигнорировал он и бальзам. Молчаливо прошёл в зал и опустился в старое голубое велюровое кресло, перелицованное два года назад, упёр глаза в меняющих один другого политологов, комментаторов, политиков. Моя пижама оказалась ему несколько тесновата, он вообще оказался более плотным, чем его запомнившийся экранный образ.

 Притащив в зал комплект постельного белья, одеяло и подушку, я пояснил, что диван можно при желании разложить — двумя движениями. Пронин, не поворачивая головы кивнул. Безучастный и немой он смотрел на толпу, заполнившую ночью Лубянскую площадь, на костры, около одного из которых азартно дул в серебристую трубу консерваторский отрок с шальными глазами.

 Я не отказал себе в праве пофантазировать: Пронин, наблюдая колыхание человеческого моря на экране, мысленно вернулся на тридцать лет назад и снова оказался в окружённом толпой здании Дрездена. Ему вспомнилась короткая и одновременно бесконечная лестница, по которой нужно выйти к многотысячной толпе, имея в виду оружие в руке и предательство Москвы, не приславшей войска. Он и сейчас вышел бы пружинящей походкой, спрятав под кожу страх и нацепив на лицо блуждающую улыбку, а если нужно, то взял бы и автомат. Да хоть бы и бутылку с отбитым об колонну Георгиевского зала донышком схватил бы в руки! Но нынешнее предательство слишком глубоко укоренилось вокруг: в общем подхалимаже депутатов, в притихающих разговорах министров между собой, в многозначительных переглядываниях на заседаниях. Он замечал все эти намёки и надеялся вовсе не на искренность, не на порядочность, а на элементарное чувство самосохранения всей этой вытащенной им на поверхность братии. Хотя искренность и порядочность тоже бы не помешали. Впрочем, поздно их здесь искать.

 «Опоздавшего жизнь сама накажет», — пришла в голову фраза другого Президента. Мне пришла или Пронину? Если честно — мне, но в моих фантазиях — ему, потому что цитата тех же самых Дрезденских времён, и он тоже её наверняка помнит. Что-то слишком часто его пытаются загнать в угол, сколько же можно?! С каждым разом угол всё выше этажом, но угроза от этого не менее серьёзная.

 Оператору приглянулась эмоциональная девица, возвещающая вместе с другими: «Сво-бо-да! Сво-бо-да!» Камера не первый раз возвращается к ней, делая всероссийским символом сегодняшнего действа. Девушка и впрямь породистая: стройная, белозубая, с рассыпавшимся на плечи шёлком светлых волос, с естественным румянцем на белой коже, с грамотным макияжем. Курточка расстегнута, и блузка, кажется, тоже стремится освободиться от сковывающих её порыв петелек на груди, тугие джинсики не в состоянии скрыть остальных достоинств милой революционерки. Понятно и желание оператора показывать её снова и снова, как и стремление некоторых скандирующих ввернуть своё мальчишеское лицо в кадр рядом с пухлой персиковой щёчкой.

 Я ушёл в свою комнату и прикрыл дверь, но и через стену долетали до моих ушей слова репортажа об избитом в Москве священнике. Тот возвращался домой за город на новеньком «Range Rover», нервничал, несколько раз истерично сигналил занявшей почти половину проезжей части толпе. Его вытащили, накостыляли всем миром, а машину перевернули. Перевернули! А это не «Окушка» какая-нибудь, которая пятьсот кило. Это же три тонны металла! Теперь бедолага в «склифе». Хорошо, что скорую кто-то догадался немедленно вызвать. Голос комментатора оправдывал нападавших: «На сегодняшний день верующие в стране составляют не более семнадцати процентов от численности населения. Засилье религиозной пропаганды в школе и на телевидении, привычки к роскоши священнослужителей, а также пресловутый закон об оскорблении религиозных чувств верующих — всё это давно вызывает справедливое общественное негодование. Стоит ли удивляться тому, что…»

 В окно постучали. Кого несёт в час ночи? Я накинул куртку и осторожно вышел на улицу.

 — Привет! Чё не спите-то?! — раздался жизнерадостный и пьяный голос Славки. Сосед в своём вечном рабочем комбинезоне, в ярких оранжевых полимерных галошах «ЭВА», мокрый ватник на плечах. Дождь ему в этом состоянии совершенно нипочём. Запихивает окурок в ближайшую трубу, чаще служащую заборным столбиком, чем пепельницей, и радостно трясёт мою руку своей лапищей. Такой приветливый он бывает только во времена коротких запоев. В промежутках его либо не увидишь совсем (всё время занят работой), либо проходит мимо хмурый и задумчивый.

 Славка делает множество ужимок худым подвижным лицом, выражающим последовательно то доброжелательность, то удивление, то смятение, приглаживает мокрую шевелюру.

 — Я гляжу не спят, а мне рассказать кому-нибудь не терпится. Телик смотрел?

 — Ну, смотрю, вроде.

 — Знаешь уже, значит, что его сбросили?! И второго циркача туда же. Но тот хитрый, извиваться стал. Меня, мол, Пронин вот так держал. Вот так! — Славка изображает движение, которым обычно выжимают бельё. — А коммунисты всё по делу говорят: козлы, мол, все.

 — Слав, ты мне решил программу «Время» в лицах повторить?

 — Да не! Я не про то… Короче, видел я его, — лицо Славкино наполнилось пьяной значительностью. Указательный палец он на секунду приставил к губам, оглянулся в разные стороны — не идёт ли кто. — Тс-с-с!

 — Кого ты видел?

 — Кого?! Самого видел — как тебя вот. Час назад курю в беседке, сижу на лавке, ну принял немножко. Имею право — согласись? Тут мимо мужик чешет, поглядывает воровски. Он меня совсем за кустами не видит, а я контур напротив фонаря различаю. Чё, думаю, среди ночи тут бродит? А у меня же доски вдоль забора. Рукой можно достать и по одной вытаскать. К ним что ли, думаю, присматривается? — Славка вытянувшейся нижней губой и бровями изобразил гримасу недоумения и провёл горизонтально от себя рукой, то ли показывая, как ровно лежат доски, то ли демонстрируя, что кто-то их собирается стянуть. — Я не боюсь, пусть кто попробует, я же Графа на ночь выпускаю. Один раз рыкнет — обдрищешься, второй раз уже сам не сунешься.

 — Да он у тебя добрый, хвостом машет.

 — Машет, — хмыкнув, согласился. — А ты ночью пробовал калитку открывать?

 — Нет. А мне зачем?

 — А ты попробуй. — прозвучало между угрожающе и саркастически. Славка полез в карман за очередной сигаретой, чиркнул зажигалкой, затянулся. — Ну вот, домой захожу, а Любка из кухни кричит, что Пронин смылся. И около Казани последний раз его видели, понял ты? Около Казани. И я этого — в курточке — сразу вспомнил. Лица, правда, не усмотрел — фонарь только мешает. Выскакиваю, а его нет уже. Так бы я эту гниду своими руками завалил.

 — Слав, ты мне полгода назад клялся, что жизнь за него и за Россию готов отдать?

 — За Россию — и сейчас готов. Только продал он всю Россию. За что теперь отдавать-то? Мозги нам пудрил столько лет. И раньше пудрили. Я вот, например, и при Брежневе неплохо жил — в семнадцать с завода бинокли в трусах таскал. Вот так широко ноги расставишь и идёшь. Мать на рынке продавала. У нас народ тогда ещё спирт грелками выносил. Слушай, у тебя водяры случайно нет?

 — Нет, Слав, не держу.

 — Может, баланда какая-нибудь: самогон, там, или ещё чего-нибудь?

 — Нет, Слава.

 — Ладно, я уж так, по-соседски. Пойду. А ты чё не спишь-то?

***

Ворочался я целую ночь. Иногда бывает: мысли плавают в коридоре засыпания зависшими воздушными шарами, и нужно как Индиане Джонсу осторожно преодолеть этот тёмный проход от яви в дрёму, ничего не задев, не подумав ни о чём серьёзном, но снова и снова натыкаешься то на одну надувную тему, то на другую, а они в свою очередь толкают плывущих рядом — и скоро всё приходит в тягучее непрекращающееся движение, касающееся тебя то мягко и ласково, то жгучими медузьими стрекалами, и ты вертишься на ставшей вдруг неудобной подушке, засовываешь одеяло между вспотевших коленей, проникаешься липким холодом ступней, косишься воспалёнными глазами на подсвечиваемый уличным фонарём циферблат на стене, а времени до звонка остаётся всё меньше и меньше.

 Посоветоваться бы сейчас с кем-нибудь, только с кем? Мать тут же схватится за валокордин, причитая: «ой, что же теперь будет?!», потом жди каждый час пугливых звонков: «Он ещё там? Не ушёл? Ты там осторожней с ним, а то у знакомой одной знаешь как было?». С друзьями? Странные у нас отношения в последние годы: видимся только на праздниках и на поминках, ещё один раз в год — в бане, серьёзных тем ни там, ни тут не обсуждаем — сплошной трёп, стандартные шуточки да игры в «экивоки». Перелистываем перед требующими плюсовой оптики дружескими глазами фотографии на смартфонах, а там — всё то же море и наши из года в год дряхлеющие тела. Копим друг на друга пыльные мешки мелких обид, обижаем сами.

 Сотрудников у меня нет. Какие могут быть сотрудники у фрилансера — экран, клавиатура плюс верная мышь. Есть ещё жадные заказчики, грустно отводящие глаза при словах «поднять оплату», есть соседи, с которыми не судишься — и уже хорошо. Жена два года нянчит внучку в далёком Берлине. Ей можно позвонить через интернет, но она переведёт разговор на продажу дома, на кредит, на необходимость проходиться губкой по плите каждый раз, когда закончил готовить. Спросит, научил ли я Пронина вытирать капли воды после себя на полу в ванной, показал ли как ставить обувь на полочку справа от входа. Кончится тем, что снова будет ядовито сказано о моей вечной непутёвости, и тогда я привычно вспылю.

 Лет двадцать назад мой пожилой — как мне тогда виделось — коллега объяснял: «Ты думаешь, жена или мать тебе поддержка? Вот они где, — и он хлопал себе ладонью по загривку. — Обуза! Только обуза. Лишь Бог всегда рядом. Поймешь когда-нибудь». Опять, как и в случае с отцом, я должен был что-то главное понять в будущем.

 И вот оно наступило, а я лежу и мучаюсь от бессонницы, сжимаю раскалывающуюся от боли голову, очередной раз прощаю отца, снова извиняюсь перед матерью, опять спорю с женой, мысленно соглашаюсь с бывшим коллегой. Только поддержки Бога всё равно не чувствую, чего не скажешь об одиночестве, окружившим мой дом беспощадным колючим забором. Потом подумалось о человеке, молчаливо замершем в соседней комнате, и стало стыдно за собственные переживания. Вот где одиночество! Вот кто потерял всё! Вот кого предали все — и все готовы распять, если уместно здесь такое сравнение. Отступник не я — я никогда не кричал: «Пронин — это Россия!», я предпочитал интернет телевизору, я кривился от цинизма Птицына и Квасова на центральных каналах, я очень надеялся, что президент уйдёт после второго срока и останется в памяти лучшим. Впрочем, именно так, я не исключаю, рассуждает большинство из скандирующих на площадях «Пронин — вон!». Лучше бы он всё-таки тогда ушёл. Кстати, а Пронин чувствует присутствие Бога? Я не заметил крестика на его шее. Впрочем, я и не разглядывал. Признаюсь, от растерянности вёл себя как среднестатистический японец: те тоже редко смотрят друг на друга, чтобы не нарушать зону комфорта. Тесно у них на островах. Чужой человек в доме — тоже очень тесно.

***

Когда утром я вышел из своей комнаты, Пронин всё так же сидел в голубом велюровом кресле, молчаливо уставившись в погасший экран телевизора, только на ногах его появились «овечки», проигнорированные вечером. Я буркнул что-то напоминающее пожелание доброго утра, и президент медленно повернул ко мне голову. За ночь его лицо осунулось, мелкая щетина заблестела серебром на обвисшем подбородке. Он еле заметно кивнул и снова повернулся к выключенному экрану. На кухне меня ждала вчерашняя холодная яичница. Я включил одновременно телевизор и электрический чайник. На экране холёный аристократичный редактор журнала умно говорил о недопустимости введения прогрессивного налога и налога на роскошь. На вопрос ведущего «что же тогда делать с тысячекратным разрывом в доходах граждан?» он отвечал, закатывая глаза и печально вздыхая: «Лучше работать. Не больше, а лучше, заметьте. Мы должны беречь тех, кто умеет организовывать рабочие места и зарабатывать. Иначе наши миллиарды утекут в Европу, в Азию, — куда угодно».

Я мазал бутерброд под бредни «Рен-ТВ» о многочисленных двойниках Пронина. Показывали фотографии, крупно отдельные фрагменты: бровь семнадцатого июля и двадцать первого августа, форма морщин на лбу в разное время. На одном видео президент держит фужер левой рукой, и отсюда делается вывод, что двойник — левша. Я не смог вспомнить, какой рукой гость брал полотенце. Проверю, если не забуду. А на фотографиях дрезденских времён он и впрямь мало похож на сегодняшнего.

Кофе прошёл на фоне беспорядков на Северном Кавказе. Исполняющий обязанности министра внутренних дел обещал, что все виновные будут наказаны, пардон — «понесут суровое наказание». Мыл посуду я слушая версии исчезновения президента на «Первом». Утверждалось, в частности, что к этому приложил руку бывший глава Татарстана для дестабилизации обстановки в стране. Молодой юморист — интервью на московской улице — заметил, что та часть лопаты, куда вставляется черенок, называется тулейкой, но он предложил переименовать её в «пронейку» и выглядел крайне довольным собой. Ох уж этот черенок! Вся страна помешана на страхе глубокого проникновения сзади и вымещает свой экзистенциальный ужас в форме пошлых шуток. Стало немного больно за пожилого несчастного человека, застывшего за стенкой каменным изваянием. Он не мог не слышать хамоватых эпитетов в свой адрес. Разумеется, и сам виноват. Давно надо было уходить. Интересно, что я буду делать, если его вот прямо сейчас хватит Кондратий от переживаний? Я сложил посуду и нажал красную кнопку выключения на пульте. А что, кстати, у нас с ядерным чемоданчиком? Спрятан в папоротнике? Оставлен в машине, и сейчас кто-то неизвестный тянет палец к кнопке, инициирующей наш ядерный арсенал? С ума сойти!

Перед уходом я откашлялся и сипло сообщил, что буду поздно, но в холодильнике есть кефир, творог и так далее, пельмени в морозилке — есть чем перекусить, короче. Лекарства — если понадобятся — в деревянной коробочке в шкафчике. Серые глаза с воспалёнными от бессонницы красными прожилками взглянули на меня одновременно тоскливо и настороженно, болезненно прищуриваясь от дребезга фальши в моём голосе. Я старательно отводил свои, уверенный, что заеду в полицию, в ФСБ, ещё там куда-нибудь. Надеюсь, всё остальное решится в моё отсутствие, не хотел бы увидеть своими глазами унижения или расправу.

Офис моих заказчиков располагается в самом центре города. Чтобы попасть в него, я миновал нескольких патрульных «росгвардейцев», прошёл в метре от порога республиканского МВД, задержался около забора с многочисленными кованными щитами и мечами службы безопасности. Наблюдал, как в открывшиеся на несколько мгновений ворота влетела жирным чёрным вороном представительская машина, и столь же проворно створка вернулась обратно, а следом поднялся из асфальта барьер, какие бывают на железнодорожных переездах. На площади наверняка продолжаются митинги, ну, а здесь обстановка деловитая и будничная. Я всё ещё успокаивал себя, что соберусь с духом и зайду на обратном пути в ближайшее к дому отделение полиции. Да, я умею себя обманывать. Тем временем в голове выстроилась речь, достойная пера лучшего адвоката. Защитник обращался ко всем, но решительнее всего к судье, которым тоже по совместительству был я:

«В чём виновен этот человек, дамы и господа? Гражданин судья! Да-да, я обращаюсь к Вам, Ваша Честь, именно как к гражданину. Вспомните, что Вы почувствовали, когда обвиняемый произнёс слова „мочить в сортире“? Я не спрашиваю о том, что Вы высказали вслух? Но при всём шоке от непривычной грубости, при всей шероховатости ситуации, когда один народ не отпускает другой жить самостоятельно, Вы сами — разве Вы не почувствовали маленькую радость от этой его решимости? Понимаю, Вы жили в страхе: мутная вода Казанки в те годы тоже обещала выйти из берегов и обагриться кровью. Вы ждали унижений и несчастий лично для себя. Может и Вас, гражданин судья, посадить рядом на эту скамью? За что? За ту маленькую невысказанную радость, за то, что всегда оставляли право на существование доморощенным бритоголовым или бородатым шовинистам, трясущим кулаками, хоругвями или плетьми. Они должны, Вам казалось, ограниченно и органично присутствовать в информационном пространстве, чтобы умерить задор отморозков национальных окраин. Садитесь, садитесь, Ваша честь, ведь и подзащитный рассуждал примерно так же: „немножко беззакония лишь укрепит закон“. Нет, он этого не произносил, верно, и Вы тоже не говорили — это сказано несколькими веками раньше. Виноват ли подсудимый, что всегда желал справедливости? Ваша справедливость ничуть не лучше его. Вы же так и говорили про присоединение Крыма: „Незаконно, но отчасти справедливо“. Он в своём положении — он не мог произнести слов о незаконности, так что и тут вы совпали полностью. А после выборов неадекватных губернаторов — тех, что с воровскими наколками на теле — разве у Вас не возникла некая симпатия к вертикали власти? О да, потом-то Вы высказывались против — всегда ли искренне? И ещё, неужели в глубине… нет — в глубинке души не шевелилось ли у Вас желание, чтобы сели на нары все эти высоко взлетевшие на парах перестройки олигархи? Ну или хотя бы те, что с фамилиями, заканчивающимися на „ский“. Эти ж явно самые хитрые и бессовестные. Нет-нет, я не обвиняю Вас ни в каких антисемитизмах, упаси Боже, это лишь желание понять. Не хотелось? Чем Вы готовы поклясться? Сгоревшим домом Вашей бабушки? И всё же позвольте мне резюмировать, Ваша честь гражданин судья. Будь у Вас достаточно решимости, Вы повторили бы те же самые шаги, что привели нашего обвиняемого в ситуацию, из которой выхода нет. Да, разумеется, Вы против нападок на наши свободы. Но Вам проще — не нужно закрывать руками от всех ветров трудно выстроенный карточный домик власти. А вот ему приходилось и защищать, и строить. А домик всё выше и всё более неустойчив с каждым новым навесом и карнизом. Укрепляем, укрепляем как можем, выстраиваем, а ветер всё сильнее. Каждый раз кажется, что вот только тут усилить, построить перемычку, прикроем ещё с одной стороны — и всё! Будет стоять вечно! А Вы говорите „уйти“. Всё тут же рухнет — Вы же теперь ещё и краеугольный камень этого строения.

Уважаемый Обвинитель твердит уже который год о лжи, сопровождающей моего подзащитного. Но конец лжи не означает начала правды, простите уж, что я воспользовался здесь цитатой одного модного француза. Найдите кристально честного — и я первым опущу за него бюллетень, не посчитайте эту фразу богохульством.

Вот что я пытался объяснить, Ваша Честь, и теперь Вы вправе выносить свой приговор».

Внутренний прокурор тоже вёл свою линию: пытался донести мысли о партии жуликов и воров, о покорной Думе, о погибающих на войне, о сгустившемся гуманитарном кризисе, о коррумпированности приближённых, ставших классом нуворишей, возвысившихся над законом. Звучало правильно и логично, но речь адвоката, связав судью личным участием, покрыла сразу всё пространство обвинений тёмной парчой сомнений и лишила возможности принять хоть какое-нибудь решение. Отсутствие обвинительного вердикта не оправдывает, но и не позволяет казнить. Судить и обвинять — вещи очень разные. Обвинять, как и оправдывать, может каждый, но выносить приговор — лучше оставим профессионалам или доверимся Богу.

***

 Я вернулся выжатый прессом своих сомнений до жалкого состояния размоченной лимонной цедры. Дома обнаружил, что мой нечаянный постоялец никуда не исчез. Он бесшумно спал, уронив свесившуюся с дивана руку. Я осторожно подошёл, пытаясь понять, жив ли он ещё? Пронин на мгновенье очнулся, вздрогнул, увидел моё озабоченное лицо и тут же снова провалился в сон.

 Спал он не меньше полутора суток, через двое — съел предложенный творог, а впервые заговорил на третьи. Я ожидал услышать слова благодарности, но это был тихий вопрос:

 — Моя куртка. Где она? — голос его слаб и тревожен, глаза смотрели немного исподлобья. Неравномерно отросшая серебристая щетина покрывала щёки, приводя вид её обладателя в соответствие с возрастом.

 Я в эту минуту ковырялся в ящике компьютерного стола, надеясь отыскать диск с родным драйвером для сканера. Впервые прозвучавший в доме его голос заставил меня вздрогнуть, и диск благополучно улетел под стол, в самый угол.

 — На втором этаже. Я повесил её сушиться. Она там, — из-под стола мои слова прозвучали глухо, и выглядели попыткой оправдаться за то, что я взял чужую вещь без разрешения.

 Бросив диск поверх бумаг, я поспешил по деревянным ступенькам в комнату, где раньше обитала моя тёща, а теперь лежали на рекламных газетах краснеющие помидоры, сушились на противнях нарезанные яблоки. Зимой и в дождливые дни бельё у нас… у меня… тоже обычно сохнет здесь. Теперь, когда приходится включать котёл, здесь даже жарко.

 Ещё несколько лет назад наш дом был полон людьми. Напротив этой комнаты — опустевшая светёлка дочки, а в зале в любые выходные находилось пристанище для родственников и друзей, изнурённых городской жизнью. Всем им нравились сосны за окном, лес, подходящий почти к самому забору. После уезда жены я не стал чаще бывать в городе, а друзья со временем сами обзавелись загородными домами, дачами и появляются здесь настолько редко, что я даже не смог вспомнить, когда это случилось в последний раз. Если, конечно, Марина вернётся… Впрочем, ладно.

 — Вот, — протягиваю куртку, и он с недоумением смотрит на присохшую к рукаву грязь. Удержавшись от фразы «Давайте, я почищу», тычу указательным пальцем в сторону ванной комнаты.

 — Там щётка в шкафчике. Верхняя полка. Если что — справа пакетик с одноразовыми бритвами и есть зубные щётки новые. Можно пользоваться.

 Да, с какой стати я должен…

 Он изучающее посмотрел на меня знакомым по теленовостям и «прямым линиям» президентским взглядом, полным то ли отеческого добродушия, то ли чувства собственного превосходства, и это почему-то вызвало во мне лёгкое раздражение. Я молчаливо вернулся к столу и сунул драйверы в дисковод, запустил, подсоединил сканер, отсортировал документы. Работа механическая, голова свободная. Глаза на экран, а уши чутко прислушиваются, и не покидает саднящее чувство неправильности того, что я помогаю человеку, от одного самодовольного вида которого на телеэкране у меня скрипели зубы. Пусть только попробует что-нибудь потребовать — нахамлю и заявлю, что не хочу его больше здесь видеть, пусть убирается.

 Но он не требовал. Шуршал щёткой по куртке, потом доносился плеск воды, грохот тазика. Примерно через полчаса с выстиранным бельём в руках, чисто выбритый он снова появился в проёме дверей.

 — Я так понимаю, в доме есть специальное место для сушки? — произнёс он протягивая в мою сторону мокрые вещи. Я скрипнул зубами и отправился наверх развешивать. В своей безвыходной, зависимой от меня ситуации он умудрился несколькими взглядами и жестами поставить меня в подчинённое положение. Наверное, я и сам тому способствовал. Маршируя в толпе легко забыть об авторитетах и должностях, можно выкрикивать лозунги и упиваться своей силой. Попробуй не подчиниться воле, если не натренирован делать это каждый день и час, если мыслишь категориями «прилично-неприлично», «хорошо-плохо». За два пролёта лестницы я успел проанализировать, что он не обратился ко мне ни на «Вы», ни на «ты» — не определился. Не прозвучало и «а можно ли мне», «извините», — всего того, что ставит хоть на мгновение в зависимое положение. Я вот трижды извиняюсь, когда что-то прошу в чужом доме, и ходить стараюсь на цыпочках.

 Потом он включил телевизор. Всё норм, шеф, я не против, но опять же — сам бы я спросил разрешения. Может, именно поэтому я и не стал президентом?

 Выплыли каркающие трели картинно-бесноватого лидера ЛДПР. Этот при любой власти будет если и не на коне, то хотя бы на приличном муле. Кричал, что нет доверия коммунистам, которые продали себя Пронину с потрохами. ЛДПР на это предлагает… Что предлагает, я не услышал — зазвучал приятный женский голосок телеведущей другого канала. Ей только что сообщили, что следы свергнутого президента найдены в Иране. Около одиннадцати вечера из казанского аэропорта вылетел частный самолёт, принадлежащий одному из руководителей Иранского национального банка. Иранский пресс-атташе не подтверждает, но и не опровергает появившуюся информацию о возможности прилёта бывшего президента в его страну.

 Телевизионные голоса звучали крикливо, напористо, всячески мешали мне сосредоточиться на анализе чертежей. Взгляд ухватился за поблёскивающее резиновым боком зелёное кольцо ручного эспандера, и я начал его старательно давить левой, потом отвлёкся на неоплаченные счета, прикреплённые магнитиком к кронштейну полки. Пыль, скопившуюся на чёрном пластике подставки монитора, я согнал пальцем вбок, снова несколько раз стиснул эспандер и, тяжко вздохнув, очередной раз открыл проект.

 — Я долго не задержусь, не переживай. — раздался за моей спиной спокойный и чуть насмешливый голос ровно в тот момент, когда дело дошло до пасьянсного «паука», и я рефлекторно захлопнул игру, словно застуканный начальником.

 Разворачиваюсь. Представьте себе, что актёру по ходу спектакля сменили амплуа: Пронин блестит выбритым подбородком, закатанные по локоть руки сложились на груди крепким кренделем, навстречу прищуренному глазу тянется уголок иронично сомкнутого рта, вынуждая вспомнить постаревшего, но всё такого же несгибаемого Брюса Уиллиса.

 — А ведь я был уверен, что ты меня сдашь. Ты же собирался это сделать, правда?

 Я надул щёки, сморщил лоб, одновременно неопределённо повёл головой и пожал плечами. Врать у меня получается плохо, а правду далеко не всегда говорить легко и приятно. Пряча глаза, я отвернул голову к экрану, и запустил очередную раскладку пасьянса. В результате тело моё изображало внимание к собеседнику, а глаза отрицали его.

 — Предполагаю, что ты не до конца оставил свою мысль. Но, думаю, тебе нужен очень серьёзный повод (пауза) для действия. Я же постараюсь такого повода не давать. И во всём слушаться, — последняя фраза прозвучала почти саркастически.

 Рассуждая, он уверенно перемещался по комнате, служащей мне и рабочим кабинетом, и спальной, поправил криво висящую картину с бушующими огненными маками на тёмном фоне, провёл ладонью по корешкам книг. На слове «слушаться» Пронин выудил томик «Фауста» Гёте — потёртый, за копейки купленный в развале у тщедушного старичка лет пятнадцать назад. Обложка гончарного цвета с двумя маленькими оливковыми фигурками, запах пыли и миндаля от страниц. Дважды я пытался её осилить, и даже не без удовольствия проглатывал первую часть, а вот вторая убивала мой незрелый мозг бесконечными мифологическими нагромождениями. Я даже придумал для таких случаев термин: «кусочно-диагональное прочтение».

 Меня несколько раздражало, что Он непринуждённо швыряется в моих книгах. Вообще, Он — уверенный, спокойный, близкий к своему экранному образу — устраивал меня гораздо меньше того — промокшего и усталого. Со стеллажа с грохотом свалилась пластиковая рамочка с детской фотографией дочери. Он, рассеяно взглянул на портрет, пристроил его на место, и снова взялся за перелистывание «Фауста».

 — Убедительно, — хмыкнул гость, призывая послушать.

 — Что? — переспросил я машинально, всё так же пялясь в экран.

 — «Кто жив, не говори: „Пропало!“

 Спасенный раз — навек спасен.

 Достаточно победы малой,

 Как вновь под сень его знамен

 Перебегут его вассалы».

 Буркнув вслух расплывчатое «понятно», я мысленно пригвоздил цитату оценкой «ничего особенного». Всё сильнее ощущая дискомфорт, я встал и отправился на кухню. Мои домашние знали, что если я за компьютером, то комната под запретом. Тёща стучалась, но даже не заходила, Марина шептала «я на минуточку», брала нужную вещь, чмокала меня в затылок и тут же убегала, и даже Анька задавала вопросы от двери. Не терплю, когда кто-нибудь находится рядом и смотрит через плечо. В любое другое время делайте здесь, что хотите.

 Наполнив электрический чайник фильтрованной водой и нажав клавишу, я вернулся за смартфоном. Гость оторвал взгляд от книги.

 — На самом деле, не слишком приветствую (пауза) стихи, — признался он куда-то в вечность, — Обманывают рифмами, ласкают слух… м-м-м аллитерациями — или как там ещё называется? — метафорами, убаюкивают ритмом. Ничего не дают для понимания жизни, только отвлекают, — закрыл пухлый томик. — Лучший учитель — это конкретное дело, а лучший воспитатель — улица. Там все наставления написаны кровью. Десятками лет писались, сотнями. Делай как старшие! Выживает сильный! Бей первым! Ушёл от удара — тут же бей сам. Из тюрьмы вернёшься — с того света нет. Враги окружили — лови шанс, бьют ногами — сохраняй голову. Останешься жив — разберёшься. Предал своих — тебе конец.

 — Куй железо, не отходя от кассы, — саркастически закончил я его перечисление. Не люблю пиетета перед правилами улицы, и перед неуставными отношениями не люблю, но особенно — перед витиеватой тюремной мишурой. Там — злоба, страх, унижение, и больше ничего. Упование на силу и страх насилия. Я не поленился высказать все эти соображения вслух. Судя по бледной напряжённости лица моего собеседника, он был не прочь осадить моё хамство простеньким болевым приёмом — таким, чтобы я верещал, бил дрожащей ладошкой коврик и умолял: «Отпустите, дяденьки, засранца». Но он вдруг усмехнулся, и глаза его стали лучиться отеческой теплотой.

 — На самом деле, я хотел бы поблагодарить (пауза) за гостеприимство. Надеюсь, что две или три недели, которые мне придётся здесь пробыть, не доставят слишком много (пауза) неприятных эмоций. Но уйти я готов хоть сейчас — достаточно будет одного слова.

 Я смутился, махнул рукой — ладно уж! — и убежал заваривать своё питьё. Я набросал в большой бокал с Пражским Карловым мостом на боку трав, кинул щепотку чая, всё это залил кипятком, прикрыл фарфоровой крышечкой с драконом, оставшейся от разбитого китайского чайника, и бросил сверху синюю прихватку. Заварил побольше — на случай, если и мой незваный гость тоже изъявит желание. Теперь дракон летел над Прагой, добавляя ей сказочности, а сверху висела грозовая туча.

 Пронин тем временем переместился в привычное голубое кресло, сидел, напряжённо подавшись вперёд, кончиками пальцев разминая суставы, глаза его рассеянно рассматривали старое кофейное пятно на ковре. «Фауст» лежал рядом — на подлокотнике.

 — Сейчас будет травяной чай, — проинформировал я, задержавшись в дверном проёме.

 Он коротко кивнул. Снова передо мной сидел пожилой подавленный человек.

 — Можно я всё-таки спрошу? Почему Вы не ушли, если предполагали, что я собираюсь Вас сдать?

 — Куда? — скрипнул тихий голос. Выплыла и спряталась бледная тень брюс-виллисовской усмешки, а её хозяин откинулся на спинку кресла. — Хочу быть правильно понятым… Я не боюсь быть схваченным. Решает нашу судьбу Тот, кто лучше знает, когда и чей срок. А я полагаю, что если Он поставил передо мной задачу, то и побеспокоится, чтобы я довёл её до конца.

 — Тот — это который всегда с большой буквы?

 — Он самый.

 Он подхватил пытавшуюся свалиться с подлокотника книгу. Словно в автомате для подсчёта денег полетели страницы «Фауста», зажатые большим и указательным пальцем, — от последней до первой.

 — Вот, скажем, ты сегодня смалодушничал. И я подозреваю, что это тебя спасло, — слова относились ко мне. Он даже чуть развернулся в мою сторону, и тон стал более доверительным, и взгляд надолго задержался на моей физиономии. — Никто не знает наверняка, для кого из нас двоих это закончилось бы (пауза) трагически. Если бы меня из машины вынула толпа, всё стало бы предельно ясно. Чтобы управлять взбесившимся стадом, нужны мощные аргументы: микрофон, оружие, твёрдость, надёжная охрана. Но каждый отдельный человек имеет свои страхи, свои желания, свои иллюзии, с каждым можно и нужно работать. Представляешь, какой карьерный рост ожидал бы того, кто отважился мне помочь с возвращением? Ведь достаточно одной маленькой песчинки, и качели двинутся назад, и вассалы снова «побегут под сень знамён». Где отыскать более короткий путь из сержанта в полковники, из простого татарского майора в столичные генералы, из полковника в миллиардеры? Есть смысл рискнуть. Соображаешь? У нас в органах много людей, которые любят рисковать, когда есть за что. Вот такой бы ты кому-нибудь сделал подарок. Тебя бы они в этом случае — я лишь предполагаю — устранили бы на всякий случай вместе с твоим заявлением. А от вашего революционного вождя все очень скоро начнут открещиваться, помяни моё слово. Власть через переворот нелегитимна в сознании людей. Вот тогда и может настать время второй части мерлезонского балета. Просто, с каждым нужно работать. Но и, конечно, всё в Его руках.

 Оглушённый мыслью, что и моя судьба висела на волоске, когда я дрожал коленями около надменного железа ворот ФСБ, я скривился и плоским голосом выдавил:

 — Ну и как нужно работать со мной?

 — Судя по всему, очень просто: не следует душить при тебе кур и детей — это раз, а второе — целиком положиться на тебя, чтобы ты почувствовал ответственность. И ещё — из всех решений ты стараешься выбрать то, в котором тебе не нужно принимать решения. Этика уровня четвероклассника, ты застрял где-то там в своём психологическом развитии. Извини, конечно.

 Скопившийся во мне комок досады готов был выплеснуться в ответную оскорбительную тираду. Я умею быть язвителен, если попадают в болевую точку. Причём самому всегда кажется — мало всыпал… Потом каюсь. Мой смартфон не дал мне потерять благоразумную сдержанность и, обрадовавшись редкой возможности проявить себя, истошно заверещал в кармане осенней куртки. «Вадик», — увидел я на экране и свёз в сторону зелёную трубку.

 — Привет, брателло! — заорал динамик хриплым Вадиковым баритоном. В последнее время аппарат глючит и постоянно сам переключается на громкую связь. — Ты совсем там обкурился мухоморами что ли?! Поставил, понимаешь, избушку к лесу передом, ко всем остальным задом, теперь тебя даже в баню не вытащишь! Мхом зарос.

 — Забыл, Вадька! Забегался. Извиняйте.

 — Договаривались же! Все уже тут собрались. Пиво даже разлили. Кальмары сушёные, колбаска копчёная — во как пахнет! — огурцы хрустят как … как … как огурцы! Давай бегом вываливайся, на последний баллон успеешь.

 На заднем фоне вопли всех наших: Федькин трёп, Боб хохочет, Эдик настаивает «скажи ему, что он скот нечистоплотный, если мыться не приедет».

 — Тут Эдька говорит: «заодно и помоемся», — транслирует Вадик под взрыв хохота.

 — Слышь, Михалыч?! — Это уже Федька выхватил трубку. — А мы сейчас Пронина обсуждали, поэтому тебя вспомнили. Ты же тогда, когда он на третий оборот пошёл… Мы в этой же бане мылись, помнишь? Ты ещё ручками-ножками яростно сучил, кричал, что теперь он страну точно угробит. Закон, мол, такой есть. Мы ещё тебя успокаивали, а ты горячился как на сковородке.

 — Не кричал я ничего такого, — сопротивляюсь я и краснею, потому что динамик орёт на весь дом. Убавляю, но через пять секунд он снова на полной громкости. Менять надо телефон с первых же поступлений.

 — Да ладно! Ты тогда ещё Кассандрой чревовещал, что, мол, пройдёт лет несколько, и сами будете его костерить. А я, мол, ещё и защитником его последним стану, потому что мы сами, типа, виноваты.

 Конечно, я помнил этот разговор. Я им тогда на личном примере пытался объяснить. «Вот, чуваки, — с нарастающим пафосом, — перед вами бесчестная скотина, то есть я — бывший школьный комсомольский секретарь. К середине десятого класса меня тошнило от всех этих горкомов, протоколов и комиссий. Попросил освободить — учиться, мол некогда. Настойчиво просил. Завуч сначала сердилась, а потом вошла в положение, а следующая кандидатура уже сама поднятой рукой трясла — просилась во власть. И вот тут-то я и понял, как трудно уходить, оказывается. С надутыми щеками от собственной исключительности жить куда приятней, хоть и дивидендов с этого шиш, и время бестолково проходит. А ещё и страх, что все будут говорить: „не справился — отстранили“. Короче, и на пятый бы я срок остался, и на пятнадцатый. Ладно хоть, в школе естественные причины работают — заканчивается она. Так что не уйдёт он и через тридцать лет, его не сковырнёшь теперь». Федька тогда горячился: «Что плохого-то? Нормальный мужик. Жёсткий. Умный. Пусть хоть тридцать лет сидит».

 — Алло, брателло?! — снова Вадькин голос. — Заснул? Мы, короче, тут сделали вывод, что тебя нет, потому что ты Пронина в лесу ищешь, пытаешься спасти и сохранить. Он же, говорят, в ваших местностях исчез.

 — Уже нашёл… парочку, — отшучиваюсь сквозь зубы. Прикрываю за собой дверь в спальную, чтобы не так слышно.

 — Волоки обоих в ментовку. За каждого по пол-лимона отвалят. Я сегодня в ленте прочитал. С тебя пиво за информацию. Походи там, посмотри! Может, ещё парочку найдёшь. Всех не унесёшь — нас зови.

 — Хоть сейчас приезжайте.

 — А чё у тебя такой голос зажатый? Не один что ли?

 — Ну… вроде того.

 — О-о-о!!! — раздался всеобщий гул одобрения.

 — Я уж думал, — рычит Вадик, — ты после уезда Маринки навсегда в монахи записался. Целибат, так сказать, держишь… обеими руками.

 Снова хохот.

 — Да нет, — пытаюсь неуверенно объясниться.

 — Поняли-поняли! С Прониным чай пьёшь. Тогда привет Пронину! Не увлекайтесь там… чаем, — под общий смех закончил приятель, и динамик выдал гудки отбоя.

 — Вам привет, — зачем-то ляпнул я, проходя мимо зала. Глупо, вероятно, выглядело.

***

Разговоров с постояльцем у нас не получалось, обменивались несколькими ничего не значащими фразами в день — и всё. Через неделю он выдал пару новеньких банкнот в двести евро, попросил купить ему что-нибудь из одежды простенькое, остальное — на продукты. Понятно, почему он встрепенулся, когда куртки рядом не оказалось. В ней, наверное, ещё много разных секретов есть, поэтому она мне тяжёлой показалась. Но не в моих правилах совать нос в чужие карманы.

 Одежду я ему приобрёл в секонд-хенде, но вполне приличную: джинсы вообще подошли идеально, а толстовка — на то она и толстовка, чтобы каждому быть в пору, и на вид совершенно новая. Футболка, две пары носков, трусы — это уже в обычном магазине белорусского трикотажа. Деньги оказались очень кстати, у меня к тому моменту не оставалось почти ни копейки, уже размышлял, где бы занять. Марина до этого звонила, жаловалась на трудности, пришлось всё что было ей отправить. Рассчитывал, что в паспорте под обложкой кое-какая заначка дожидается. Обсчитался.

 В те дни я нашёл себе повод работать днём в офисе у заказчика, и видел своего гостя только вечерами. При мне он подолгу гремел гантелями и эспандером или зависал над книгой. В остальное время, если не смотрел телевизор, сидел неподвижно в абсолютной тишине, вставив распорку руки между подбородком и подлокотником кресла. В этом случае взгляд его фокусировался на каком-нибудь предмете в комнате, словно он собирался запомнить эту вещь навсегда. Не исключено, что грустные складки на его лбу образовывались от переживаний за пищеварение, за боли в спине, но мне представлялось, что его размышления этих минут — о природе власти: о той чудесной силе, которая забрасывает на самую вершину и так же резко выдёргивает из-под тебя и страну, и твоё будущее. Хуже, чем разбиться — зависнуть в пустоте.

 Мокрыми осенними вечерами, когда собаки сиротливо жались к хозяйским домам, а серый шум дождя скрывал звуки шагов, Пронин надевал мой болотного цвета дождевик и растворялся в поселковой темноте, лишь в отдельных местах разрываемой фонарями. Куда он ходил — я не спрашивал и даже не слышал его поздних возвращений. Сосед Слава при очередном хорошем настроении уверял, что снова видел Пронина ночью, но тот так зыркнул из-под капюшона, что «холодно стало».

 — Он мертвяк уже. Зуб даю — мертвяк, — тыкал Славка в металлическую фиксу в своём рту. То ли этим зубом он готов пожертвовать, то ли сравнивал покойника со своим потерявшим нерв резцом. — Лицо синее, глаза никакие. Душу забирает, когда смотрит. Вчера Граф ночью ни с того ни с сего выть начал. Он же у меня не хуже волка воет. Я так думаю, снова этот подходил. Бродит, а с кем поговорит — душу рукой вынимает, потому что грохнули его тайком, а он дело какое-нибудь не доделал.

 И смешно от Славиных слов и жутковато. Пронин ведь тоже про своё незаконченное поручение рассуждал.

 — А кто его грохнул? Когда? — делаю я недоверчиво удивлённый взгляд, чтобы разогнать кровь фантазий соседа.

 — А я откуда знаю? Может, в эти дни — может давно. Он же и не старел совсем. Видел же сам? Гримом намажут и — как живой. Научились. Тесть у меня тяжело помирал, почернел — в морге такого молодца нарисовали, что хоть сейчас на сцену.

 — А что не доделал?

 — Я откуда знаю. Он думает — одно, а на самом деле, может, и совсем другое, а ему это понять надо.

 — Во как! — отозвался я, ничего не поняв в тонких Славиных философиях, густо сдобренных ароматом перегара.

 — Но я его не боюсь, — доверительно изогнул сосед ко мне свою длинную с островками щетины шею, воровато оглянулся. — У меня Любка — экстрасенс, вот её бояться надо. Она «пузырь» вчера в валенке нашла! Не, ты представляешь? В ва-лен-ке. На чердаке. В самом углу. Не, ну не зима же? Полезла. Вообще не спрячешь — везде находит! Представляешь?! У тебя ничего нет тяпнуть? Отдам потом, ты меня знаешь.

***

Я привык к постоянному присутствию Пронина. Наверное, так же я привык в своё время к коту, который раздражал меня своими вечными требованиями и подлянками, но стал неотделимой частью нашего дома. Глупого пушистого Котапусю на моих глазах раздавил бешенный УАЗик, вышедшим из ума козлом проскакавший по нашим деревенским ухабам. Случилось грустное происшествие ровно за месяц до дождя, с которого началась эта история.

Через неделю меня перестало злить, что чаще приходится убираться, готовить, а каменный гость при этом молчаливо сидит и с выражением лица «нет в мире вещи, стоящей пощады. Творенье не годится никуда» изучает очередную точку на ковре, словно перед ним случайно проникший в дом элемент мирового хаоса. А ещё у меня появилось вполне объяснимое ощущение, что теперь всё, о чём говорится в новостях, касается отчасти и меня. Я становился равным с теми, кто по ту сторону экрана. Но! У меня неоспоримое преимущество: они ничего обо мне не знали, никто не заставлял меня потеть перед телекамерами и софитами, оправдываться за бездействие и за непринятые решения.

Заканчивался двадцатый день. Постоялец привычно отправился на очередную ночную прогулку, а я задремал с книгой в руке. Во сне я истерично ругался, обвинял Пронина в неблагодарности. Он же выглядел абсолютно спокойным и отвечал презрительно, и даже не открывая рта: «Какая может быть благодарность? Разве ты сделал хоть что-нибудь, что противоречило бы твоим привычкам, в чём тебе пришлось себя преодолеть, чем пришлось поступиться? Жизнь катится сама по себе, и ты вместе с ней. Скажи, ты сам — ты испытываешь благодарность к говядине, которую ешь?» Тяжёлый томик упал мне на грудь. Я положил его на пол, дотянулся и щёлкнул выключателем. Повернулся на бок и укутал плечо одеялом. Но трепетало в груди тревожное чувство, что нужно объяснить себе метафору с говядиной, подброшенную неприятным сном. На улице завывал соседский пёс, ему отвечал крепкий ветер, сердце от чего-то разогналось до ста пятидесяти. Чтобы успокоить пульс я старался дышать медленно насколько это возможно.

Дом кряхтел, поскрипывал — не старый в общем-то дом, но уже повидавший, скопивший в своих половицах радость детского смеха и слёзы расставаний, мелкие обиды, рассыпавшиеся бусинки Анькиных сокровищ, шарики ртути разбитого градусника, парафин праздничных свечей, колючки ёлочных игл, частички пепла сгоревших страниц, капли моего пота, Марининых духов. Сменив несколько раз бок, я снова включил лампу и взял книгу.

Сети сна поймали меня не скоро и снова вернули к прежнему спору. Единственная фраза, которую я теперь пытался произнести — «я не говядина». Туманный образ напротив безмолвствовал и никак не желал принимать форму президентского лица. Отдельно возникала ироничная улыбка, отдельно — движение бровей, которыми он пытается объяснить очевидное, овал лица грузнел и растекался, нос уточкой, кажется, не его, а Федькин, глаза становились всё мельче, исчезали сухими карандашными запятыми. Я не слышал собственной фразы, поэтому повторял снова и снова, форсируя остекленевшие связки: « не говядина, не говядина!»

На следующее утро я проснулся позже обычного, и чтобы изгнать тягостное сонное состояние, сразу из ванной отправился варить кофе. Своего гостя я нигде не обнаружил и предположил, что он занимается гимнастикой за домом или застыл рядом с высоченной антоновкой, залюбовавшись её последними золотистыми полупрозрачными плодами на фоне неба, втягивает всей грудью осеннюю влагу, вбирает дыханием горечь упавшей листвы.

Кофе я готовил на двоих, но, так и не дождавшись постояльца, с радостью потребил всё сам — обе чашки, подчеркнув удовольствие ровным слоем сливочного масла на куске пухлого лаваша. Облегчение, которое я испытал от мысли, что гость, видимо, не вернётся, было подпорчено чувством обиды от факта, что меня даже не поставили в известность. Ещё через час я несколько запаниковал. Да, почему-то именно это слово больше других соответствовало моему состоянию. Я действительно свыкся с его пребыванием в доме, и понял вдруг, что мне теперь будет не хватать его присутствия. Даже кота — а я уже говорил — мне почти месяц недоставало, а тут всё же человек.

Я бесцельно слонялся по дому, заглянул на второй этаж и даже в подсобку, которую Марина называет «хламовником». В складках покрывала отыскал пульт и включил телевизор. Что бы ни случилось этой ночью, рассудил я, такое событие вряд ли сможет обойтись без многочисленных репортажей и сообщений. Под очередные умствования телевизионных политтехнологов я убрал ненужные теперь одеяло и подушку, постельное бельё загрузил в стиральную машину и плюхнулся на освободившийся диван с пультом в руке.

Новостная программа поковырялась острой палочкой слов в нарывах военных конфликтов, передала эстафету экономистам. Одни ругали новую власть за бездействие, другие — за поспешность и непоследовательность. Главы республик требовали реальной федеративности, понимая под ней ничем не замутнённую свободу собственных действий и финансирование из центра. Мировая общественность смотрела на Россию внимательно, препарировала каждое высказывание на приборном стёклышке. И опять никто не мог определиться, чего всё-таки стоит больше опасаться — развала страны или её укрепления?

Прозвучала фраза «а при Пронине-то порядка больше было». Автором стала пенсионерка в вязаной белой шапочке и в старом вытертом сиреневом пальто прошлого — не иначе — века. Бабка была смелой, задорной и немного пьяненькой. Она стояла подбоченившись на фоне некрашеного штакетника дачной ограды и выражала общее компетентное мнение за всё садоводство.

Ответа на вопрос, что же произошло ночью с моим постояльцем, телевизор мне так и не дал, ничего не объяснил и интернет. Чтобы как-то вывести себя из апатичного диванного состояния, я вытащил пылесос, швабру, наполнил водой пластиковое ведро. Поплёлся на улицу вытряхивать коврики, заодно по пути проверил, на месте ли мой плащ. Дождевик, как обычно, висел на веранде, на отведённом ему силуминовом крюке, неумело имитирующем старинную бронзу, рядом на обрезке линолеума поблёскивали коричневыми носами резиновые сапоги.

Дождь мелким и виноватым шёпотом в чём-то признавался упавшей листве, оплакивал голые потемневшие стволы деревьев. Пока я убирался, он превратился в армию торопливых шумных льдинок, а следом — обречённым предсмертным выдохом повалились крупные неказистые снежинки. Я сдвинул занавеску и застыл перед окном, прижавшись коленями к тёплой батарее. Представил одинокого путника в спортивной куртке, бредущего по полю без шапки, холодный снег на его плечах. Настолько явно вообразил, что поёжился от холода, потому что представил себя — без шапки, снег на сотни лет вокруг. Вернулся к уборке: пропылесосил ковёр, сдвинул диван, выбрал шваброй остатки кошачьего пуха. Поднял с пола томик Гёте с неровными, распухшими от возраста, словно стариковские суставы, листами.

***

 Пространство медленно выплыло из звенящей глухоты. Светлые стены. Непривычные запахи: нечто вроде фенола и хлорки. Бубнят голоса. Противный тип в пижаме с уточками — непоседливый, охапка чёрных волосков из широких ноздрей рыхлого носа — суетится, вращает нервными глазищами, снуёт по комнате. Я пытаюсь приподнять голову, и он смеётся мне в лицо неожиданно тоненько, мычит, показывая на меня остальным. Потом вижу родную фигуру.

 — Марина?! — зову слабым голосом, который сам не узнаю.

 Она прерывает негромкий разговор с крупным человеком в ослепительно-белом халате, которого я совсем не запомнил, и ещё с одним типом в хорошем, чуть зеленоватом тёмном шерстяном костюме без галстука. У этого — идеально подходящая по цвету и словно только что из магазина рубашка, донорский значок блестит на лацкане, тёмные вьющиеся волосы, словно тушью очерченное, подготовленное к кинопробам лицо. Глупо столь старательно описывать человека, которого видишь две минуты и больше не встретишь никогда, но он мне очень не понравился.

 Марина делает к моей кровати несколько мелких шажков, придвигает табурет.

 — Ну, здравствуй, Серёж, — берёт мои руки, только не так, как раньше — пальцы в пальцы, а положив сверху кисти на мои запястья, словно защёлкивая наручники.

 — Что случилось, Марина? — я разглядываю родные карие глаза, мягкие губы, тёмные волосы с идеально закрашенной сединой. Я давно не видел её с короткой стрижкой и с открытой беззащитной шеей. С рождения Анечки.

 — Я пыталась до тебя дозвониться два дня подряд. Ты не отвечал. Связалась с соседями. Слава сразу пошёл к нам и увидел тебя на полу. Только мужчина в этой ситуации может задавать вопрос, вызывать ему скорую или как?

 — У меня всё нормально, — я часто произносил ей эти слова по телефону, вот и сейчас говорю, словно у меня трубка возле уха. Вот только тепло её рук путает меня и волнует. Хочется продолжать разговор, удивить её чем-нибудь. — У нас эти дни жил президент, Марин, представляешь?

 Её лицо искажает гримаса страдания, ладони птицами взлетают к лицу. Теперь она жонглирует носовым платком, вытирая текущие из припухших глаз ручейки. Марина осторожно кладёт голову на мою грудь — не придавливая, а лишь чуть-чуть касаясь. Вот почему она мне показалась немного чужой — это духи, непривычные, пахнущие горькой восточной пылью. Поверх её головы смотрят на меня внимательно врач и второй — в костюме. Неужели она с ним…

 — Мне нужно тебе сказать серьёзную вещь, — Марина выпрямляется на табурете словно примерная ученица. — Так дальше продолжаться не может.

 — Я уже догадываюсь, — соглашаюсь, продолжая вслух свои умственные построения, — Нам надо подать на развод?

 — Да нет же, Буня, — это наши любовные имена — Буня и Шоня, уже не могу припомнить, откуда они взялись. Если она так меня назвала, значит всё не так уж и плохо. — Нет, Буня. Наоборот, я хочу сказать, что ты не должен больше жить один. И я тоже устала без тебя, я постоянно волнуюсь. Анька в конце концов должна справляться сама. И доктор говорит, что ты… тебя разрушает одиночество. Но… придётся полежать ещё какое-то время здесь. А я завершу все дела и вернусь.

 — А Пронин был, Шонь. Ему понравилась жаренная картошка на сале, как ты любишь.

 Она чмокает меня в нос, кладёт тёплую руку на грудь, долго и грустно смотрит в глаза, узнавая и не узнавая. Мне очень хочется, чтобы узнавала.

 Потом я устаю и прикрываю веки. Наверное, засыпаю, потому что не слышу никого рядом. Навязчиво и громко звучит в пустоте зала хор, каноном повторяющий одну и ту же музыкальную мысль. Старческий надтреснутый голос декламирует надо мной торжественно и театрально: «Всё это невозможно, и как раз поэтому оно достойно веры!»

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий для Евгений Отмена

  1. Пессимизм? Нет. Одно из равновероятных событий. Вечное ожидание перемен в себе, около себя и вокруг себя. Назрело действие!? А может бездействие и есть то самое необходимое действие для гармонизации твоей жизни…..?

  2. Прогностически звучит. То ли так, уважаемый Олег, Ваш «компьютер» такие вложенные в него программы реализует прозаически…
    Однако в стилистике присутствуют «тополиные» нотки. Ну, это, думаю, «программисты» со стиля просто сбились.
    Общая идея повести в своём пессимизме близка к наступающей реальности.