Служение своенравной особе

Осенью прошлого года в рубрике “Продолжение следует“ мы опубликовали роман известного русско-американского писателя Давида Гая “Террариум”. В центре повествования – нынешний российский лидер. “Террариум“ с его тонкими наблюдениями за психологией и мотивацией поступков главного героя приобретает сейчас особое значение в связи с событиями в Украине.

МИХАИЛ СТОЯНОВ

СЛУЖЕНИЕ СВОЕНРАВНОЙ ОСОБЕ
Штрихи к творческому портрету Давида Гая

“Каждый пишущий пишет свою автобиографию, и лучше всего это ему удается, когда он об этом не знает”.
Не уверен, что Давиду Гаю знакомо высказывание немецкого драматурга Кристиана Геббеля. Но его творчество как нельзя лучше иллюстрирует эту мысль. Повести и романы буквально пронизаны ощущениями прожитого-пережитого, в определенном смысле это одна объемная исповедальная проза.
Но вначале был долгий журналистский путь, который, впрочем, продолжается и поныне; журналистика заключила Гая в свои крепкие объятия и не намерена отпускать.
Можно ли совмещать два столь разных занятия – журналистику и литературу? Оказывается, можно, и достаточно успешно. Мне могут возразить: все известные и знаменитые писатели рано или поздно бросали газеты и полностью отдавали себя литературе. Проза – особа своенравная, ревнивая, не терпит полигамии. Перед глазами примеры Булгакова, Ильфа и Петрова, Бабеля, Катаева, из современников – Довлатова; если же брать западных писателей, то работали в газетах Марк Твен, Хемингуэй, Оруэлл… — список можно продолжить.
У Давида Гая свой путь в литературу, сопряженный с обретениями и потерями, газетное ремесло многое ему давало – и многое отнимало; к счастью, он вовремя это понял, но “брака” не расторгнул.
Работая в “Вечерней Москве”, самой популярном в 60-е – 80-е годы столичном издании, он в полной мере ощутил гнет цензуры. Плюс информационная направленность газеты, не допускавшей больших статей, очерков, репортажей. Три страницы через два интервала – таков был разрешенный “сверху” предельный размер публикаций. И словам, и мыслям в таких условиях было невероятно тесно. Гай тяготился жесткими рамками, искал свою нишу – и нашел ее, став авиационным летописцем.
Так он начинал…

Повторю, у каждого настоящего писателя свое направление в реализации творческого потенциала, роящихся в воображении идей, образов. Давиду Гаю удалось совместить, казалось, несовместимое: приверженность строгим фактам, реалиям, тому, что вкладывается в понятие событийности, даже сиюминутности – и раскрепощенность художника, для которого реалии лишь своеобразные кирпичики выстраивания привлекательных сооружений из вымысла и фантазии, облекших форму повестей и романов. Документальность лежит в основе по сути всех его художественных произведений, нисколько не умаляя достоинств прозы, а добавляя то, что особенно влечет читателя – ощущение подлинности.
Прекрасная иллюстрация этого – 750-страничная сага “Средь круговращения земного…” (изд. “Знак”, Москва, 2009 г.)
Она завершает иммигрантский цикл из трех романов: первые два –
“Джекпот” и “Cослагательное наклонение”.
В название вынесена пастернаковская строчка из стихотворения “Хлеб”. Название весьма удачное – средь круговращенья земного жили, рожали детей, боролись и погибали, оставляли свой след на земле герои книги, две ветви семьи Гольдфедеров, российская и американская.
Так автор вернулся к истокам, корням, написав огромное, густонаселенное произведение, действие в котором длится больше века и связано с людьми, чью звучную, ко многому обязывающую фамилию он носит ( “Гольдфедер” с немецкого и идиша – “золотое перо”; Гай – псевдоним, взятый в самом начале занятий журналистикой).
В 1906 году дядя автора, 17-летний Рувим, покинул местечко Рыбница на Днестре и эмигрировал в Соединенные Штаты. Вместе с ним уехали его невеста Эстер и ее брат Яков. Так дала побеги американская ветвь семейного древа.
Все герои саги, а их многие десятки, живут и совершают поступки под своими именами. На их долю выпало немало испытаний, как и на долю нееврейской части населения царской России, потом Советского Союза и снова России, уже другой, якобы свободной, но в сути не изменившей психологию народа. В этом смысле Гай не делает никаких никаких разграничений – жили и страдали все вместе, однако евреи – куда больше. Но и американским Гольдфедерам досталось, их жизнь отнюдь не была безмятежно-счастливой: Рувим попал в теракт в Нью-Йорке, устроенный анархистами в 1920-м, и чудом уцелел; Яков связался с криминальной средой и угодил в тюрьму; сын Рувима – Натан, одурманенный социалистическими идеями, уезжает на работу в Москву и погибает в ГУЛАГе… В сталинских застенках погиб и другой член семьи, живший в СССР: дядя автора, муж сестры отца Мани, был расстрелян в 1937-м; другой дядя, по материнской линии , оттрубил немало лет на Колыме; да и отец Давида сидел по политическому обвинению и чудом избежал приговора…
Сага ни в коей мере не звучит как “поминальник”, сюжетные линии и ходы причудливо перекрещены, перевиты, переплетены, автор свободно перемещается вместе с героями во времени и пространстве, чередуя фрагменты их американского и российского бытия. В тексте присутствуют драматизм, накал страстей и даже определенная занимательность, порой с оттенком детектива, читается книга легко и с все возрастающим интересом.
Книге повезло на умных, заинтересованных, объективных рецензентов. Приведу три фрагмента рецензий.

Газета “Реклама”, Чикаго:
Новая книга живущего в Америке писателя Давида Гая во многом необычная, выделяется ярким своеобразием в потоке современной русской прозы… В судьбах героев нескольких поколений отражены основные черты времени с его роковым трагизмом, со всеми его противоречиями, с извечными проблемами соотношения личности и власти, веры и безверия, свободы и рабского подчинения. Еще одна особенность этого романа связана с тем, что действие в нем происходит как бы по всему шару земному, в разных городах и странах: в России (потом в Советском Союзе и опять в России), в Соединенных Штатах Америки, в Китае, в Германии… Мы переносимся в приднестровскую Рыбницу, Одессу, Москву, подмосковное Раменское, Нью-Йорк, Шанхай, калифорнийский Сан-Диего, другие города и селения…
Словно в многосерийный телевизионный сериал, читатель входит в обширную галерею оригинальных, ярко выписанных образов действующих лиц, неотрывно следит за всеми поступками и конфликтами героев романа, их спорами и столкновениями, душевными порывами и размышлениями, за изменениями в их жизни – и желаемыми, и вынуждеными. Характеры раскрываются в конкретных ситуациях, охватывающих динамику социальных, экономических и прочих отношений в странах, где они живут.
Те, кого мы встретим в этой книге, надолго останутся в памяти. Вечный труженик Рувим и его жена Эстер, едва не погибшие в Кишиневском погроме, с огромными мучениями уехавшие еще до Октябрьской революции в Америку. Ее брат Яков, прошедший сложнейший путь от голого практицизма, от американской тюрьмы, куда его привела связь в Нью-Йорке с еврейским мафиозо, до возвращения к Торе. Юзик – Иосиф Давыдович, отец автора, переживший сталинское узилище и по счастливой случайности не попавший в лагерь, а в годы войны – участник боев с фашистами в наспех собранной части народного ополчения. Его жена Дора с ее жесточайшей травмой юности: шутка ли, девчонка из еврейского местечка Рыбница сбежала с украинским парубком и вернулась домой, всеми отринутая, презираемая, и нашла новую любовь… Следующее поколение, и в том числе сын Рувима и Эстер – Натан, искренне поверивший в начале 30-х годов просоветской пропаганде и поехавший в Москву работать, помогать строить социализм и сгинувший в ГУЛАГе. Его младший брат Велвел, дослужившийся в армии США до высокого воинского звания, проявивший себя в непростых эпизодах, когда американские войска воевали в Европе в годы Второй мировой. И новое поколение: сын Велвела – Рон, профессор-лингвист, преподаватель русской литературы в американском университете, с которым автор романа по праву члена большой семьи ведет любопытнейшую переписку…
Их много, персонажей этого исповедального романа, всех не назовешь и не перечислишь. Читатель наверняка задаст себе – и автору – напрашивающийся вопрос: какова доля правды, что в повествовании навеяно реальными фактами жизни семьи, а что придумано писателем? Не хочу отвечать за автора, тем более, он сам это сделал в многочисленных интервью в русскоязычной прессе Америки. В романе много реального, на самом деле происходившего с героями. И все-таки, “Средь круговращенья земного…” – не историческое исследование, хотя исторических эпизодов в романе много и иначе и быть не могло; не строго документальное описание, хотя тех же подлинных писем приведены десятки (особенно впечатляют весточки отца автора с фронта); не мемуар, хотя размышления автора от первого лица, искусно вкрапленные в текст, определенно носят мемуарный характер. Это – роман в чистом виде, доля художественной правды в нем чрезвычайно высока, что делает его несомненным явлением литературы. Наверняка у каждого, кто его читает, возникает множество ассоциаций с пережитым и выстраданным им лично, его близкими, с тем, что заставляло и заставляет его и сегодня думать, осмысливать, приходить к верной оценке, даже если она и субъективна.
Чрезвычайно важными представляются мне авторские размышления. Одно из них – о свободе. В нем – квинтэссенция семейной саги. Вслушайтесь, вдумайтесь в эти слова. “Человеку только кажется, что он живет в принятой им самим системе координат – она навязана силами извне, и хотя он должен обществу ровно столько, сколько общество должно ему, приходится вписываться в него, находить подобающее место, нишу, иначе не выжить; Система диктует разные правила отношений, в одних случаях стремится ограничить волю и желания человека жесткими законами, в других – подавить произволом, но сколь бы ни пыталась полностью, без остатка, растворить в себе человеческую личность, всегда останутся островки незанятой, непорабощенной, неподвластной никому территории внутри каждого из нас, это как пузырьки воздуха в заполненном водой графине с плотно ввинченной пробкой; нельзя отнять у человека всего того, что ему принадлежит по праву рождения и пребывания на земле. Мы счастливы и несчастливы вне зависимости от Системы, в которой живем, ей только кажется, что она владеет нашими душами, никакая Система не может сделать нас счастливыми и несчастливыми, мы достигаем этого сами, и часто не благодаря, а вопреки; в сущности, жизнь наша и состоит в каждодневном, ежечасном отстаивании права поступать в соответствии с нашими личными желаниями. И потому столь ценятся пузырьки воздуха свободы, отвоеванные каждым из нас, иной раз в жесточайшей борьбе. Они-то и есть самое ценное наше завоевание”.
Меня потряс эпилог романа. Автор, живущий в Нью-Йорке, приезжает на кладбище в подмосковном Раменском, где он родился и где покоятся его родители. Появляется желание перезахоронить их прах в Америке. “Стало не по себе, неуютно-знобко. Обрывалась последняя ниточка, связывавшая мою семью с тем, что называют отчим краем… Прошлое отлетало от меня, как душа от бренного тела. Я не знал, приеду ли сюда когда-нибудь. Во всяком случае, с Раменским я прощался навсегда… Рано или поздно это должно было произойти, но я не предполагал, что так мучительно отзовется внутри. Тоска не покидала меня. Надо мной проносились ветры забвения, холодили лицо, иссушали слезы. Золотое перо вспорхнуло и набрало высоту; гонимое восходящими воздушными потоками, оно летело долгие часы, миновало, никем не замеченное, охраняемые границы и устремилось далее, через моря, леса, горы, долы; легкое, невесомое, бестелесное, оно парило над землей и мчалось вперед с редкостным упорством, стремясь достичь желанной цели и приземлиться, осесть где-нибудь за многие тысячи километров, почертив свой путь “средь круговращенья земного, рождений, скорбей и кончин”…
Это – последние слова романа.
Ванкарем Никифорович

Международная Еврейская газета, Москва
…Эпилог книги говорит о том, что автор не просто уехал из России, но порвал последнюю связь с ней.
Уехал. И… не совсем. Потому что для него священен русский язык, на котором пишет свои романы и повести… Без родного языка он не мыслит своей жизни. Родной язык — важнейшая из тысячи нитей, которыми человек связан с миром.
Уехать – и остаться. Это две стороны одной и той же проблемы, не исключающие друг друга, а, скорее, дополняющие. Все было бы куда проще, если бы человеку нужны были только хорошая еда, шмотки и стены для проживания, деньги. Такая волна тоже была, и недаром ее назвали «колбасной эмиграцией». Душа человека с высоким интеллектом и большими духовными запросами куда тоньше. Среди его проблем особое место занимает как раз вопрос о том, уехать или остаться на родине, где тебе живется трудно и далеко не все нравится. Д.Гай пишет о том, как нашел у Достоевского фразу об эмиграции, которая его очень задела, потому и «носился с ней, как с писаной торбой, на всех углах повторяя – себе и друзьям»: «Есть какое-то химическое соединение человеческого духа с родной землей, что оторваться от нее ни за что нельзя, и хоть и оторвешься, так все-таки назад воротишься». Точнее и не скажешь…
Вопрос – оставаться ли российскому еврею в России или эмигрировать – центральный в книге Давида Гая. Четко доказано, что еврею везде трудно, но все-таки трудно по-разному.
Книга «Средь круговращенья земного…» – это, конечно, история всего ХХ века, показанная через жизнь одной семьи. Действительно, «круговращенье земное рождений, скорбей и кончин», что интересно любому читателю. Но еще больше это книга, в которой очень драматично и весомо раскрыты многие важнейшие проблемы…
Аталия Беленькая

“Независимая газета”, Москва
Объемный, многоплановый, с большой временной протяженностью роман в нашей современной литературе – редкость. Сегодня в ходу острый сюжет, один главный герой, время действия, от силы, год. Так проще и читателю, и писателю.
Но главное в художественной литературе – показать жизнь человека в отведенной ему судьбой эпохе. И минувший ХХ век для писателей-романистов вроде бы является богатейшим материалом для эпических произведений, а на деле мы имеем всего несколько эпопей, из которых по-настоящему художественно сильных можно пересчитать по пальцам одной руки. То ли события века слишком сложны для прозы, то ли у писателей не хватает смелости засесть за эпопею…
Как сказано в аннотации, это – семейная сага. Действительно, в романе рассказывается об одной семье, в начале ХХ века разбившейся на два русла – одно осталось в России, другое оказалось в Соединенных Штатах. И лишь спустя почти век усилиями автора книги оба эти рукава вновь соединяются в единое целое.
…Большое значение имеет переписка автора-повествователя со своим американским племянником Рональдом, внуком Рувима и Эстер. Знакомство произошло сначала заочно – Рональд обнаружил в интернете объявление Давида Гая о поиске своих родственников и написал ему. На протяжении всей книги автор приводит их переписку, в которой уточняются некоторые факты, открываются неизвестные Гаю страницы жизни своих героев, нередко возникают споры… Задайся целью написать лишь увлекательный роман, автор многое бы отсек, кое-где сгустил краски, обострил сюжет, но его цель в другом: «…никого из моих близких – имею в виду родителей и родственников – уже нет на белом свете и сами они ничего не вспомнят, незримо поручив мне сделать это за них…»
Вся книга Давида Гая – попытка разобраться в судьбах евреев в России и США.
Роман Сенчин

Не случайно многие русскоязычные американцы, прочитав сагу, а часть тиража быстро разошлась в США, писали и звонили автору: “Вы изобразили жизнь своей семьи, а у нас ощущение, будто рассказыывается о наших близких…” Может ли быть более высокая похвала писателю!

Я не случайно начал статью анализом романа, завершающего иммигрантскую трилогию Гая. От первых документальных повестей о творцах советской авиации до саги, насыщенной глубокими раздумьями о судьбах евреев, реализации масштабного замысла, за который мало кто осмелился бы взяться… Дистанция огромного размера. Вряд ли автор, начиная в 70-е годы прошлого века освоение литературного пространства, думал о том, во что все выльется. А пока…

“Я до Суслова дойду!..”
Почему авиация? Он и сам не мог ответить. Отчасти произошло случайно. Эта стезя подарила возможность познакомиться и регулярно встречаться с самыми именитыми летчиками и авиаконструкторами. И в 1973 году у него вышла в свет первая документальная книга, посвященная создателю вертолетов МИ – Михаилу Леонтьевичу Милю.
…Судьба так распорядилась, что мы многие годы работали в одном здании, сначала на Чистых Прудах, потом на улице 1905 года. Давид на 6-м этаже, в “Вечерке”, я – этажом ниже, в “Московской правде”. Нельзя сказать, что нас связывала тесная дружба – скорее доброе приятельство; подружились мы уже в иммиграции.
Я отчетливо помню выход его документальной повести “Вертолеты зовутся МИ”. Наша газета (“МП”) опубликовала положительную рецензию. Появление книги коллег-журналистов было, в общем, редкостью, воспринималось как своего рода неожиданность, если угодно, сенсация. Так случилось и с Гаем – о нем заговорили, иногда даже ставили в пример – молодец, занят газетной рутиной по горло и еще успевает книжки писать…
Впрочем, первый его литературный опус мог так и остаться рукописью. Судьба ее висела на волоске.
Издание такого рода требовало в то время наличия четырех разрешений-“виз”. Виза фирмы, в данном случае, КБ Миля, виза министерства авиапромышленности, виза военных и, наконец, самое главное – разрешение Главлита, то есть цензуры. Так как книгу выпускало издательство “Моковский рабочий”, по статусу городское, то “добро” требовалось от Горлита – хрен редьки не слаще. Три визы автор получил, а вот Горлит… Его начальник позвонил в издательство и запретил сдавать верстку в производство. “Эта книга в свет не выйдет”, — категорично заявил он.
Это был удар ниже пояса. Вот что сам автор вспоминал много лет спустя.
“Промозглым осенним утром мы встретились у входа в светло-кирпичный жилой дом недалеко от Садового кольца, на первом этаже размещалась нужная нам организация. Мы – это зав. редакцией “Московского рабочего” Мирон Викторович Тесленко, редактор Ирина Мстиславовна Геника и я. Нас принял начальник Горлита Фенин и его заместительница Валентина Ивановна. Грешен, не могу вспомнить имя-отчество начальника и фамилию его заместительницы. Люди эти исчезли из поля зрения в тот момент, когда их работа стала никому не нужной. Упоминаю их только потому, что они имеют прямое отношение к теме нашего разговора в чиновничьем кабинете.
Тесленко задал сакраментальный вопрос: “Товарищи, почему вы противитесь выходу книги Гая?” Фенин постучал карандашом по по стеклу казенного стола и жестко отрубил: “Потому что она раскрывает государственные секреты”. – “Какие же?” – Тесленко вздернул брови. – “Автор раскрыл дислокацию секретного КБ”, — пришла на поддержку Валентина Ивановна. – Автор описывает сцену, когда больной Миль попросил водителя отвезти его в ближнее Подмосковье полюбоваться на природу. Ехали они по Можайскому шоссе. Следовательно, КБ находится в Москве. А это – секретные данные”.
При этих словах Фенин окинул нас троих взглядом, каким, наверное, следователи смотрели на “врагов народа” в 37-м.
“Так весь мир знает, что вертолетное КБ базируется в Москве! – не выдержал я. – Милевцы участвуют в зарубежных авиасалонах, их спосещают западные делегации…”
Бдительная Валентина Ивановна, заподозрив недоброе, спросила: “Вы – сотрудник редакции?” – “Нет, это автор книги”, — включилась в беседу Геника.
Боже, что тут началось! Фенин в ужасе посмотрел на замшу, та всплеснула руками и выскочила из кабинета. Через несколько секунд дверь приоткрылась, из коридора заглянула испуганно-заинтересованная женская физиономия, потом мужская, в кабинет заглядывали и тут же исчезали сотрудники, а из коридора неслось повторяемое на разные голоса и с разными оттенками: “Автор!Автор! Автор!”
Валенитна Ивановна влетела в кабинет в красных пятнах и едва не кинулась на меня: “Вы знаете, что посторонним вход сюда воспрещен!”
Автор для нее был “посторонним”. Я понял, что меня сейчас попрут.
Тесленко, светлая ему память, был не из робкого десятка. Он осадил остервеневшую бабу и неожиданно по-свойски обратился к Фенину: “Ты рубишь без всяких серьезных оснований хорошую книгу, вот автор и хочет разхобраться, почему…” Фенин, набычившись, молчал.
“Если все дело в эпизоде с загородной прогулкой, так уберите его и дело с концом”, — встрял я в разговор, понимая – решается судьба книги, первой в моей жизни.
“Там есть и другие подобные эпизоды”, — чуть успокоившись, сказала Валентина Ивановна.
“Дайте мне верстку, укажите – какие, и я за полчаса все уберу и изменю, комар носа не подточит…”
“Все равно книга не выйдет, мы дадим команду рассыпать набор”, — вдруг прорезался Фенин.
И тут меня прорвало. Величайшая несправедливость, творившаяся на моих глазах, придала мне силы и необходимую в таких случаях авантюрную смелость.
“Предупреждаю, несли вы посмеете это сделать, я пойду жаловаться в ЦК. Я до Суслова дойду. Я хорошо знаю его помощника…”, — и назвал внезапно всплывшее имя реального человека. Это было вранье – я лишь однажды звонил ему по какому-то редакционному делу и более никак не был с ним связан.
Фенин оторопел. Тесленко, желая разрядить обстановку, обратился ко мне: “Выйди на пару минут, мы тут без тебя покалякаем…”
“Пара минут” обернулась получасом. Из кабинета, возле двери которого я переминался с ноги на ногу, выглянула Валентина Ивановна и махнула мне рукой – зайди, дескать.
“Сейчас вы сядите с моей заместительницей в отдельной комнате , она покажет все места, которые надо убрать или изменить, а дальше мы будем решать”, — хмуро произнес Фенин и, покосившись на меня, добавил: “Положительно”.
Вот так в муках из чрева цензурного ведомства выползала на свет моя первая книга…”

За нее автор получил литературную премию. Книга была переиздана в Москве, вышла в Польше.

… Шло время, Гай оставался верен выбранной теме и издал еще две биографии крупнейших авиаконструкторов – В.М. Петлякова и В.М.Мясищева. Как и в случае с Милем, он стал первооткрывателем замечательных имен – это были первые издания об этих выдающихся людях. Книги по достоинству были оценены читателями. Биографии Миля и Мясищева перевели и издали на польском.
Он продолжал работать в газете и, казалось, его творческое направление определилось – оставаться летописцем авиации, то есть писателем-документалистом. Цензура уже относилась к нему благосклонно: поверившая в его “связи” с самим Сусловым, больше не чинила препятствия. Чего еще желать?.. Однако впереди ждало еще одно испытание. Ему вновь пришлось бороться за уже готовую рукопись – на сей раз не с цензурой.
Издательство “Знание” заказало Гаю биографию академика С.А.Чаплыгина, крупнейшего ученого в области аэромеханики и теории авиации, первого Героя Социалистического Труда среди советских ученых, ученика и соратника Н.Е.Жуковского. Автор в процессе работы обратился за консультацией к директору Музея Жуковского – Надежде Матвеевне Семеновой. Их прежде связывали вполне доброжелательные отношения – Семенова предоставила некоторые материалы из фондов Музея, касавшиеся Миля и Петлякова. Но с материалами о Мясищеве отказала автору под каким-то надуманным предлогом. Гай понимал, в чем дело: Надежда Матвеевна была обижена на Мясищева, “сосланного” после разгона Хрущевым его блестяще организованного КБ начальником ЦАГИ (Центрального аэрогидродинамического института). Музей формально подчинялся ЦАГИ. У Семеновой отношения с новым начальником не сложились, помогать автору директриса отказалась. Гай не придал этому особого значения – к тому же в музее о выдающемся конструкторе, создателе знаменитых стратегических турбореактивных бомбардировщиков, было очень мало сведений…
И вот новый визит Гая в Музей – на сей раз по поводу ученого, референтом которого в далекие годы как раз и была юная Наденька Семенова. Сколько интересного могла бы она вспомнить , рассказать… Не тут-то было. Автор книги о ее недруге автоматически стал “чужим” для авторитарной, властной, нетерпимой дамы. Гай этого недоучел. Он вспоминает: “Передо мной сидела глубокая старуха с заволосатевшим лицом, напоминавшая жабу. Она встретила меня открыто враждебно: “К Чаплыгину я вас не подпущу”, — примерно так прозвучал ее отказ в помощи”.
То, что это была не пустая угроза, Гай вскоре понял.
Вскоре ему открылся еще один, глубоко скрытый аспект враждебного отношения директрисы – в процессе сбора материалов для книги он случайно выяснил: Наденька была любовницей Чаплыгина. Трудно было представить нынешнюю Семенову юной и, наверное, привлекательной особой, но некоторые факты свидетельстволи об интимной близости академика и секретаря-референтки. Гая, впрочем, эта сторона их отношений вовсе не интересовала – он не собирался об этом писать, да и цензура не пропустила бы намека на адюльтер. и Семенова подняла бы гвалт… Тем не менее, она, очевидно, боялась, что дотошный автор докопается до ее сердечной тайны – и решила вообще угробить его труд.
Рукопись была одобрена издательством, автор получил положительную рецензию первого зама начальника ЦАГИ академика Бюшгенса. И вдруг грянул гром: начальник ЦАГИ академик Свищев отозвал отзыв своего зама и взамен дал свой, но уже отрицательный отзыв. Случай беспрецедентный!
Издательство возмутилось. Тогда Свищев, действуя по указке имевшей на него влияние Семеновой, предложил в качестве независимого рецензента академика Дородницына. Очевидная ловушка: Дородницын, помимо всего почего, был отъявленным антисемитом, входившим в группу таких же ученых-юдофобов – Виноградова, Шафаревича, Понтрягина, и пр. Отзыв его, естественно, был отрицательным.
Война продолжалась несколько месяцев. Издательство, имевшее прочные связи с крупнейшими учеными, встало на защиту автора – и своего престижа. И отстояло книгу. Свищев-Семенова, дабы сохранить лицо, лишь потребовали убрать 15 совершенно “невинных” страниц, изъятие которых не повлияло на содержание.

Больше из-под пера Давида Гая не вышло ни одно произведение о творцах авиации. Лишь в повести “Телохранитель” он вложил в уста одного из героев неизвестную читателям драматическую историю перелетов в США экипажей Чкалова и Громова, приоткрыв завесу тайны, почему они летели не вместе, как планировалось, а именно Чкалов стал первым и с какими трудностями протекал его полет… Там же прозвучало и вовсе невероятное, но подтвержденное затем фактами: именно Чкалову Сталин предложил пост наркома внутренних дел после снятия Ежова. Летчик отказался…
Больше – ни слова об авиации, словно сам автор наложил табу на эту благодатную тему. Его увлекли иные сюжеты, иной человеческий материал, ины психологические и нравственные проблемы, ракрыть которые он отныне стремится в художественной прозе. Впрочем…
В 2005 году московское издательство “Знак” выпускает сборник документальных повестей Давида Гая “Небесное притяжение”, чьи герои уже известны читателям. Миль, Петляков, Мясищев, Туполев… Но насколько опубликованное автором в иммиграции (он покинул Россию в 1993-м) отличается от содержания тех, советских изданий… Разница колоссальная! Гай в предисловии к 450-страничному тому в голубом, под стать цвету неба, переплете объясняет причину переиздания за границей: все его книги о конструкторах в СССР подвергались “чудовищному оскоплению”. Он, скажем, ни единым словом не смог обмолвиться о том, что конструкторы, за исключением Миля, были арестованы и создавали самолеты в “шарашке”, будучи зэками.
“Цензура выбрасывала лучшие страницы, о многих фактах и событиях я умалчивал сам, понимая – дразнить гусей бесполезно и бессмысленно… Было приятно, не скрою, что книги эти выходили большими тиражами, их быстро раскупали, о них говорили, их рецензировали. Ну и что?.. Было чувство, что я родил недоношенного ребенка, который никогда не разовьется и не станет нормальным.
И вот я подумал: неужели эти мои книжки так и останутся, по сути, недописанными, с большими пробелами? Не пришла ли пора перечитать собственные страницы и вернуть утраченное не по своей – и по своей вине? Поможет в этом и дистанция времени, дающая возможность многое переосмыслить, увидеть и понять лучше, чем раньше.
За минувшие десятилетия многое изменилось и еще более отчетливым становится – выдающиеся творцы авиационной техники создавали великолепные вертолеты и самолеты в определенной степени не благодаря, а вопреки системе, в которой они жили и работали. Они, скорее всего, не осознавали этого, но в этом особый смысл их человеческого подвига”.

В бесцензурном повествовании около половины новых фактов и событий. То, что не было возможным сказать тогда, сказано сегодня. Книга пронизана правдой, и это во много раз повышает ее значимость. Особо интересны места, где описывается работа в “шараге”. Вроде все уже известно, все мы знаем из того же солженицынского “В круге первом”, но, получается, не все, и Гай восполняет пробел.
“Небесное притяжение”, судя по откликам в Сети, востребована, читатели скачивают книгу, заказывают в интернет-магазинах. Значит, не зря все сделано, и Гай с чистой совестью и впрямь может “закрыть тему”. Он сказал все, что знал, без оглядки и утайки, в новом своем обличии книга представляет немалый исторический и литературный интерес.

Федор Михайлович и Аполлинария
В середине 70-х Давид Гай берется за осуществление художественного замысла, который мог бы показаться неподъемным, если бы не творческий потенциал, требовавший выхода, помноженный на авторское честолюбие, без чего, наверное, не рождается серьезная литература. Он пишет роман-хронику, в центре повествования Достоевский и его любовница Аполлинария Суслова. Впервые в советской литературе в художественной форме делалась попытка раскрыть взаимоотношения великого писателя и шестидесятницы, показывалась история их любви и разрыва. Замысел смелый и во многом рискованный. Но с тем большим рвением взялся Гай за осуществление замысла.
Он изучал описываемую эпоху, то есть конец 50-х – начало и середину 60-х годов 19- века, с борениями страстей, идеологическими столкновениями различных групп русского общества в связи с освобождением крестьян, реакцией на польское восстание, перечитал номера журналов братьев Достоевских “Время” и “Эпоха”, где был напечатан рассказ Аполлинарии, довольно слабый. Подспорьем стали дневниковые записи Аполлинарии, записки студенту-испанцу, с которым она изменила в Париже Достоевскому.
Но главное было не в изучении исторического антуража и документальных свидетельств, а в умении автора проникнуть в психологию двух совершенно разных людей, один из которых на двадцать лет старше.
Шестидесятница по убеждениям, нравственному закалу, всей своей сутью, Суслова была, пожалуй, самой сильной страстью писателя. Молодая жизнь подле него, любовь – отрада, мука, прикосновение к новому поколению, занимавшему мысли Достоевского в 60-е и все последующие годы… В его инфернальных героинях подчас видят Суслову. Вряд ли это справедливо. Но, как пишет Гай в авторском предуведомлении, “бесспорно, Аполлинария занозила писателя на долгие годы, и какие-то особенности их отношений , преломленные в его воображении, нашли отражение, например, в “Игроке”.
Она представлялась ему в какой-то мере прообразом тех революционно экзальтированных личностей, которых впоследствии он назвал “бесами” и посвятил им великий роман-пророчество. Эту коллизию Гай совершенно точно уловил и развил в тексте. Он рассказывал мне, с каким трепетом входил в парижскую церковь Сент-Этьен дю Мон в Латинском квартале, где Аполлинария исповедовалась католическому священнику (именно католическому – не православному) в желании убить царя Александра, обманувшего общество в ходе крестьянской реформы. Вот та самая исповедальня, и, кажется, слышится взволнованный шепот потенциальной террористки и успокоительный голос священника… Происходило это всего за пару лет до выстрела в царя Каракозова…
Роман “До свидания, друг вечный” Давид Гай передал в журнал “Новый мир”. Положительную внутреннюю рецензию дал известный критик Игорь Виноградов. Можно было печатать, но зав. отделом прозы Диана Тевекелян тянула с решением – историческая проза, даже в известной степени сенсационная, не входила в круг явных приоритетов журнала , возглавлявшегося Сергеем Наровчатовым. Роман был “поставлен в очередь”. Спустя год, в 1981-м, Гай забрал рукопись и передал в журнал “Дон”, где он и увидел свет в ноябрьском номере.
Провинциальные советские литературные журналы вовсе не выглядели задворками, периферией литературного процесса. “Север”, “Волга”, казахстанский “Простор” и некоторые другие республиканские издания не были чисто региональными, в них печатались известные всей стране авторы. Белорусский “Неман” первым в СССР напечатал в блестящем переводе с испанского великий роман Маркеса “Осень патриарха”. И все-таки “Дон”, мне кажется, оказался не самым лучшим местом, в котором стоило печатать роман. Но иного выхода не было…
Позднее, в конце перестройки, роман Гая дважды был издан московским СП “ИКПА” огромным тиражом, суммарно 400 тысяч экземпляров.

Говоря о Гае-прозаике, упомяну небольшую повесть “День рождения”, изданную “Московским рабочим” в 1987 году. Сюжет внешне прост. Благополучный, вполне преуспевающий Ростислав Юрьевич (Славик) вспоминает, что его матери вскоре исполнится восемьдесят, и решает втайне от старухи подготовить юбилей, созвать уйму гостей и устроить таким образом для Анфисы Ивановны сюрприз.
Перед нами развертывается жизнь Славика, его заполошное детство, юность, становление – и параллельно судьба матери, поднявшей сына в одиночку, будучи вдовой убитого в войну солдата. Образные, тонкие, изобилующие сочными деталями описания дают представление о двух главных героях. И постепенно чудится, звучит едва уловимым подтекстом — сюрприз с юбилеем должен закончиться бедой. Анфиса Ивановна случайно узнает о намерении сына, умоляет не устраивать тарарам, но тот упрямо стоит на своем, во что бы то ни стало хочет отпраздновать юбилей матери. Для него это своего рода отпущение грехов самому себе…
Старуха от волнения получает инфаркт, Ростислав Юрьевич дежурит в больнице и без конца повторяет слова сына Павлика, в сердцах брошенные родителям в связи с болезнью Анфисы Ивановны. “Вы не для бабушки старались с этим идиотским днем рождения, для себя старались. Не о ней думали – о себе. Дескать, пусть вокруг видят, какие мы заботливые, внимательные. Себе польстить хотели, бальзам на сердце пролить. Бабушка для вас неодушевленный предмет – вещь, вроде нужная, полезная в хозяйстве, выкидывать жалко, пускай существует: потому и держали в секрете юбилей, не поинтересовались, хочет ли она его. Разве у вещи спрашивают согласие…”
Удача автора – образ матери. Тут уместно вспомнить галерею распутинских старух, прежде всего, в” Прощании с Матерой”.
“По Анфисе Ивановне можно было проверять часы: ложась в постель рано вечером, без всякого будильника ровно в одиннадцать просыпалась и следовала по своим делам, шлепая стоптанными задниками тапочек. С всклокоченными седыми буклями, в халате до колен, едва прикрывавшем розовую ночную сорочку, со старческими, варикорзно расширенными венами ног,подслеповато щурившаяся от света, мать порой вселяла в Ростислава Юрьевича горючую жалость. Натыкаясь на бредущую со сна неверным шагом мать, он прижимался к стене коридора, пропуская ее и не задерживая ненужными разговорами. В последний год она резко сдала, внутри произошел невидимый слом, усохла, сгорбилась, движения потеряли былую плавность… Перемена свершилась быстро, и Ростислав Юрьевич столь же быстро привык к изменившемуся облику матери… Нынешняя Анфиса Ивановна испарила в его памяти себя прежнюю, будто бы всегда выглядела усохшей и пригорбленной; он принял происшедшее как должнон, неизбежное, и оттого волна жалости приливала все реже.
Но что-то внятно уловимое сохранилось в ней, не поддалось слому и усыханию, продолжало существовать вопреки неизбежному влиянию возраста, как под грубой отверделой корой скрывается мягкая, нежная мезга. Знавший Анфису Ивановну много лет, если бы внимательно пригляделся, мог бы заметить прежние искорки, нет-нет и вспыхивавшие в спокойно-задумчивых, отнюдь не блеклых, не выцветших глазах, поворот головы и движения плечами, выказывавшие достоинство и самоуважение, а если бы прислушался к ней, отметил бы разумность немногосмловной негромкой речи, согретой прежней нерастраченной любовью, пониманием сокровенного в душе каждого близкого ей человека и некоей долей простодушного лукавства, присущего детям и старикам, которого понапрасну лишены люди, находящиеся между этими границами бытия.
Ростислав Юрьевич, по всей видимости, не был наблюдательным; при своей занятости и озабоченности делами он не слишком приглядывался и прислушивался к матери – лишь изредка жалел ее, и то не сердцем, а скорее разумом”.
“День рождения” тональностью и настроением близок городским повестям Юрия Трифонова. Написанное Гаем – о трудном послевоенном детстве, о юном герое, полном надежд и желаний сделать мир лучше. На первых порах он действительно ведет борьбу за свои идеалы, но потом отходит от светлых мечтаний юности. Ростислав Юрьевич – типичный конформист, самовлюбленный и эгоистичный, такие делают карьеру, не осознавая, какие нравственные потери при этом испытывают, и лишь особые обстоятельства (в данном случае инфаркт матери) приоткрывают им глаза на себя и свою жизнь.
Вот концовка повести. “… Отчего случается такое: среди ночи или в разгар днятолчком и обмиранием в груди рождается томящая, неотпускающая боль, и мы начинаем жить с ощущением ее постоянного присутствия. Она словно доносится из детства, когда мы еще способны плакать и чисто любить, когда незащищенная душа не обросла коростой и ложь воспринимается совершенно противоестественной; свившая гнездо внутри нас взрослая боль напоминает о непоправимом, об утрате по нашей вине невозвратно-дорогого, о недовершенном и несостоявшемся, она то замолкает на время, то буравит насквозь, и не унять ее доводами рассудка и самоуговорами. Мысли кружат и кружат, черные и смутные: можно ли что-то изменить и поправить вокруг, можно ли изменить и поправить нас самих, свыкшихся с земным мельтешением? А неминучая боль-древоточец продолжает жить и угрызать – наша неотвязная память, наш беспощадный прокурор”.

”Телохранитель” – еще одна повесть, получившая известность, прежде всего, публикацией нескольких отрывков в “Неделе” – популярном приложении к “Известиям”.
Давид Гай ставит средствами художественной прозы вопрос, не дающий ему покоя: существует ли закон сохранения вины? Наряду с известными законами физики, есть ли такой моральный закон? Ответа у него нет, не дает ответа и повесть – пусть читатели сами определят, домыслят.
…Сергей Степанович Лучковский , историк, кандидат наук, приезжает на отдых в дом творчества писателей в Пицунде. Приезжает один – жена его умерла больше года назад. В столовой он натыкается взглядом на отдыхающего, будящего тяжелые воспоминания своим удивительным сходством с человеком, чье лицо Лучковский не забудет, сколько будет жить. Именно его, имевшего целью застрелить из именного пистолета Берию во время первомайской демонстрации 1952 года, вылавливает в толпе демонстрантов на подходе к Красной площади молодой сотрудник госбезопасности Лучковский. И хотя тут же выясняется, что человек этот, директор московского завода, не при чем – его оклеветала по каким-то ведомым ей одной соображениям жена, — пойманный директор куда-то пропадает. Сколько Лучковский не пытается выяснить его дальнейшую судьбу, все тщетно. Начальство ему указывает прекратить проявлять активность. Вскоре он женится на еврейке и изгоняется из органов, в которых успел разочароваться.
С той поры много воды утекло, Сергей Степанович внутренне изменился, осуществил мечту юности – стал заниматься историей. Однако не может до конца избыть тот эпизод. Чувство вины присутствует в нем, глубоко, прочно угнездилось в сознании. И вот – неожиданная встреча с обитателем дома творчества Шаховым, которого он принимает за сына директора завода. Притом фамилию арестованного им Лучковский начисто забыл…
Он знакомится с Шаховым и весь месяц отдыха они проводят вместе, делясь откровенными мыслями об эпохе, которая, как им кажется, заканчивается, ибо идет перестройка, грезящая демократией, свободой, высвобождением из пут сталинизма.
Такова завязка повести. Сюжет острый, интригующий – недаром “Телохранитель” оказался в списке наиболее читаемых тогда детективов.
Новые знакомцы – единомышленники в резко-негативной оценке Сталина. Лучковский, естественно, не рассказывает о своей короткой службе в органах, точнее, в наружной охране вождя. Он вначале должен убедиться. что Шахов – именно сын директора завода, а уж потом… Потом он откроется, расскажет все без утайки – и своим признанием облегчит душу, несмотря на контрдоводы внутреннего оппонента: ты же лишь выполнял служебный долг, не ты, так другой поймал бы директора, так стоит ли угнетать свою совесть, винить себя… Но Шахов покамест уходит от рассказов об отце…
Джойс в “Улиссе” поразительно точно рисует подобное состояние психики человека.
“Существуют грехи или (назовем их так, как называет их мир) дурные воспоминания, которые человек старается забыть, запрятать в самые дальние тайники души – однако, скрываясь там, они ожидают своего часа. Он может заставить память о них поблекнуть, может забросить их, как если бы их не существовало, и почти убедить себя, что их не было вовсе или, по крайней мере, что они там были совсем иными. Но одно случайное слово внезапно пробудит их, и они явятся перед ним при самых неожиданных обстоятельствах, в видении или во сне, или в минуты, когда тимпан и арфа веселят его душу, или в безмятежной прохладе серебристо-ясного вечера, иль посреди полночного пира, когда он разгорячен вином. И это видение не обрушится на него во гневе, не причинит оскорбленья, не будет мстить ему, отторгая от живущих, нет, оно предстанет в одеянии горести, в саване прошлого, безмолвным и отчужденным укором”.
Повесть захватывает и не отпускает до последней страницы. Многих особенно заинтересовал любопытный, неизвестный им антураж, связанный с работой охранников Сталина. И в самом деле, замечательны, метафоричны эпизоды, скажем, единственного личного, прямого контакта Лучковского с вождем, или рыбалки Берии и Хрусталева, да-да, того самого, чью фамилию Алексей Герман вынес в название своего фильма…
Не откажу себе в удовольствии привести характерный отрывок из повести. Ранним утром на кавказской даче начальник сталинской охраны генерал Носик (в реальности Власик), выйдя к воротам, просит молоденького сотрудника Лучковского принести ему забытую им пачку папирос “Герцеговина Флор”. “Гордый доверием, Сергей полутрусцой направился к даче, миновал скамейки с росшими рядышком тоненькими березками и, обойдя дом, приблизился к входу во флигель, где жил Носик. И тут его окликнули.
Метрах в двух от него стоял Хозяин. Сощурившись. он изучающе смотрел на Сергея, словно оценивая смысл его появления здесь в неурочный час. Маленький, с рябинами на усталом бледном без следа загара лице, паутинкой морщинок у глаз и серыми, точно присыпанными пеплом, усами, он смотрел на Сергея снизу вверх, и тот вдруг устыдился своего большого ладного мускулистого тела. Он не знал, что Хозяин всегда прищуривался, когда смотрел на кого-либо, будто брал на мушку, но сейчас ему стало не по себе, и чем дольше ощущал этот взгляд, тем сильнее что-то внутри сковывало его.
Хозяин раздельно произнес несколько слов и замолчал. Сергей коротко кивнул в знак того, что принял к исполнению приказание, отдал честь, повернулся и бегом бросился назад.
В нескольких метрах от ворот он замедлил бег, перешел на шаг и только тут ощутил, что не воспринял ниединого слова, произнесенного Хозяином, а уж тем более их смысла. Слова эти пошли сквозь него, как рентгеновские лучи, не оставив ни единого следа. Сергея обуял ужас. С трудом переставляя вмиг одеревеневшие ноги в сапогах, он приплелся к Носику и тупо уставился.
–Принес? – спросил тот. – Давай, чего стоишь, как истукан?
Сергей молчал, пытаясь выдавить из себя какие-то звуки.
–Молчишь, как телок… Где папиросы?
–То… Това… Товарищ генерал, — с трудом разлепил сухие губы Сергей. – Меня… Мне приказал товарищ Сталин, а что, не могу… не могу вспомнить…
–Как не можешь? – удивился Носик.
Сергей опустил голову.
–Малахольный ты, что ли? – произнес Носик и дернул плечами. – О чем хоть он говорил с тобой?
Сергея била противная мелкая дрожь.
–Ну, хлопец, с тобой не соскучишься. Ты чем, болван, слушал, ухом или брюхом, когда к тебе вождь обратился?! – генерал начинал терять терпение и перешел на фальцет. – Внезапно смолк, поджал губы, наморщил лоб и задумчиво стал глядеть куда-то поверх Сергея. — Так, ладно, пойдешь на кухню, попросишь стакан холодного кефира и дашь товарищу Сталину на подносе. Уразумел? Выполняй!
…Остальное прошло перед Сергеем, как в тумане. И то, как повар наливал кефир, и то, как Сергей нес стакан на подносе, боясь расплескать, и то, как подал поднос Хозяину. Вот только взгляд Хозяина во всю жизнь потом не мог забыть, взгляд, менявший оттенки: недоуменный, ошеломленный, разгневанный и вконец растерянный. О чем думал семидесятилетний всесильный человек, не допускавший и мысли, что его распоряжение можно не выполнить или выполнить не так, вовсе тем ранним утром не хотевший кефира и вынужденный отпить из стакана?
Спустя годы, придирчиво и беспощадно оценивая и переосмысливая прежнюю свою жизнь, Лучковский пришел к твердому убеждению: в тот миг к Сталину наверняка прихлынули горькие, безотрадные мысли о наступившей старости, глубоком склерозе, отшибающем некогда безотказную память, и тому подобных неизбежных вещах, которые, как еще недавно казалось, должны его миновать и вот нежданно-негаданно проявились неумолимыми законами природы, не жалующими и не щадящими ни простых смертных, ни вождей. Потому-то и глядел он на Сергея растерянно и жалко, не ведая, какой всепоглощающий стрвах сковал и оледенил державшего поднос ”.

Да, антураж мог заслонить главную идею “Телохранителя”. Но только не для тех, кто не ищет в литературе “развлекуху” Напряжение нагнетается с каждой страницей, и читатель с нетерпением ждет развязку. В тамбуре поезда, несущего их домой, в Москву, Лучковский открывается Шахову, рассказывает об эпизоде на Красной площади. Изумленный приятель, в свою очередь, говорит, что он не сын директора завода – его репрессированный отец погиб в лагере под Воркутой, посмертно реабилитирован., воспитывал его отчим-художник, жив по сей день…
“Это же прекрасно, что я ошибся! – лилось изнутри Сергея Степановича. Ему оставалось лишь объяснить, раскрыть, сколь мучился он тягостными воспоминаниями, как покинул органы, избыл мрачную полосу жизни, и он заговорил сбивчиво и горячо, желая и надеясь быть понятым до конца.
…Он очень устал и мигом заснул. Очнулся от скрежета открываемой двери, приоткрыл глаза и увидел, что уже по-утреннему развиднелось. Зевнув, сел на полке, свесив ноги.
–Курск проехали, — объяснила причесывавшаяся внизу женщина. – А ваш приятель ночью сошел…
–Как сошел? — не поверил.
–Да, ночью. Вроде в Харькове стояли. Я проснулась, он шебаршится, чемодан и сумку берет и в дверь. Вы в Москву вместе ехали, чего это он?..
Лучковский мигом соскочил с полки, гонимый предчувствием, и на столе обнаружил листок бумаги. Развернул и увидел свои телефоны – рабочий и домашний. Ниже шла приписка: “Возвращаю за ненадобностью”.
Шахов не простил новому приятелю его прошлого. Для него, жесткого и категоричного, все, имевшие отношение, прямые или косвенные, к сталинским “органам”, достойны презрения.
Так, значит, закон сохранения вины существует и Лучковский не зря угнетает себя воспоминаниями? Автор, повторю, оставляет ответ на усмотрение читателей. Некоторые, полагаю, согласятся с Шаховым, некоторые поспорят или попросту отвергнут такой подход. Память, по их мнению, не должна постоянно колоть и укорять, саднить и мучить, это саморазрушительно для личности. Может, они и правы, кто знает…

Глоток свободы
Понятие “перестройка” все чаще встречается в нашем повествовании. Период это стал наиболее насыщенным и плодотворным в творчестве Гая. Двумя многотиражными изданиями выходит роман “До свидания, друг вечный” под одной обложкой с “Телохранителем”. Исчезла цензура, можно писать, не таясь, вольнодумие приемлемо, если не затрагивает коренные, базисные “ценности” социализма. Горбачев пытается перестроить Союз под матрицу “социализма с человеческим лицом”. До распада СССР остается всего ничего, шагреневая кожа советской истории скукоживается на глазах…
В этот период Гай отчетливо осознает: сейчас время публицистики. Возрастает ценность документальных материалов, свидетельств очевидцев – того, что долгие десятилетия держалась под спудом. Он публикует в ‘Вечерке”, “Неделе”, “Московских новостях” несколько звонких очерков; два из них рассказывают о “Деле врачей” и “Туполевской шараге”. Он находит верстку знаменитой “Черной книги”, уничтоженной в период разгрома еврейского движения в СССР, и посвящает сенсационной находке серию статей.
Репортерство зовет его в дорогу, и Гай две недели проводит на развалинах Спитака и Ленинакана, разрушенных во время Армянского землетрясения 7 декабря 1988-го. Каждый день – репортаж в номер. А через несколько месяцев выходят записки очевидца “Унесу боль твою”, с уникальными фотографиями.

Две лучших документальных книги Гая написаны и изданы именно в годы перестройки. Первая касается Холокоста, вторая – только что закончившейся войны. Первая рассказывает правду о крупнейшем на советской территории Минском гетто, вторая – правду о вторжении советских войск в Афганистан. Книги эти не утратили актуальность и сегодня, спустя четверть века после выхода, их часто цитируют в интернете, отдельные публикации можно прочесть в газетах, журналах.
Итак, “Десятый круг”, жизнь, борьба и гибель Минского гетто. Еврейская тема, столь трагически прозвучавшая. Автор предложил рукопись журналу “Знамя” – в перестройку, наверное, самому читаемому в стране. Главный редактор Григорий Бакланов, замечательный писатель-фронтовик, одобрил текст. И… публикация стала переноситься из месяца в месяц. Гаю была хорошо знакома метода тянуть с выходом в свет, пока раздосадованный автор сам не заберет рукопись. Однако в данном случае ситуация была иной:
Бакланову-еврею хотелось напечатать повесть о гетто, но… что-то смущало, в его душе происходили неведомые никому борения…
Жизнь научила Гая литературной хитрости (в жизни он совсем не такой, памятуя армянскую поговорку: хитрость – ум дураков). Он передал по редакционным “инстанциям” , что договорился с “Новым миром”, и там дают его повести зеленый свет. Естественно, он блефовал. Бакланов, узнав новость, распорядился “ставить в номер”. И в декабре 1988-го “Десятый круг” был напечатан в “Знамени”.
Сбор материалов, поездки в Минск, поиск бывших узников, чудом выживших, встречи и переписка с ними заняли около двух лет. Гай – в значительной степени первооткрыватель: многое содержащееся в книге, увидевшей свет в издательстве “Советский писатель” в1991-м, становится известно впервые. Сразу после войны Гирш Смоляр, один из создателей подполья в Минском гетто, написал по горячим следам свои воспоминания. Книга Гая отделена от Смоляра более чем сорока годами. Дистанция времени идет на пользу “Десятому кругу” – в нем столько открытий и находок, что диву даешься – как автору все это удалось…
Он написал повесть за 37 (!) дней, совмещая с работой в газете. Сам он так объясняет невероятный срок: дольше не смог бы писать физически и психологически; он изнемогал под действием ночных кошмаров, почти каждую ночь его расстреливали, закапывали живым в яму, он прятался в “малинах” , убегал от полицаев… Выдержать такой стресс было непросто.

Каждая история выживания, рассказанная в книге, сотканной из воспоминаний бывших узников, – удивительная, невероятная, за гранью человеческих сил и возможностей, порой кажущаяся неправдоподобной, но абсолютно реальная, и оттого написанное потрясает читателей. Взять хотя бы историю спасения последних обитателей гетто, девять месяцев прятавшихся в сооруженном ими подземелье, не видевших белого света, хоронивших близких рядом со своими нарами, питавшихся тем, что удалось забрать с собой в схрон, и голодавших последние недели перед освобождением советскими войсками… Выжили 13 человек, один из них, найденный автором, рассказал ему о всех перипетиях…
Дантов ад бледнеет перед существованием в гетто. Отсюда и название повести – “Десятый круг”. В аду кругов девять…
Но в повести – и борьба, мужество подпольщиков, бежавших из гетто и пополнивших ряды сражавшихся в лесах; боевые действия и суровый быт нескольких еврейских партизанских отрядов…

Самая, наверное, страшная глава – о детях.
“Есть боль недуга. Есть боль грусти, тоски. Есть боль любви, сладчайшая и горчайшая. Есть боль, горя, отчаяния, утраты, разлуки. Есть боль неминучая и проходящая. А есть боль з а п р е д е л ь н а я.
Я не могу писать о том, как в “малине” задушили начавшего пищать девятимесячного ребенка – плач мог навести немцев. У ребенка не было имени – при рождении его никак не нарекли.
Я не могу писать о том, как шестилетний Яша вылез из-под груды облитых бензином горящих трупов (среди них и его родители) и, закоченев, обогревался у этого огня.
Я не могу писать о том, как сидели в крохотном скрыте двадцать человек, спасаясь от четырехдневного июльского погрома сорок второго, сидели в духоте и спертости, без еды и без воды, и как изнемогшие дети пили мочу. В эти четыре дня у четырехлетнего Феликса Липского появились седые волосы.
Я не могу писать об этом, а пишу…
Автор делает своего рода рентгеновский снимок больного, измученного тела гетто, высвечивая самое нутро, для него важно все, любые детали, мелочи быта, но самое главное – проявление человеческого в немыслимых условиях выживания.

В главе “Любовь в гетто” описывается история взаимоотношений гауптмана Вилли Шульца и Ильзы Штайн, немецкой еврейки, которая вместе с несколькими тысячами так называемых гамбургских евреев была с семьей вывезена в Минск. История потрясающая. Несколько светлых строк, вписанных в горестную историю гетто.
Автору удалось найти свидетелей их скоротечного романа, а потом и саму Ильзу. Гауптман выполнил приказ подпольщиков, знавших о его любви к Ильзе, и спас ее и еще почти двадцать узников гетто, вывезя их в партизанский отряд. Затем его и Ильзу отправили самолетом на Большую землю.
Увы, любовь не имела продолжения. Их разлучили. Вилли отправили в подмосковный лагерь, где сидели немецкие военнопленные-офицеры, Ильзу – в Биробиджан. Как потом стало известно, Шульц умер в лагере. А Ильза вышла замуж, родила детей. Жила она в Ростове-на-Дону.
Ильза Штайн подробно рассказала автору, как все было. После выхода книга этот сюжет лег в основу документального фильма, сделанного в Германии.

В 2004 году книга Давида Гая выходит в США на английском – Innocence in Hell.
Память-скорбь, память-надежда, память-предостережение – вот чем наполнена повесть.

Несколько иного рода документальное исследование “Вторжение”: неизвестные страницы необъявленной войны (изд. “ИКПА”, Москва, 1991 г.). Здесь отсутствовала дистанция времени, все пронизывалось тогдашними реалиями, обжигало правдой. Но и здесь главными были свидетельства очевидцев, участников войны Советского Союза в Афганистане.
Соавтором Давида Гая выступил известный журналист Владимир Снегирев, который провел в Афгане больше года в качестве советника. А Гай бывал там в газетных командировках, ему довелось участвовать в историческом марш-броске первого подразделения 40-армии из Джелалабада в Кабул 15 мая 1988-го, знаменующем начало вывода советских войск.
Эту книгу до сих пор многие военные и читатели считают одной из самых честных и правдимых. Ее ищут, скачивают текст, она продается в интернет-магазинах. Она не ушла в небытие, отнюдь. О позиции авторов говорят называния глав и подглавок, например, “Грабьармия”, “Вши и каша”, “Перебежчики”. Книга насыщена острыми, горячими диалогами авторов – спорами, дискуссиями, желанием докопаться до истины. “Разумеется, наши оценки и выводы пристрастны, окрашены личностным отношением к описываемому. Иначе и быть не могло. Это не строгий исторический труд, где все выверено и разложено по полочкам, а попытка публицистического осмысления”, – пишут авторы в предисловии.
Необъявленная война больно ударила по престижу страны, была крайне непопулярной в народе, развращающе подействовала на многих ее участников – не случайно некоторые мафиозные группировки 90-х состояли из “афганцев”. Они боролись с конкурентами за возможность делать криминальный бизнес, отсюда убийства, взрывы типа того, что произошло на Котляковском кладбище.
Той войне дана исчерпывающе негативная оценка. Попытку пересмотреть ее недавно предприняли “афганцы” – депутаты российской Госдумы. Но трудно придать пафос героизма и патриотзма тому, что натворили “воины-интернационалисты” в прежде дружественной войне, где погибли более полутора миллионов жителей. Гай и Снегирев подробно описывают уголовные дела, возбужденные против офицеров и солдат 40-армии.
Более того, война стала катализатором последующих событий, в значительной степени обусловила приход в власти талибов, активность “Аль-Каиды”, развитие мирового терроризма, события 9/11.
Непреходящая ценность “Вторжения” – в детальном показе, с чего все началось, как продолжалось и к каким результатам привело.

… В середине 90-х Снегирев поехал в командировку в Афганистан. Ему довелось встретиться с Ахмад Шахом Масудом, в годы войны видным полевым командиром моджахедов. “Вторжение” посвятило этому незаурядному человеку несколько страниц. На протяжении всей войны он был самым опасным противником советских войск. Оценка авторов совпадает с мнением генерал-майора КГБ Виктора Спольникова, который, отдавая должное “хозяину Пандшера”, отзывался о нем почти с восхищением: “Надо отметить, что в лице Ахмад Шаха Масуда, таджика по национальности (долина реки Пандшер заселена горными таджиками), бывшего учителя, молодого и энергичного военного руководителя афганская исламская контрреволюцияобрела представителя новой плеяды военных и политических руководителей… “
После вывода советской армии из Афганистана он возглавил фактически независимый населённый таджиками 2,5-миллионный северо-восточный регион Афганистана, прозванный “Масудистаном”, который имел собственное правительство, деньги и хорошо вооружённую армию численностью до 60 тысяч человек.
В 1992 году армии Масуда и Дустума заняли Кабул и свергли правительство Наджибуллы, а Масуд стал министром обороны. Началось его противостояние с Гульбеддином Хекматияром, стоявшим на окраинах столицы. В январе 1994 года Хекматияр уже в альянсе с генералом Дустумом начал военное противоборство с Ахмад Шахом Масудом за контроль над Кабулом..После захвата талибами центральной власти в Афганистане в 1996 году “Масудистан” возродился и вошёл в состав Северного альянса, который возглавил Масуд.
9 сентября 2001 года на Масуда было совершено покушение во время интервью – террористы-смертники выдавали себя за журналистов, спрятав взрывчатку в видеокамеру. Ахмад Шах Масуд скончался от ран на следующее утро, 10 сентября. По некоторым утверждениям, он был ликвидирован с подачи бин Ладена. На следующий день самолеты террористов врезались в здания “Близнецов” и в Пентагон…
Снегирев подарил Ахмад Шаху Масуду книгу “Вторжение” , показал его фотографию, представленную в издании. Его собеседнику перевели написанное о нем. Ахмад Шах Масуд поблагодарил за подарок и дал распоряжение перевести книгу Гая и Снегирева на английский и таджикский.
…Как ни странно, “Вторжение “ не издано в странах Запада, прежде всего, на английском. Это тем более удивительно, что после выхода ее в свет с авторами связались представители ряда зарубежных издательств. Но… только что завершилась война с Ираком в Персидском заливе, и внимание журналистов и издателей переключилось на нее. А жаль… Прочитать “Вторжение” было бы совсем не лишне тем, кто собирался отомстить бин Ладену и его помощникам за 9/11 и начал свою войну в Афганистане. Наверняка почерпнули бы немало полезного и поучительного…

Трилогия на тему иммиграции
Летом 1993-го Давид Гай эмигрировал в США, где уже находилась его семья. Никто его не выталкивал из страны, не принуждал к отъезду – времена изменились. Это было его личное, вполне осознанное решение. Он понимал, сколько теряет, и неизвестно что приобретет на чужбине, но решение было твердым – круто поменять привычный уклад существования. И мало утешала мысль Андрея Синявского: телу писателя все едино где пребывать. Телу – да, а душе?!
В романе “Средь круговращенья земного…”, завершающим иммигрантский цикл Гая, приоткрывается завеса над решением одного из героев покинуть Россию. В его раздумья автор вкладывает собственную оценку происходившего в стране в конце 80-х – самом начале 90-х и предвидение дальнейшего хода событий, во многом угаданные творческой интуицией. В эмоциональном, немного взвинченном разговоре с близким родственником-американцем Роном, преподавателем русской литературы в университете, герой вспоминает: “В конце восьмидесятых и начале девяностых по России волной митинги катились. Народ в политику ударился. На Манежной площади в Москве собиралось до ста тысяч. Форменное сумасшествие. На каждом митинге, как заклинание: “Дороги назад нет! Возврата к прошлому не будет!” Вчерашние лакеи, учуяв выгоду, возомнили себя истинными демократами, ярыми борцами с коммунизмом, пребывали в уверенности – ничего не стоит повернуть страну в нужном направлении. Памятник Дзержинскому свалили – и остальное так же повалится, само собой, лишь толкнуть маленько требуется. И так все легко и просто казалось, и во всю мощь ораторских легких, усиленных микрофонами: “Возврата нет!”, и подхватывали тысячеусто, усиливали, и плыло звонкое эхо над головами, и входили в раж от собственной смелости и решимости, и мерещилась скорая победа по всем направлениям. А я вспоминал известного тебе Бердяева: революция всегда есть маскарад, и если сорвать маски, то можно встретить старые, знакомые лица. Новые души рождаются позже… Пыл митинговщины и выглядел отчасти революцией, к счастью, бескровной. Я стоял в беснующейся толпе и думал: “Откуда такая уверенность на счет того, что нет дороги назад? Где гарантия, что не попятитесь, не повернете, братцы, в обратном направлении, едва запахнет жареным, не расстанетесь с лозунгами, без которых жить сегодня не можете, и не смените их играючи на другие, более понятные и привычные? За год или два народ поменяться не может, и за пять не может, и за пятьдесят лет не может.
Не отношу себя к прорицателям, не ищу в себе дара глубокого предвидения, да и у кого он есть… Однако, Рон, поверь на слово: разгул митинговой стихии показался предвестником скверных перемен. Так и произошло. И все-таки, мало кто ожидал такого крутого поворота, когда Сталину готовы ставить памятники, страна во многом копирует Советский Союз и опять сформированы образы внутреннего и внешнего врагов. В нынешней России я не смог бы жить, несмотря на то, что мой читатель больше там, чем здесь…
Если ты, дорогой Рон, не устал от моих откровений, то позволю себе еще одно объяснение. После отъезда жены и сына я остался последний. В том смысле, что история моей семьи в России закончилась. Осознание этого непреложного факта пришло с опозданием и поэтому воспринималось еще более остро. Я ощутил болезненный надлом, впал в форменную депрессию. Жизнь моя в России выглядела пустой и ненужной, смысл ее был потерян. Передо мной возникла дилемма: либо продолжать существовать в стране, где корни древа ушли глубоко под землю, ствол усох и свежих зеленых побегов нет и быть не может, либо поставить точку. Я выбрал второе.
– Я бы на твоем месте поступил так же, – после недолгого раздумья произнес Рон”.

Начинал Гай свою новую жизнь в благословенной Калифорнии, в Сан-Диего, одном из самых красивых городов Америки, с изумительным климатом. Для него пребывание здесь стало сладкой пыткой. Покой, дивная природа, океан – и абсолютная замкнутость, изолированность от бушующих страстей, напряжения огромного города, каким была для него Москва. И, наконец, оттутствие настоящей активной журналистской работы.
В “Сослагательном наклонении” он описывает дивные красоты Сан-Диего, названного в романе городом- раем. Все прекрасно вокруг, но в таком городе хорошо удавиться, заканчивает Гай панегирик новому месту обитания.
Он не был бы самим собой, если бы смирился с обстоятельствами. Вместе с издателем А. Дурмашкиным открывает журнал “Факт”. Рекламное издание, с определенным количеством информационных текстов. Это был первый шаг укоренения.
Он сотрудничает с несколькими американо-русскими газетами, становится членом редколлегии калифорнийского еженедельника “Панорама” , возглавляемого Александром Половцем. О новых книгах, которые хотелось бы писать, и не помышляет – не до жиру, быть бы живу. Судьба дала шанс прожить новую жизнь, лучше или хуже прежней, он пока не знает, да и чем измерить “лучше” или “хуже”… “Говорят, эмиграция – это похороны, после которых жизнь продолжается… Другой вариант: эмиграция – капля крови нации, взятой на анализ” – это из “Сослагательного наклонения”, второго романа Гая иммигрантского цикла. Однако новые впечатления и их осмысление рано или поздно лягут в основу художественных произведений – сомнений в этом у него нет. Вот только когда созреет решимость и появится возможность начать сочинять…
Гай оказался востребованным в США – его пригласили в Нью-Йорк редактором русскоязычной газеты “Еврейский мир”. Затем 11 лет он проработал в крупнейшем еженедельнике “Русская реклама” объемом почти 400 страниц. Четыре с лишним года возглавлял творческий коллектив газеты “В Новом Свете”. Словом, всегда при деле, которое любит и которое знает.
В “Русской рекламе” мы стали коллегами, и я хорошо помню, сколько усилий прикладывал он для совершенствования этого поначалу сумбурного и неподъемного издания…
А как же литература? Пришел и ее черед.

За несколько лет пребывания в Нью-Йорке Гай написал трилогию, которая теснейшим образом связана с его личным иммигрантским опытом. И еще теснее переплетается с опытом российской действительности. Все три романа произрастают из удобренной почвы воспоминаний, увиденного, понятого, перечувствованного.
“Жизнь чаще похожа на роман, чем наши романы похожи на жизнь”, — писала Жорж Санд. У Гая трилогия причудливо переплетена, перевита жизненными реалиями, прежними и новыми – и раздумьями о человеке в “пограничном состоянии”, отплывшем от одного берега и покуда не приплывшем к другому. Эту особенность чутко уловил чикагский критик Ванкарем Никифорович, опубликовавший в московской “Литературной газете” рецензию на “Джекпот” – первый роман цикла. Она так и называется: “Меж двух берегов”. Мучительное ощущение неопределенности, пережитое самим автором, персонифицировано в его героев.
“Джекпот” (изд. “Радуга”, Москва, 2005 г.) любопытен по стилистике, написан в иной манере, нежели прежние произведения автора. Постоянные инверсии, сказуемое перед подлежащим, рубленые фразы – особая энергия пульсирующего текста. Изящное и достаточно необычное обрамление – стихи Рильке, отнюдь не создающие диссонанс – напротив, эмоционально усиливающие историю иммигранта Кости Ситникова, выигравшего в лотерею многомиллионный джекпот. И вовсе не лишними выглядят его дневниковые записи о восприятии Америки, порой парадоксальные, с некоторыми не соглашаешься, но никогда не тривиальные, не скучные.
Ситников, сценарист документального и научно-популярного кино, поняв, что прежние советские занятия в Штатах не прокормят, закончил курсы техников по радиационной медицине, в итоге стал получать 60 тысяч долларов в год, что давало относительное материальное благополучие. После смерти жены жил один, изредка менял любовниц, семья дочери обитала в другом штате, в воспитании внука Костя принимал мало участия – так вышло помимо его воли. Так бы и влеклись дни, похожие один на другой, если бы не сумасшедшая удача – выигрыш джекпота.
“Yes!!! Да, да, да!!! Толчком и обмиранием, горла судорожным перехватом, выпученными, все еще не верящими глазами, ударами пульса, гулкими и редкими, как при брадикардии – провозвестниками невозможного, неправдоподобного, несбыточного, примстившегося – и уже реального. Чуда… Слепой жребий, прихоть судьбы, выбор из десятков миллионов, ложащихся спать и просыпающихся с одной и той же мыслью потаенной: а вдруг?.. Алчущих, страждущих, надеющихся. Почему выбор пал на меня, почему? Награда за долготерпение, веру? Другие куда больше меня терпели, верили. Я и играл-то словно понарошку, по привычке, без азарта и страсти. Компенсация за жизненные потери, утраты? Жена – единственная подлинная утрата, никакими деньгами, даже такими сумасшедшими, не возместить. Остальное – не в счет. Проверка, испытание, дьявольский план искушения? Но кому я нужен там, наверху? Пылинка макрокосма. Узрели меня, выделили из мириад таких же пылинок, ради чего, с какой целью? I always knew I would win! Я всегда знал, что выиграю! Но я-то не знал! Следовательно, выделили по ошибке. По недосмотру небесной канцелярии. Следовательно, надо остерегаться. Всех и вся. Машин на дорогах. Самолетов в небе. Кораблей в море. Прохожих в переулках. Сосулек и кирпичей. Дальних странствий. Коротких свиданий. Врачей и лекарств. Еды в ресторанах. Женщин и мужчин. Стариков и детей. Собак и лошадей. Правды и лжи. Признаний и утаиваний. Ножей и пистолетов. Ненависти и любви. Жизни и смерти. И всего остального, могущего в любой миг обернуться расплатой. Ибо все в нашем мире уравновешено, и если дается тебе непомерно много, то и отнимается столько же.
Ну, братец, это ты загнул. По-твоему, нет баловней судьбы, одариваемых сверх меры просто так, ни за что? Есть, и немало. Впрочем, куда меньше, чем тех, на кого несчастья сваливаются беспричинно, одно за другим. Ты включен в разряд счастливчиков. Цени и перестань мерехлюндии разводить. Радуйся жизни, возможностей у тебя теперь – хоть отбавляй”.

Как потратить деньги, для начала раздав энные суммы нуждающимся друзьям – в Америке и России, как построить новую жизнь в комфорте и сытости с учетом миллионов, с неба свалившихся?.. Вопросы для героя далеко не праздные. Изучив статистику, Костя получает предостережение – 70% американцев-счастливчиков вроде него кончают жизнь плохо: отторжение родственников, завидующих и строящих козни, охочие до денег бабы-интриганки, наркотики, разводы, самоубийства и просто убийства…
Избежать всего этого непросто, тем более, что Костя несколько лет назад перенес операцию на открытом сердце…
Он увольняется с работы, покупает квартиру в Манхэттене, дачу в Поконо и… начинает писать роман о своем новом житье-бытье. Он по-прежнему меж двух берегов…
Приехав в Москву повидаться с семьей покойного друга и отдать деньги вдове, Ситников попадает в водоворот событий. Познакомившись с Алей, хозяйкой туристического агентства, которая становится его любовницей, по ее приглашению попадает на пикник в Рублево к высокому начальнику. К Косте с интересом приглядываются: русский, миллионер (любовница растрепала), возможно, захочет открыть свой бизнес… “Желают ему здоровья и успехов, сравнительно молодая дама, сидящая по левую руку от Али, тянется, чтобы чокнуться, в разрезе сарафана видна не стесненная лифчиком грудь, она дотягивается рюмкой м поддатым голосом:
– Вы – русский или американец? Я имею в виду: кем вы себя сами иден…тифицируете? – споткнувшись на последнем мудреном слове.
С вопроса этого, вернее, с ответа на него – дернул же черт на серьезный тон перейти! – и начинается… Мог бы подыграть компании, подольстить даже: ну, конечно, русский, кто же еще, в Америке нам прижиться до конца трудно, невозможно, и ведь правда это, а выскочило неожиданно совсем иное:
– Видите ли… Если несправедливо ругают Россию – я русский, если Америку – я американец.
– А если справедливо?..
– Тогда мне вдвойне обидно за страну.
– За какую?
– За ту и за другую”.
Это – ключевой момент. Натура сложная, противоречивая, импульсивная, Ситников до конца не адаптирован к американской действительности, одновременно отторгая многое, что происходит в России. Мучительно пограничное состояние, но оно характеризует внутренние борения, происходящие у очень многих иммигрантов, и в этом смысле Костя отнюдь не исключение.
А дальше… типичная история лихих 90-х: Ситникова выкрадывают бандиты и требуют выкуп, точнее, перевести на определенный банковский счет круглую сумму. Костя подозревает в наводке свою московскую подругу Алю… Все кончается благополучно – его вызволяют и он возвращается в Нью-Йорк. Но здоровье в связи со случившемся подорвано, вновь проблемы с сердцем.
Вот финал романа.
“…Просыпается Костя от застрявшего в горле кома и позывов рвоты. Жмет где-то посередине, он безобманчиво понимает, что э т о такое, ожидал этого, однако надеялся – не так скоро. К а ж е т с я, в с е, произносит беззвучно кто-то другой за него, нет уже ни страха, ни отчаяния, ни желания потянуться к телефону и набрать спасительные 911, нет ничего, кроме пульсирующего рефрена: к а ж е т с я, в с е. Несколько секунд он лежит с закрытыми глазами, сдерживая причиняющее боль дыхание. Мельтешат лица, доносятся голоса, шумы, плещется море, все начинает вращаться, извиваться, кувыркаться с нарастающей скоростью, как в сильном хмелю. Похоже, он теряет сознание, освобождается от обременительной плоти, обретая крайнюю, прежде неведомую ему степень свободы. Усилием воли он выпрастывает ноги из простыни, которой укрывается, пошатываясь, встает, боль усиливается, неверным шагом бредет в коридор, поворачивает на полоборота защелку и приоткрывает входную дверь. Навязчивая идея, преследовавшая его последние недели, связана именно с дверью: не хочется неизвестно сколько догнивать в пустой, запертой изнутри квартире , пока отсутствие его не обнаружат. Он делает шаг в направлении спальни, где телефон, с которого еще можно набрать 911, и падает в проход. Последняя мысль его связана с дверью, и он инстинктивно просовывает в проход руку. Теперь дверь не захлопнется.
При падении не чувствует удара, боль разрывает грудь на части, и, уже отключаясь, он вышептывает невнятное, понятное лишь ему и не слышимое никем в этом внезапно осиротевшем мсире: “Как глупо…”
Роман, который Ситников успел дописать, выходит благодаря стараниям друзей в России, его переводят на английский и выпускают в США. О нем говорят, своим вниманием книгу русского писателя-иммигранта удостаивают солидные издания. Голливуд покупает у дочери права на экранизацию.
“Всего этого Константин Ильич никогда не узнает. Как глупо…”

Второй роман цикла – “Сослагательное наклонение” – совсем иного рода. Он, как говорится в аннотации, посвящен любви. Часто аннотации грешат приблизительностью, поверхностным описанием содержания или, напротив, выхватывают одну какую-то идею в ущерб другим, обедняя смысл написанного. В данном случае издательская аннотация выразительна и точна. “Невероятным, беспредельным, исступленным, жертвенным, безответным, безысходным, бросающим вызов всем и вся предстает со страниц романа это чувство! Но роман не только об этом. Смысл его гораздо шире. Это – глубокий, насыщенный сочными деталями рассказ о поколении, вошедшем в самостоятельную жизнь в 60-е годы прошлого столетия. Людей этих разбросало по миру, одни остались в России, другие, как герои романа, оказались в эмиграции. Особое звучание, особую окраску придает книге описание их жизни в Америке. Роман автобиографичен в той степени, в акой может быть автобиографично художественное произведение”.
Обратим особое внимание на последнюю фразу.
Главный герой Даниил Диков, Даня, литератор, чей контур намечен в “Джекпоте” (Даня – редактор русской газеты,друг Ситникова, его душеприказчик), готовится отметить юбилейную дату, живет на даче герл-френд в Поконо близ Нью-Йорка и ждет гостей. Повествование поделено на шесть дней недели, с понедельника по субботу. Диков вспоминает перипетии прожитого-пережитого, начиная с раннего детства, хронология повествования то и дело сознательно нарушается, события минувшего сменяются недавними и сиюминутными, и все завязано одним тугим узлом. “Рваное” сюжетное построение – фирменный знак прозы Гая. Вроде бы ничего в этом нового, но у автора это выглядит органично и впечатляюще, придает тексту особую мускулистость, гибкость и энергетику.
“Писатель талантлив, если он умеет представить новое привычным, а привычное – новым”, – вспоминается фраза британца Самюэля Джонсона. Гай анализирует личность главного героя, типичного московского интеллигента, представителя творческой профессии, кому в эмиграции тяжелее других; исповедь его (а роман предельно исповедальный, искренний до болезненности) вполне подходит под определение: откровения благополучного человека. На этом пути неизбежны компромиссы, приспособление к тогдашним условиям выживания. Автор не щадит своего героя (то есть и себя!), хотя нигде не осуждает напрямую – это спрятано в ясно читаемом подтексте, и тем более важно проследить изменение его психологии в период вживания в американскую действительность, пусть и с российским акцентом – Диков зарабатывает на хлеб в русскоязычных газетах.
А где же любовь? Любовь – сердцевина романа, маховик раскручивания многопланового сюжета. Я оговорился, назвав Дикова главным героем. Их двое, он и Она, везде идущая по тексту с заглавной буквы. Автор оставляет ее безымянной – просто Она. Ее любовь, страстная и бескомпромиссная, всепоглощающая и жертвенная, случающаяся с женщиной, быть может, один раз в жизни, одновременно является и укором Дикову, не поднявшемуся на уровень такой страсти, принимающему ее как должное и слишком поздно осознавшему свою огромную личностную потерю. В любви Она выше Дикова, российские и американские страницы, посвященные их взаимоотношениям, нельзя читать без волнения и горечи за несостоявшееся счастье.
И еще Ее письма, по-своему гениальные. Я допытывался у автора, сам ли придумал их или… Он отмалчивался, но я понимал – такое не придумаешь. Письма дышат таким накалом страсти, жертвенности, живут на разрыв аорты, что просто страшно становится за Нее – как смогла такое вынести, перетерпеть…
Любовь окончилась ничем, оставшись в душах героев слегка присыпанной пеплом воспоминаний.
“Террариум”
Завершающая глава нашего пространного (иначе не охватить творчество писателя во всей его целокупности) рассказа коснется последнего по срокам создания романа “Террариум” (изд. Mir Collection, New York, 2012).
Он стоит особняком ко всему написанному автором, не похож ни на одно его произведение, на издаваемую в последние годы литературу на русском, и, возможно, и на других языках – тут я лишь волен строить предположения.
Роман – о России. Сегодняшней и завтрашней. Реалистическое повествование причудливо переплетается с антиутопией – с присущими ей предсказаниями и предугадываниями, фантасмагорией, гротеском, сатирой… Многое в тексте зашифровано, однако легко узнаваемо. Так, Россия названа Преклонией, Америка – Заокеанией, Германия – Гансонией, Франция – Галлией, Китай – Поднебесной, Афганистан – Пуштунистаном… И имена героев слегка изменены, но читателям не составит труда определить, кто есть кто.
В центре повествования – образ Высшего Властелина Преклонии, сокращенно ВВП. Его жизнь и судьба даны в различных временных срезах. Заканчивается роман точной датой – 7 ноября 2017 года, и это, разумеется, не случайно.
Все понятно – роман посвящен Путину. На обложке – дракон, распростерший черные зловещие крыла над контурной картой Преклонии с силуэтом кремлевской башни, то есть над Россией.
Читая роман, поражаешься точности и многозначности эпиграфов, предваряющих текст. В них – квинтэссенция произведения.

Падучая звезда, тем паче – астероид
На резкость без труда твой праздный взгляд настроит.
Взгляни, взгляни туда, куда смотреть не стоит.
Иосиф Бродский

Если имеется подходящий народ, можно сделаться вождем народа.
Дон-Аминадо

Он приучил себя жить с ложью, ибо… не раз убеждался, что ложь удобней сомнений, полезнее любви, долговечнее правды.
Габриэль Гарсиа Маркес

Чем больше все меняется, тем больше все остается по-старому.
Французская поговорка
Автор дал читать рукопись нескольким близким знакомым, желая узнать их мнение. Вот отклик блестящего российского публициста Владимира Надеина.
“Прочитал почти до конца. осталось, может, на час или, самое большое, два. Наверное, это неверно — так спешить с отзывом. Но — не могу молчать. Это превосходно! Совершенно замечательная, проницательная работа, насыщенная глубокими внедрениями в реальные процессы, бывшие, сущие и будущие. Хотел бы сказать хоть какую гадость автору, но — не могу. Не потому, что «совести не хватает». Прсто не знаю, к чему придраться. Не придираться же к тому, что где-то на будущей Олимпиаде у спортзала поехала крыша? Может, она и не поедет, хотя — должна.
Не устаю восхищаться Вашим мастерством в привлечении огромного информационного материала. Как Вам удается вытесать эти глыбы и притащить на свой письменный стол? И все же даже это потрясающее достоинство отступают (или бледнеют на фоне?) перед двумя характеристиками, определяющими высоту работы.
Это, во-первых, совершенно блистательная русская речь.
Это, во-вторых, глубина психологического анализа.
Дочитаю до конца, насребу каких-никаких критических замечаний и с наслаждением всажу Вам в спину какую-нибудь псевдокритическую псевдооткровенность. Надо все-таки поддерживать миф о моем скверном характере. А пока — ни на что, кроме поздравлений, не гожусь.
Ну, и смертельно завидую, что естественно.
Ваш — В.Н”.

Чикагский журналист и критик Семен Ицкович опубликовал рецензию на роман в ньюйоркской газете “Еврейский мир” и в русском журнале “Мосты”, издающемся в Германии. Привожу фрагмент.
“Предо мной необычная книга – по крайней мере, мне подобные давно не встречались. Жанр, обозначенный автором, – роман. Но на другие романы этот роман не похож. И на другие романы того же автора – тоже не похож. В нем всё иначе – и по форме, и по содержанию. Это поражает читателя, и лишь по мере чтения начинаешь понимать, что содержание неохватно и наблюдаемо автором как бы отчужденно, а форма таки-да соответствует содержанию…
Итак, книга про ВВП. Инициалы более чем знакомы, но здесь это Высший Властелин Преклонии. Автор в своей книге (объемом в 255 страниц) обнаруживает знание неимоверного множества деталей и нюансов жизни ВВП и всех обитателей его террариума – это, по-медицински говоря, анамнез – совокупность сведений о пациенте, дающая диагносту наиболее полное о нем представление. Далее идет психоанализ, дающий понимание того, как черты пациента формировались и чем обусловлены, что у него отчего и к чему ведет. А уж затем – прогноз, по крайней мере, ближайшего будущего – пациента и страны.
Таково в общих чертах содержание романа, но представленной мною здесь последовательности вы в книге не обнаружите. Она выстроится постепенно по прочтении книги и в размышлениях о ней. Роман четко не структурирован, в нем нет обозначенных глав и параграфов, сплошной текст лишь в нескольких местах прерывается просветами – это как непрерывное раздумье сразу обо всем, без остановок, без отступлений, без диалогов. Такова избранная автором форма письма, видимо, обусловленная авторским ощущением ситуации.
Писатель повсюду шествует рядом с персонажем, как бы вместе с ним (или за него?) думает, вживается в его образ, вникает, как говорится, в нутро и в его прошлое со всеми, вплоть до интимных, подробностями – известными, понаслышке узнаваемыми, а то и вовсе до прочтения неизвестными, новыми, о которых не знаешь, правдивы они или придуманы (автор и впрямь дал здесь волю фантазии и, естественно, сатире, гротеску) – но в совокупности картина получается реальная, психологически цельная, достойная доверия”.
“Террариум” отдельными главами печатался в международном литературном журнале “Время и место”, исполнительным редактором которого является автор, в журналах”Мосты” и “Литературные задворки” в Германии. Полный текст романа можно прочесть на сайте za-za.net.
“Террариум” переведен на английский и продается на Amazon.
Книга моментально разошлась в Америке. В России ее нет по понятным причинам – смельчаков растиражировать такого рода литературу не находится.
…Прочитав роман, я высказал парадоксальное суждение: за такой текст Владимир Владимирович по идее должен быть благодарен автору. “Моль” – прозвище Путина в период его службы в ленинградском КГБ – под пером Гая вырастает до гигантских размеров и уже никакая не моль, а дракон, всевидящий и всеслыщащий, карающий и милующий, подчинивший себе всех и вся. Это я и имел в виду, говоря о “благодарности” ВВП автору, чего он, естественно, не дождется.
Жанр антиутопии, пусть и не в кристаллически чистом виде, позволяет Гаю отпустить вожжи фантазии, придумать удивительные метаморфозы, приключающиеся с героем. Чего стоит эпизод ловли ВВП гюрзы, сколь неожиданный, столь и возможный после, скажем, полета со стерхами… Мало ли что может взбрести в голову необузданному “лидеру нации”, демонстрирующему свое “величие” то голым торсом на коне, то поглаживанием тигрицы, то нырянием за амфорами…
Главная особенность книги, на мой взгляд, и заключена в невероятных превращениях, трансформирующих вполне реальные события, происходящие в годы правления ВВП. Фантазийно-гротескная основа антиутопии абсолютно реальна, и в этом взрывчатая сила романа.
Герой просыпается под исходящую из будильника мелодию “С чего начинается родина” и последующего затем Гимна Преклонии (читай, Соетского Союза); перемещается он по территории резиденции на бронированной машине с номером 007; резиденцию охраняет подразделение ракетно-зенитного комплекса, имеющее приказ сбивать любую воздушную цель в радиусе 30 километров; в тревожных снах героя преследует черт, говорящий всякие гадости, и некий МБХ (читай, Ходорковский), которому почему-то жалко ВВП; герой чувствует жуткое одиночество и страх, к чем никогда никому не признается; по воле автора у ВВП появляется внебрачный сын, зачатый во время службы в Гансонии, качает права, требуя признать Властелина своим папашей, не то будет суд.
Автор берет на себя смелость и делает ряд открытий, уличающих героя во лжи (уместно звучит один из эпиграфов к книге – цитата из Маркеса: “Он приучил себя жить с ложью, ибо…не раз убеждался, что ложь удобней сомнений,, полезнее любви, долговечнее правды”). Мы читаем весьма убедительную авторскую версию лжи героя относительно своего нательного крестика или причины его несостоявшейся женитьбы…
Самое сильное место романа – Частный суд апостола Павла над ВВП, по авторской воле погибшим в вертолетной катастрофе. Приведу текст почти полностью.
…Смута нарастала по всем направлениям, заклинания на счет того, что насилия и крови никто не желает и следует действовать эволюционно, а не революционно, находили отклик не у всех: как ее, чертову власть, выковырять, если к силе не прибегнуть, сама себя ведь не низложит – и пусть будет зло изгнано злом; покамест начиналась дискуссия, подогреваемая спешной подготовкой к внеочередным президентским, а затем и думским выборам, – по сему поводу предстояла нешуточная борьба, – а тем временем душа ВВП положенным образом приплыла к иным берегам, где нет суеты и раболепия, каждому воздается по делам его земным, честно и справедливо, и где ничего нельзя утаить и никого нельзя обмануть, а приплыв, оказалась в огромной прямоугольной зале с мраморным полом, по одной, меньшей, стене шли две бронзовые печи-жаровни и масляные светильники, три другие стены пребывали в полумраке, редкие свечи бросали слабые блики на копошащиеся тени, похожие на очертания тел, проглядывали отдельные лики и тут же завораживались бесплотными залетейскими тенями, будто отражения вод подергивались рябью; у освещенной стены стоял невысокий, одного роста с ВВП, худой невзрачный человек в окружении ангелов с крыльями до пола, большие залысины и узкий клин коротких темных волос на лбу делали лицо удлиненным, венчала его курчавая бородка; одет человек был в белый колобий – род узкой туники, ниспадавшей до пят, с рукавами по локоть, сверху накинут гиматий – длинный и широкий отрезок ткани наподобие плаща, который человек потом сбросил, ибо от жаровен шло тепло, ВВП не знал названий этих одежд, они напоминали виденное на иконах, особенно изображение Христа – в хитоне до ступней ног, перепоясанного, с идущими по плечам узкими, как бы вытканными полосами-клавами – облачение же человека, перед которым предстал ВВП, выглядело простым и обыденным.
– Ты ведаешь, кто я? – спросил человек, ВВП поразили его глаза, в них, как в жаровне, полыхал огонь. – Ты какой-то церковный чин, иерарх, наверное… – Чины бывают в твоем бывшем ведомстве, однажды ты обмолвился, что бывших в твоем ведомстве не бывает, а здесь, где ты находишься, чинов нет и быть не может; я – апостол и зовут меня Павел – слыхал обо мне? – Слыхал, конечно! – воскликнул ВВП, обрадовавшись неизвестно чему, – и даже читал твои Послания – к римлянам, коринфянам, евреям, к кому-то там еще…, Новый Завет наполовину из твоих Посланий состоит, я же верующий, православный, ношу крест… – Носить крест – еще не значит быть истинно верующим, истинная вера зиждется на любви и милосердии.
ВВП пропустил мимо ушей последнюю фразу апостола, он мучительно пытался вспомнить, что еще открыто ему об этом человеке: кажется, из евреев-фарисеев, нарекли его при рождении Савлом, учился в Иерусалиме у знаменитого раввина, был упорный в неприятии первых христиан и когда узнал о расправе над предателем еврейской веры Стефаном, пришел туда, где вероотступника побивали камнями и даже сторожил одежду палачей, но потом с ним что-то произошло, было ему какое-то видение, произошло чудо и превратился он из гонителя в проповедника Христовой истины, которую доносил в своих путешествиях по Средиземноморью – этим исчерпывалось то, что знал ВВП, в его бесподобной памяти не запечатлелось ни единого изречения Савла-Павла, кроме одного, про голодного и жаждущего врага, которого следует накормить и напоить, что позволит легко победить его…
Он мало помнил из того, что когда-то читал, и потому чувствовал определенное неуютство; апостол же, устремив на него пристальный, оценивающий взор, перешел к делу, кратко, но достаточно внятно объяснив, что сейчас будет происходить в прямоугольной зале: “Многие грешники избежали Ада, потому что, прощаясь с жизнью, успели искренне покаяться, дьявол, таким образом, лишился добычи, однако ты не покаялся”. – Я не успел, ты же, наверное, знаешь, что случилось… – Ты внутри себя, в сердце своем никогда не каялся, тебе такое состояние не ведомо, ибо всегда и во всем считал себя правым; в Псаломах говорится о таких, как ты: “слова уст его – неправда и лукавство, не хочет он вразумиться, чтобы делать добро, на ложе своем замышляет беззаконие, становится на путь недобрый, не гнушается злом”. – Ты несправедлив ко мне, апостол, – нахмурясь, возразил ВВП, прилив внезапной, ничем не обоснованной радости от общения с ним обернулся отливом волны, – я делал много доброго, увы, не все это понимали, ненавидящих меня без вины больше, нежели волос на голове моей. – Не собираюсь оценивать все твои деяния, не для того мы здесь собрались, хотя, не скрою, я подготовился к встрече с тобой, узнал про тебя многое, тем не менее, пусть прокуроры и историки занимаются этим делом, у нас же сейчас другая миссия…
Впрочем, не могу отказать себе в праве кое-что напомнить: 2012 год, январь, скоро новые выборы главы государства, ты нервничаешь, суетишься, мотаешься по стране, то пиво пьешь с фанатами футбольными, то под землю к шахтерам спускаешься, то рыбу публично ловишь и тут же отпускаешь, то вайнахов и прочих горцев призываешь жить в мире и дружбе с преклонцами, всемирной отзывчивостью обладающими – на то великий писатель указывал – и тут икона твоя вдруг замироточила, чудо-то какое! – висит она в каком-то сельском храме непонятном, на дому у некоей матушки, дурящей народ небылицами, сравнивала тебя с учениками Христа, ни больше, ни меньше, и меня приплела: дескать, поначалу апостол Павел злостным гонителем христиан был, а потом стал проповедовать Евангелие, так и ты, служа в гэбэшном ведомстве, занимался неправедными делами, а когда стал ВВП, снизошел на тебя святой дух и, как апостол, начал окормлять паству…; преклонцы же по ехидству своему и непочитанию власти ерничали в Сети; прочитав подобную ересь, один, помнится, так писал, – апостол водрузил на нос очки со шнурками и достал из широких складок колобия бумажный листок: ”Ректор академии лесного хозяйства заявил о необъяснимых природных явлениях в районах, где ВВП лично тушил пожары, ну, а там , где он кукурузу убирал комбайном, надо полагать, заколосились ананасы, взошли озимые авокадо и робко шелестит липкими листочками кока…” Впрочем, чему удивляться, если даже твой ретивый помощник по идеологии, как бишь его…, кажется, Выхухоль, заявил однажды, что тебя послал Преклонии сам Бог…
Но довольно об этом. Оглянись-ка лучше по сторонам, знакомы ли тебе эти лики? ВВП последовал указанию и обернулся – тени у противоположной плохо освещенной стены заколебались, задвигались, заскользили серым маревом перед глазами. – Темно, апостол, я никого не различаю. – Я помогу тебе: это только те, кого с твоей помощью и при твоем участии погубили, лишили жизни. – Это что, суд?! – не веря услышанному, вопросил-вскричал ВВП. – Это Частный cуд, он предшествует Страшному суду, который определит, где место твоей душе – в Раю или в Аду.
Прежде чем мы начнем, наберись терпения и выслушай… Души умерших попадают сюда со всем своим содержимым: дела их ходят вслед с ними, ходят со всеми своими мыслями и чувствами, со всеми достоинствами и пороками, и таких, какие они есть, какие они вышли из тела и земной жизни, судят на Частном суде и определяют их временное положение в загробном мире, положение, в котором они будут находиться от Частного до Страшного суда. Однако и сама душа в загробной жизни, хотя бы всем существом своим и хотела и желала полностью изменить себя и начать новую жизнь, которая бы совершенно отличалась от ее жизни на земле, не может этого сделать, не может потому, что в загробном мире ей будет недоставать тела, недоставать земных условий. Другими словами, в загробной жизни покаяние невозможно, ибо здесь дозревает то, что было начато на земле, и в том направлении, в котором было начато – не зря мы называем жизнь на земле сеянием, а жизнь в загробном мире – жатвою…”.
– Из твоих пространных рассуждений вытекает, что я опоздал с покаянием…, – хмуро, с безнадежностью в голосе заметил ВВП. – Опоздал…, – словно эхом, подтвердил апостол Павел, – но ты и не хотел каяться, это было выше тебя, твоей непомерной гордыни, ты – нераскаянный, и, мне кажется, никогда не ведал сострадания, любви… Начнем, пожалуй….
Он сделал знак рукой, ангелы подлетели к темной стене и вытолкнули на свет юношу лет восемнадцати в кимоно для дзюдо, апостол Павел взял его за руку и подвел к ВВП, тот неотрывно глядел на юношу и, похоже, не узнавал; апостол заговорил тихо и отстраненно, в его словах не было эмоций, он не благовествовал, а просто рассказывал, словно во время своих многочисленных путешествий делился обыденными событиями прожитого дня с путниками, готовясь к ночлегу под открытым небом: “Ты помнишь, учась на втором курсе университета, ты уговорил одного из своих друзей, никогда не занимавшегося таким серьезным и опасным видом спорта, как дзюдо, заменить на соревнованиях заболевшего члена твоей команды, ты как капитан очень хотел выиграть, просто был одержим этим желанием, за день до соревнований попытался обучить приятеля нескольким приемам, однако это не помогло, и все закончилась трагически – во время схватки у твоего друга произошло смещение позвонков и он умер в больнице. Тебя тогда едва не исключили из университета, но помогли твои покровители – ты знаешь, кого я имею в виду; тебя мучили муки совести, говорят, ты даже плакал на похоронах, но содеянного не вернешь, и ты постарался все забыть… Ты можешь попросить у друга прощения, покаяться, но он не видит и не слышит тебя, его душа давно нашла успокоение в Раю, откуда мы его забрали для встречи с тобой, к тому же, как я уже говорил, покаяние невозможно…” – Роковая случайность, в моих действиях не было ни малейшего умысла, я не желал причинить беду, судить меня за мой глупый мальчишеский поступок несправедливо, – запротестовал ВВП. – Бог судит не по законам справедливости, а по законам милосердия, достоин ли ты милосердия, мы вскоре узнаем.
Он опять сделал понятный ангелам посыл рукой, те отвели юношу в кимоно к темной стене и вернулись с ребенком лет пяти – “ты его не знаешь, не напрягай память, однако напомню: ты ехал вечером двенадцатого декабря 1997 года по Западному шоссе, за рулем джипа был не ты, а твой водитель, ехал он с большим превышением скорости и сбил насмерть вот этого ребенка по имени Денис; ты занимал немалый пост в администрации тогдашнего Властителя и, оскверню уста чудовищным, непотребным преклонским жаргоном, отмазал водителя от заслуженного наказания, твои коллеги из службы безопасности силой увезли деда ребенка с места трагедии, а ты стоял рядом и не препятствовал, а напротив, споспешествовал. А дальше все произошло как обычно в вашей стране: водитель вину не признал и дело закрыли в связи с амнистией”.
– Мальчик перебегал дорогу в неположенном месте…, – начал было объяснять ВВП, но апостол Павел не захотел слушать: “Совершенное зло осталось неосужденным, вот что главное, а как известно, каким судом судите, таким и будете судимы”. – Нет, не согласен, моя вина отсутствует, в конце концов, не я сидел за рулем; и вообще, нет правды на земле, но нет ее и выше… – Твой укор я не принимаю, не забывай – здесь Божий суд, а не ваш Басманный или какой там еще… “Надо же, и это знает”, подумал ВВП, совсем упав духом, а Павел продолжал: ”Я не обвиняю тебя лично во взрыве домов в столице и двух других городах, я не прокурор, не моя миссия – проводить расследования, тем не менее что-то подсказывает: скоро Преклония получит подтверждения таким фактам, от которых люди содрогнутся, а пока позволю себе прочитать вслух одно свидетельство, только не говори, что его подлинность весьма сомнительна, повторю – я не прокурор, и тем не менее…”
Павел сделал знак ангелам, которые подскочили к неосвещенной стене и приказали прятавшимся теням двигаться к свету, по мере приближения к апостолу тени неведомым образом преображались, обретая человеческую плоть, их были многие десятки, а может быть, сотни, преобладали дети, мальчики и девочки – в нарядной школьной форме; по мере их приближения ВВП охватывал знобящий ужас, он уже понял, каких свидетелей и какие обвинения предъявит ему в следующую минуту апостол.
“По выражению твоего лица я уразумел – ты знаешь этих людей, хотя никогда с ними не встречался, да, это отравленные газом заложники театра, где шел мюзикл, это ученики и взрослые в северокавказской школе, которых сожгли огнем и уничтожили снарядами и выстрелами в результате атаки на террористов; ты всегда боялся показать свою слабость, хотя слабость на поверку нередко оказывается силой и мудростью, ты не хотел выпускать террористов живыми, ни в театре, ни в школе, не шел с ними на переговоры, отметая саму возможность этого, тебя при этом не волновала судьба ни в чем не повинных людей, особенно детей, их гибель оправдывалась в твоих глазах уничтожением тех, кто держал их в заложниках; и, верный себе, ты отрицал очевидное: помнишь встречу с матерями погибших в школе детей? – как ты крутился, изворачивался, делал приличествующее моменту скорбное лицо, когда тебе показали фото сожженного ребенка, помнишь…; на самом же деле тебе было наплевать”.
– Апостол…, не делай… из меня… чудовище, – нутряно, тихо, разделяя каждое слово, произнес ВВП. – Я смотрел на снимок и сердце кровью обливалось – поверь мне, но что мы могли тогда сделать…. – Что сделать? Террористы сразу же выдвинули свои условия – прекратить войну в Вайнахии, вывести войска. – У них не было требований. – Неправда, они выслали две записки и одну кассету. – Про кассету я не знаю. – Опять лукавишь. – Мы пытались все время вести переговоры, постоянно договариваться с ними, чтобы категорически не допустить штурма. – Возможно, тебя обманывали, – немного сжалился Павел, видя темнеющее, как при обжиге глины, лицо ВВП, – не называли точное количество заложников, сознательно или от страха дезинформировали, но чего стоят такие исполнители и почему ты их не покарал, а, напротив, наградил? И ты не смог ответить потребовавшей от тебя объяснений матери: почему вещи детей нашли спустя полгода на свалке, почему детей мучили три дня, убили, сожгли, а потом их останки вывезли на ту же свалку на прокорм бродячим кошкам и собакам; ты только темнел лицом, как сейчас, и приговаривал: “я не снимаю с себя ответственности”; а потом другая мать, потерявшая дитя, сказала, что приехала на встречу для того, чтобы посмотреть в глаза Властителю, который два часа сидел у Гроба Господня и каялся; “Вы каялись о Беслане? – спросила несчастная. – “Да” . – “Тогда покайтесь перед моим народом”, а ты ответил: “кто-то может использовать эти слова для развала Преклонии. Террористы сначала готовят теракт (одна трагедия), а потом работают с жертвами (другая трагедия)”. – “Так не давайте почвы, работайте так, чтобы этим силам невозможно было что-то делать”, – сказала мать… А теперь ответь мне, апостолу Павлу, как на духу: неужто ты забыл великого писателя: не приемлет Иван Карамазов Бога, который допускает страдания невинных детей ради некой “высшей гармонии”, не стоит она слезинки хотя бы одного замученного ребенка! Ну, о понимании Бога Иваном мы сейчас в рацеи пускаться не станем, но вот детская слезинка, одна лишь слезинка… А тут – сотни потухших глаз, из которых никогда ни одна слезинка не выкатится… Дела милосердия, совершенные или не совершенные человеком в жизни, таков главный критерий на нашем Суде, истинная вера и есть милосердие, есть ли оно в тебе? Не вижу, не чувствую.
Из толпы теней-свидетелей, на несколько минут по воле апостола обретших тело, выделился человек и неверным шагом, приволакивая ногу, с трудом приблизился к апостолу и ВВП – можно было разглядеть его изнуренное, измученное, похоже, подточенное болезнью лицо; Павел протянул ему руку и буднично, внешне спокойно – то-то и страшно, лучше бы гневался, подумал ВВП: “Того, кто держит мою руку, отравили, влив в чай полоний; только не делай вид, – повернулся к ВВП, обдав пламенем зрачков, – что не понимаешь, о ком и о чем идет речь – сделано было с твоего ведома, а может, и приказа, иначе и быть не могло; он – из твоего ведомства, в том же звании, что и ты, только решил говорить правду, раскрыл тайные козни против определенных лиц, а предателей, в твоем, разумеется, понимании, уничтожают, где бы ни прятались – и нашла его отрава в Альбионии, где поселился с семьей”.
ВВП молчал, его уже не знобило – к ужасу добавился утробный страх, он заполнялся им, как дирижабль – гелием, только взлететь и покинуть судилище не представлялось возможным, и тогда он, сглотнув горькую слюну, спросил то, что давно вертелось на языке, искало выход: “Посланец Иисуса, разреши мои сомнения, наставь на путь истинный: у Бога одна мысль и одно желание – миловать, Бог, мне кажется, ищет в душах людских такое не изуродованное жестокостью, ложью, коварством и корыстью место, которое может подвигнуть к милости и прощению за грехи… Не осуждай других и сам не будешь осужден, это правильно, от человека зависит, как Бог отнесется к его грехам, я понял это слишком поздно, однако как совместить милость Божью, стремление оправдать каждого, лишь бы найти то самое не пораженное метастазами грехов место – и мучения грешников в Аду, куда попадают они опять-таки по воле Божьей и по его суду?”
Апостол покачал головой и улыбнулся – в первый раз за время разговора: “Ты задал мне задачу…, что ж, я рад, что ты озаботился этим вопросом, в самом деле, как может в сознании человека ужиться образ Бога любви с образом Бога-карателя, осуждающего созданных Им людей на вечные муки? Преподобный Исаак Сирин ответил следующим образом: нет человека, лишенного любви Божьей, и нет места, непричастного этой любви; однако каждый, кто сделал выбор в пользу зла, сам добровольно лишает себя Божьего милосердия. Уразумел? Я никогда не видел Иисуса Христа во дни Его земной жизни, я видел Его внутренним оком: не я живу, но живет во мне Христос, Его раны я ношу в себе, так вот, любовь и милосердие – родные сестры, если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий; если имею дар пророчества и знаю все тайны и имею всякое познание и всю веру, так, что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто; и если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, – нет мне в том никакой пользы… Любовь долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине… Покайся, и Бог услышит твою молитву, и, быть может, растождествит тебя и твои поступки”. – Но это же ничему не поможет… – А ты покайся, не ожидая никаких благ и никакой благодарности; ты каешься не перед зеркалом, вглядываясь в себя, ты каешься перед Христом, а если Христа нет, то ты, взглянув на себя в зеркале, окаменеешь от ужаса, будто увидишь Медузу-Горгону… Знаешь молитву? Не знаешь… А еще верующим себя считал, крестик алюминиевый носил… Эх, ты… Повторяй за мной: “Бог Отец, во имя Иисуса Христа прошу тебя: прости мне мои грехи, я раскаиваюсь в своих грехах, я раскаиваюсь, что воровал, ненавидел, прелюбодействовал, завидовал, я раскаиваюсь, что обижал слабых, я раскаиваюсь, что делал зло…, я понял, что до сих пор жил неправильно…”
– Скажи, апостол, может ли оправданный на Частном суде быть осужденным на Страшном? – спросил ВВП, закончив повторять слова молитвы. – Нет. – А может ли осужденный на Частном суде быть оправдан на Страшном? – Да, это как апелляционная инстанция – у людей есть шанс быть спасенными там, где они не могут быть оправданы… Собирайся на Страшный суд, – с этими словами апостол Павел дал знак ангелам и они растворились в пространстве…

Некоторые читатели предъявляют Давиду Гаю претензию: развитием сюжета вы невольно оправдываете присутствие нацлидера-дракона, держащего все под контролем – ведь после его ухода страна погружается в хаос… Автор такую претензию, прозвучавшую на нескольких презентациях романа, отвергает: после стольких лет подавления свобод, превращения Преклонии в оруэлловское государство абсурда, тотальной слежки и изгнания инакомыслия естествен процесс очищения, а он не может происходить гладко. Стране придется пережить потрясения, освобождение от пут прежнего режима – или окончательно остаться на обочине истории.

Антиутопия – это еще и предугадывание того, что произойдет. Своего рода игра, своеобразным призом которой является “попадание в точку”, когда события происходят именно так, как предсказал автор. Гай многое угадал: и освобождение Ходорковского, только в более поздний срок, и женитьбу героя на Алине (в романе она Арина), и некоторые другие моменты. Кое-что подтвердилось частично: крыша на одном из олимпийских объектов в Сочи таки обвалилась, но не во время Олимпиады, как описал автор, а на пару месяцев раньше. Нет в романе, изданном в 2012-м, и сирийского конфликта, и украинского Майдана с изгнанием Януковича, и захвата Крыма… Но Гай и не ставил перед собой необходимого условия – играть с читателем в” угадайки”. Задача у него была иная: дать психологически глубокий и точный образ Дракона в облике ВВП, и он с ней полностью справился.

***
“Все мы – герои своих романов”, – фраза американской писательницы Мэри Маккарти вполне применима к Давиду Гаю. Писать – значит читать себя самого. Человек, которому посвящена эта статья, читает себя всю сознательную жизнь, и плоды этого внимательного, углубленного, часто болезненного и опасного занятия, мы видим воочию. Заглянуть в себя и увидеть бездну доступно лишь гениям. Но и талантливым людям есть что рассказать себе – и другим.
Пройдя испытание эмиграцией, он поведал об этом честно и открыто, его трилогия стала, не побоюсь утверждать, литературным явлением. “Террариумом” он смело и мужественно взял новую творческую высоту. Но и остальное сделанное в литературе дает повод утверждать: в его творчестве нет проходных тем, случайных сюжетов, Гай не писал и не пишет на потребу публики; его императив: лучше писать для себя и потерять читателя, чем писать для читателя и потерять себя. (Конечно, известная доля горечи в этом есть…). Тем не менее, читателей он не потерял, а приобрел.
Порукой тому – качество литературы.

МИХАИЛ СТОЯНОВ

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.1