То-то было весело при тоталитаризме (правдивые истории из жизни советских писателей)

Корней Иванович Чуковский обожал собак. Опасаясь, однако, что те взаимностью не ответят да и цапнут, до себя не допускал. Случалось, несётся на Чуковского крупный пёс, — другой бы со страху окочурился! Но крупному, в свою очередь, детскому писателю всё нипочём: встанет на четвереньки и давай гавкать! Животное перепугается, в сторону отскочит, шерсть дыбом, — только насовсем не исчезнет: носом воздух нюхать начнёт, хвостом вертеть. Так и станут друзьями.

Корней Иванович Чуковский взаправду Корнейчуков был, Николай. Но когда уж Советская власть в полную силу вошла и намертво укрепилась, возникло у него сомнение: не подумает ли неискушённый читатель, будто Герой Социалистического Труда, знаменитый писатель Корнейчук по-родственному покровительство ему оказывает? Тогда и поменял фамилию.

Советские писатели ужасно нервничали всегда, переживали: как, чтоб не посадили их, пуще того — не расстреляли. Напишет писатель какое-нибудь отличное произведение методом социалистического реализма, оттащит в редакцию, а после дрожит, прислушивается: не за ним ли пришли. Один только Войнович никого не боялся. Так с этим даже связываться не стали: выслали за кордон — и поминай как звали.

Алексей Николаевич Арбузов очень любил евреев, но будучи человеком умудрённым, тщательно это скрывал. Пройдёт во дворе мимо Якова Козловского и не поздоровается.

Алексей Николаевич Арбузов очень любил евреев, но будучи человеком умудрённым, тщательно это скрывал. Любимую дочь, Варвару, за еврея скрытно отдал. А лучшую свою пьесу так и назвал: «Таня». В память незабвенного творения Алтер Ребе.

Владимира Войновича многие почитатели его таланта заслуженно называли крупным русским писателем. А вот великим — не называли. Оттого завидовал Солженицыну. Толстому же вовсе не завидовал, потому что тот давно уж как помер.

Александр Исаевич Солженицын к евреям сперва довольно сносно относился. Но в зрелом уже возрасте угораздило классика на еврейке пожениться — и пошло-поехало! Сидят, бывало, рядышком на диване, супруга бороду ему гребнем чешет и приговаривает: «Ах ты, мой юдофобушкo!»

Радетели православия и коренной народности — крепко тою порой дрейфили. Не уверены были в корифеевой правоверности:
Задумал он жениться на
Чернявенькой мадам, —
Но разве Солженицына
Мы отдадим жидам?
Понапрасну, стало, нервы трепали.

Вышеназванный глагол «дрейфить» — сами, небось, скумекали — через ихнее, французское, национальное чувство возник: напрямки от «Дела Дрейфуса». Жаль, из нашего из расейского патриотизма — не больно глагол какой вышел. Разве, может, выраженьице: «Дело Бейлиса боится».

Алексей Николаевич Арбузов очень любил евреев (но скрывал). Когда в ЖСК «Московский писатель» переехали, по улице 2-й Аэропортовской, 7/15, он таким образом дело поставил, чтоб на одной с ним площадке пара других ещё драматургов прописалась, оба евреи. В той квартире, что сбоку — Андрей Кузнецов (но также еврей), напротив — Александр Штейн. Так и жили. Сойдутся бывало свои, закручинится Алексей Николаевич, загрустит: «Жаль, — говорит, — по три только квартиры на этаже».

Рабкин Борис писатель был не то чтобы слишком крупный. Членом Группкома Драматургов состоял: не принимали беднягу в Союз Писателей. Это уж он посмертно в люди вышел, как внучка его, Жукова Дарья, замуж пошла за того самого Абрамовича. А в старую пору, до всяких ещё Абрамовичей, вступился за Рабкина сам А. П. Штейн, член приёмной комиссии СП. «Следует нашей комиссии, — это он указание такое высказывает, — человека принять! Сколько лет корпел, сколько пьес выдал на гора!» Ему: «Александр Петрович, пьесы-то рабкинские слабоваты, не больно талантливы». А Штейн им: «Друзья, каких писателей у нас Союз? Талантливых писателей или советских писателей?» Приняли Рабкина…

Борис Ласкин являлся отменным рассказчиком. За беспримерную речистость частенько приглашаем бывал на свадьбы да банкеты. Как начнёт Ласкин травить тост, истории свои заправлять, — изнемогают гости от хохота, со стульев валятся. На бис просят! Но вот парадокс: стоило Ласкину в руки взять стило, — куда только и талант подевался? Читать слащавые, плоские его рассказики мало находилось охотников. Вот и мерекай: на всяко ремесло свой сугубый дар нужон!

Юморист Борис Ласкин и композитор Никита Богословский славились как крупнейшие мастера розыгрыша; об их соперничестве на этом поприще ходили легенды. Приезжают, допустим, Ласкины в Дом Творчества Писателей в Гагры, на летний отдых. Только из вагона жена, дочки, чемоданы в руках, глядь — пионеры навстречу. Да не отряд, целая дружина! Белый верх, тёмный низ, галстуки рдеют, знамёна реют. Выстроились торжественной шеренгой, салют отдают, трубачи в горны трубят, орлята Ильича стихи декламируют: славят дорогого гостя. Уж на что был Борис Савельевич человек важный, сознающий собственную значимость, — и то въехал: нечисто дело! Но лишь услыхав: «Привет вашей нации от пионерской организации!», — просёк, откуда ноги растут, чьих рук примочка.

Двоюродная сестра Борис Савельича, Евгения Самойловна Ласкина, числилась одною из ранних жён Константина Симонова. Баба мозговитая, не обозлилась Евгения Самойловна, не разругалась, как кровный муж от ней к Серовой Валентине свалил. Друзьями остались. И не втуне: годы спустя, он, Симонов, квартиру Ласкиной построил, в том же самом доме своём, в ЖСК «Московский Писатель». Ещё и поспоспешествовал, чтоб журнал её, «Москва», Шаламова с Булгаковым пропечатал.

От Симонова имела Ласкина сына Алёшу, правозащитника. (Права водительские, знать, защищал — от ГАИшников, что ль? Какие ещё у нас права…) От Алёши — внука имела, Женю. Хоть и не выговаривала Евгения Самойловна буквы «р», изыскала возможность, как звук этот в любезное имя впендюрить. Выйдет во двор и давай шуметь: «Женю-гх-гх-гх-а, ужинать!»

Дмитрий Щеглов, тоже драматург был такой, отличался неискоренимым патриотизмом. Берёт слово на собрании ЖСК «Московский писатель» и возмущается: «С чего это, — спрашивает, — все нашенские писатели питомцев своих окрестили иностранными именами? Только и слышишь во дворе: «Долли, ко мне! Молли, место!» (а это, впрямь, эрдель был у Алексея Дорохова, Долли, а Молли — Александра Мацкина спаниель). Встаёт тогда Алексей Николаевич Арбузов, который очень любил евреев, но скрывал, и Щеглову наперекор: «Все, — возражают, — да не все! Мою, например, таксу Яшкой кличут!» Обрадовались писатели, захлопали: «Вот, — думают, — лучший советский драматург русское имя дал своему любимцу!» Вы-то уж, конечно, всё поняли…

Александр Альфредович Бек обожал косить под сумасшедшего. Встретит во дворе Якова Козловского и давай кричать: «Здравствуй, здравствуй, Яков Костюковский!» Когда ж воистину Якова Костюковского повстречает, — щерится, руку трясёт: «Здоровеньки булы, Яков Хелемский!» Ну, а коль и впрямь Яков Хелемский предстанет: «Здорово, — духарит, — Яков Зискинд!»

Как Алексей Николаевич Арбузов (который очень любил евреев, но скрывал) шавку-то свою обозвал Яшкой, — горько обиделась тогда кроткая старушка Анна Яковлевна, лифтёрша. Патриотизм, вона, тоже подчас боком выходит!

Зарплаты никакой советские писатели сроду не получали: прозаики на гонорары перебивались, драматурги — на проценты со сборов. Что натопаешь, то и полопаешь! В тощие годы настропалился драматург Андрей Кузнецов с братских языков переводить (с подстрочника, натурально). Принесут ему историческую драму о геройской борьбе казахского народа: четыре акта, три десятка действующих лиц, множество декораций, путаный сюжет. Месяц напряжённого корпения — и вуаля! — обратилась пьеса в двухактную, с восемью персонажами, одной декорацией и связным действием. Такой приработок Кузнецов называл «переводить с казахского на личный счет».

Алексей Николаевич Арбузов очень любил евреев, но скрывал. Сидит, как водится, у себя в кабинете, творит: драму знаменитую сочиняет, «Мой бедный Марат». А сам песенки русские распевает вполголоса, на свой только, особливый манер:

Пишут мне, что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне,
Что ты часто ходишь в синагогу
В старомодном, ветхом шушуне.

Или так вот:

У ворот, ворот, ворот,
Да ворот батюшкиных,
Разгулялися ребята, распотешилися.
Ай, Дунай, мой Дунай,
Весёлый мой Дунай,
Барух Ата Адонай…

Александр Альфредович Бек обожал косить под сумасшедшего. И столь удачно выходило у него, даже не разберёшь: может, и впрямь с ума человек свихнулся. В старопрежнюю пору оно ведь как: того посадили, этого расстреляли, ежели уж который в ссылку угодил — под звездою, считай, родился. Вот и мыслит Бек: «Сам лучше буду эпатировать, чем меня — этапировать». А с полоумного — чего взять? Никакой тебе справедливости: все, понимаешь, отдуваются, с одного только Бека — словно с гуся вода.

Поэт и переводчик Андрей Клёнов въехал в ЖСК «Московский писатель» бобылём. Долго ли, коротко, только отчаялся он одинёшенек куковать. Невесту надыбал молодую да фигуристую, из кордебалета Театра оперетты. Венчались, чтоб тестю потрафить, в синагоге, — но всё одно, вскорости разбежались. Сплошное тебе расстройство, так в довершение всех бед, вступает ещё партком. Который православную, исконную нашу церковь кое-как бы, может, и снёс, но пархатую синагогу! Завели разгромное «дело» и без церемоний, только что не пинками, выставили беспартийного Клёнова из Союза Писателей.

Тогда-то подал Клёнов на выезд. Прощался — запрещёнными, хулительными стишками:

Прощай, бесправная Россия!
Я покидаю мой порог,
Мою неволю, мой острог,
Мой унизительный оброк…
Прощайте, хищники и гады,
доносчики и казнокрады,
труда ударные бригады,
прописки, пропуски, ограды,
заградпосты, погранотряды,
парторганы, партаппараты,
партроботы и просто каты…
слова-ужи и акробаты,
литературные кастраты,
и мириады синих мух,
глушилки, режущие слух,
на Красной площади парады,
антисемитские тирады
и беспросветно спёртый дух!

Опасные эти строки не записывал даже, в голове держал, до самого до аэропорта Бен Гуриона.

Отчалив, освободил Клёнов справную двухкомнатную, под номером 66. И завязалась трагикомическая история, прославившая имя поэта пошибче стихов с переводами. Одна из начальных глав «Иванькиады» Владимира Войновича так в его честь и называется: «Арон Купершток отбывает на историческую родину»…

Александр Альфредович Бек обожал косить под сумасшедшего. Приезжает он однажды на Трубопрокатный завод, перед трудящимися выступать. Встречает его главный инженер, выводит на сцену, там у них полон зал рабочих набился. Инженер и объявляет: «А сейчас, товарищи, перед вами выступит писатель Александр Блок». До того растерялся Бек, все стихи Блоковы позабыл начисто.

Драматург Самуил Алёшин был человек железной воли. В день по три часа упражнялся физической культурой, водой ледяною закаливался (а нужды в том не было никакой: горячую воду у них на две недели в году всего только и отключали, хорошо жили). В большой комнате шведскую стенку учредил. Встанет подле той стенки на голову и стоит по сорок минут кряду. Туда ему, в перевороченную голову, сюжеты для пьес и приходили.

Вызывает Алёшина лично товарищ Фурцева, министр культуры СССР, член Президиума ЦК КПСС. «Так мол и так, глядел ваш спектакль сам Никита Сергеевич, только вот один эпизодишко не шибко ему показался. Необходимо, — распоряжается, — срочнейшим образом эпизод этот переписать!» (А в тогдашнюю пору за такие дела больше уж не расстреливали). Другой бы писатель вмиг по ковру распластался: «Слушш-ссс, Вашш-сство!». Да не таков был драматург Самуил Алёшин, человек железной воли! «Извините, — отвечает, — Екатерина Алексеевна, но как министру, вынужден вам отказать». Та аж пятнами пошла. Он паузу выдержал и продолжает: «Однако же, как красивой женщине, за счастье почту уступить». После в любимцах у ней ходил.

Гениальный шахматист Михаил Таль подрабатывал ещё журналистикой: статейки публиковал о шахматной игре. Не отличаясь богатырским здоровьем, пользовался Таль, тем не менее, блестящим успехом у представительниц прекрасного пола. Ласкает он, бывало, очередную даму, — а та пальцы в пышную (тогда ещё) шевелюру его запустит и стонет: «Ты гений, Таль! Ты гений, Таль!» С той самой поры так и стали пресловутые органы именоваться: гениталии.

Коли уж пошла речь об органах– такой сюжетец. Мама Сашина происхождение своё вела из евреев, зато уж папаша — заправский русак. Также и должность занимал отменную: чиновником в аппарате Союза Писателей. Славный парень вырос у них Саша, не прискребёшься: честняга, светлая головушка, с тонкостью душевной. И семьянин крепкий: как с Галей-одноклассницей расписался, — забил на остальных прочих женщин. Одно худо: тих больно был, нисколечко не пробивной. Первостатейный закончил московский вуз, МИФИ, так к тридцати годам даже ещё не защитился, — это по физике-то!

Зато вдруг потом, в одночасье, — словно плотину прорвало! Из кандидатов тотчас в доктора, затем не мешкая: директор крупнейшего института, членкор, академик, министр! Атомное министерство возглавив, проживал по скромности в старой своей двухкомнатной, Жигули коцаные водил. Глаза таращите: чем, мол, заслужил Александр Румянцев такой почёт? И невдомёк вам, по какому ведомству тесть Сашин проходил. И сколько звёзд больших таскал на плечах.

Александр Альфредович Бек обожал косить под сумасшедшего. Вступил он со товарищи в дачный кооператив «Красновидово». Собрание у них в ЦДЛ, разъясняют писателям важнейшие материи. Каков ожидается метраж, скоро ль коммуникации подведут, когда первую очередь сдавать, когда вторую, — хватает волнений у начинающих латифундистов. И Бек тут как тут, руку тянет. «Пожалуйста, у вас какой вопрос?» Подымается, с простодушной озабоченностью: «А где взять деньги?»

Драматург Самуил Алёшин был человек железной воли. Свезло ему как-то за границей побывать (пустили, наконец), насмотрелся всякого, воротился на родину, размышляет: «А ну как прихватит меня на чужбине аппендицит? Помру ведь, покуда до дому довезут!» Явился к врачу, требует: удалить ему аппендикс начисто, раз и навсегда! Хирург, ясное дело, упираться, артачиться: здорового кому охота кромсать? Да нешто Алёшина пересилишь? Вырезали у него, лежит себе в отдельной палате, на простыночках белых, выздоравливает. Едва пошёл на поправку — лёгкое левое задумал убрать: чтоб, значит, рака в нём не приключилось (а он, Алёшин, даже и не курил никогда). Только уж тут доктора все сбились гуртом — и наотрез! Так и остался при обоих лёгких.

Сколь ни любил Алексей Николаевич Арбузов евреев, с одним рассорился-таки вчистую: с Александром Галичем. До войны ещё накропали они вдвоём пьеску, да всё никак славы поделить не могли. Разругались вусмерть. Наперёд будет молодым писателям наука: соавтора выбирать — это тебе не жену! Литературное наследие — это, брат, на века!

Он, Александр Галич, даже и сам, без Арбузова выучился хорошие советские пьесы писать методом социалистического реализма. Отдельные пьесы у него и в театре шли. Но стоило лишь ему, Галичу, покреститься, — всё, конец правильным пьесам, давай, заместо их, куплетики антисоветские, запрещённые, рифмовать. Не зря, видать, говорили предки-славяне: конь лечёный, что вор прощёный, что жид крещёный.

Александр Шаров человек был горделивый. Не чаял тогда, что сыну его, Володьке, Букера по литературе присудят. Оттого и гордился собственными своими сказками.

Александр Шаров человек был горделивый. Ухо с ним надлежало держать востро. Скажешь по неосторожности: селёдочка, дескать, с лучком вкусная, — обидится, что не его хвалят.

Советская власть советских же своих писателей сильно привечала (тех, что уцелели). И за дело! Если какой писатель почище других выслуживался, власть восхвалял, — становился он Засракой (звание, то бишь, получал заслуженного работника культуры). Который мастер пера на двух фронтах отличиться сумел, идеологически по содержанию, художественно по форме, — тут выше бери: Лаурой делали (лауреатом, стало быть: кого — Сталинской, а кого так и Ленинской). Ну, а коли уж он, сверх всяких прочих заслуг, преданный был без меры, и словом доказавший и делом, навроде Симонова или какого-нибудь там Катаева, — тот до самой аж до Гертруды (Героя Социалистического Труда) мог дослужиться! Со всеми, сами понимаете, обильно вытекающими последствиями…

Гуляет Александр Галич по двору: шапка на нём бобровая, поступь вальяжная, гитара в бархатном футляре, — что твой барин. Поджидает, кто бы в гости позвал. Пригласят — начнёт песенки свои антисоветские, запрещённые, распевать: негромко, конечно, чтоб соседи не настучали. Там его, в гостях, и накормят, и чарочку поднесут.

Другие писатели напросятся нарочно к тому же хозяину: песенок галичевских, запрещённых, отведать. Как льготы да привилегии от Советской власти принимать, — в очередь, понимаешь, выстраиваются, локтем один другого садануть норовят. А как втихаря над нею, над властью своей, поехидничать — это завсегда пожалуйста!

Аплодируют писатели, Галича славят, — негромко, конечно, чтоб соседи не настучали. Один Александр Шаров, человек горделивый, мрачнее тучи: чего это Галича хвалят, а его нет?

Владимир Вайншток обессмертил своё имя в нескольких ипостасях: кинорежиссера, сценариста, финансового гения, председателя знаменитого писательского ЖСК. А то и вовсе… потоньше бы намекнуть… за рубежом связи налаживал, с белоэмигрантским отродьем. Даже и в родной советской стране — много кой-чего лишнего себе позволял. Трудясь, например, над документальной лентой «Перед судом истории», принимал в квартире своей Василия Шульгина. Того самого, который, сходным образом, у Николая II отречение принимал.

Незадолго до войны снял Вайншток популярный фильм «Дети капитана Гранта». А уже в 60-е написал сценарий «Мёртвого сезона». Ленты, что называется, судьбоносной: именно, посмотрев этот увлекательный фильм с Донатасом Банионисом в главной роли, порешил шестнадцатилетний Вовка Путин двинуть в разведчики.

Снимал-то «Мёртвый сезон» Савва Кулиш, — тот самый представитель древнего племени, чрез кого Алексей Николаевич Арбузов (который очень любил евреев, но скрывал) породнился-таки, наконец, с ихней нацией.

Жилищно-Строительный Кооператив «Московский Писатель», возведённый и руководимый Владимиром Вайнштоком, заселён был писательской братией в 1957-м. Хоть и не страшился советский народ треклятых империалистов, соорудили, по законам холодной войны, под домом бомбоубежище. Во дворе, на поверхности, расположение катакомб выдавала двухметровая кирпичная башенка, в нежно-розовый цвет оштукатуренная, с решётками по бокам: воздух под землю качать. Спросит любознательный пострелёнок: «Пап, а чегой-то такая за штуковина?» Отец-писатель остроумно отвечает: «Это, сынок, постамент памятника Вайнштоку».

Тридцать первого декабря 1958 года каждый квартировладелец «Московского Писателя» обнаружил в почтовом ящике новогоднее поздравление. Под копирку, на официальном бланке ЖСК.
Пора восполнить пробел и вверить этот брульянт литературной общественности. Автор, верней всего, Михаил Вольпин.

Где,
ломая календарные даты
Летоисчисления,
что издревле ведОмо,
Встречают
не пятьдесят девятый,
А только второй…
от сотворенья дома?

Нигде кроме
Как в нашем доме!

Где
проблема семьи
давно решена?
Где,
капли ревности не обнаружа,
Гордится преданная жена
Новым романом
старого мужа?

Нигде кроме
Как в нашем доме!

Нигде не услышишь,
имейте в виду,
Хоть все галактики облетите в ракете,
Чтоб люди людям
в новом году
Желали побольше драм и трагедий.

Нигде кроме
Как в нашем доме!

Где не может быть повторения
Вавилонского столпотворения?
Где
с любого наречия
срочненько
Переведут
хотя бы с подстрочника?

Нигде кроме
Как в нашем доме!

И где возможно такое диво
(Пусть рифмы не «ох!»
и шутки не «ах!»),
Но где же
правление кооператива
Своих жильцов поздравляет
в стихах?!

Нигде кроме
Как в нашем доме!!!

С НОВЫМ ГОДОМ, ТОВАРИЩИ!!!

 

Советские писатели — они, вперёд всего, за жизнь свою менжевались, но также и за художественные произведения. Публиковать-то боязно было, а и выкинуть жаль. Взять того же Семёна Липкина: просидит ночь напролёт, составит красивый, длиннющий стих. К рассвету перепишет столбиком, набело, — и заныкает до лучших времён. Если только абрека какого на русский переведёт, — тогда не опасался печатать. Вот и у дружка своего, у Василия Гроссмана, захомутал он как-то раз самую наиважнейшую рукопись да и притырил до поры. Очень впоследствии пришлась та рукопись к делу.

Песенка «Женитьба в доме Шнеерсона» на свет явилась в конце гражданской. Имеется там, если помните, такой куплет:

Сам преддомком Абраша дер Молочник
Вошел со свитою — ну прямо царь!
За ним — Вайншток, его помощник,
И Хаим Качкес — секретарь.

Фамилия-то не частая. Вот и сдаётся: тот самый он был Вайншток! Сроки, вроде, сходятся, да и устремления тоже: как припустил человек с младых ногтей по жилищной линии, так и дорос к зрелости до председателя ЖСК.

Соломон Апт переводил с немецкого роман Томаса Манна «Иосиф и его братья». Придут гости к супруге его (Соломона, то есть, а не Иосифа), Стариковой Екатерине, пикантнейшей дамочке, из дворян, — так чтоб непременно ботинки долой, и мимо Мониного кабинета по ковру, да на цыпочках. Год проходит, другой, третий, — всё на цыпочках да на цыпочках. И то сказать: полторы тыщи страниц, за неделю, поди, не переведёшь!

Соломон Апт переводил с немецкого роман Томаса Манна «Иосиф и его братья». Полдня, бывало, пропереводит, притомится. Нелёгкое оно дело-то, русский с иностранным беспрерывно сличать. Ум за разум заходит, передых требуется. Вызовет отпрыска своего, Сашку, спрашивает: «Скажи-ка, Сашка, как чтоб стать человеку крабом?» Тот, хоть биологией увлекался, — ни бум-бум. «А вот как, — это Моня разъясняет, — встать раком и пойти боком». Отошлёт отпрыска — и снова за немца.

Надежда Давыдовна Вольпин также переводчицей служила: с какого хошь языка — всё на русский (гимназию кончала, а прежние гимназии почище были нонешних филфаков с инязами). Из себя престарелая старушонка: 80, после 90, затем уж и вовсе 95. Вообразить даже не представлялось, как всего-то семьдесят годочков назад, зеленоглазая да озорная, прижила она сынка от великого русского поэта, — забулдыги, впрочем, и подкулачника, — от Сергея Есенина. Сынок тот, Александр Есенин-Вольпин, ясное дело, дослужился, конечно, до профессора. Однако ж, доверие не полностью оправдал: то ли в декаденты подался, то ли в диссиденты. Вот и отгадай наперёд, от кого детишек-то заводить.

На литературном вечере восторженная одна читательница-почитательница вопрос предлагает, волнуясь и с придыханием: «Скажите, — говорит, — это правда, что вы лично общались с самим Сергеем Есениным?» «Нет, — Надежда Давыдовна в ответ, — только по телефону».

Этажом выше, в аккурат над Аптами, Аркадий Адамов проживал, мастер милицейского детектива. Отец его, Георгий Адамов, тоже в старые времена детективами пробавлялся, подводными только («Тайна двух океанов» — слыхали, поди). И сын адамовский, Юрка, как созрел, взялся, так же само, за детективы: одно слово, династия. Сызмальства-то он, Юрка, всё больше по подводной части унаследовал. Добром дело не кончилось: грохнул на паркет здоровенный, десятиведёрный аквариум. У них, детективщиков, оно ведь как: учинят сперва, не подумавши, криминал, а после всю книжку расхлёбывают.

Худо дело: хлещет у Аптов с потолка, куда там Ниагарскому водопаду. Иной автор, в теперешнем языке поднаторелый, загнёт, верно покруче, типа: «Ниагарский водопад отдыхает». Америки-то не откроет: предмет сей — отдохновение, ленивую истому ниспадающих струй, в прежние ещё деньки, до нашествия социалистического реализма, успешно разрабатывал виртуальный сочинитель из графьёв, Козьма Прутков. «Если у тебя есть фонтан, — так вот он философически рассуждал, — заткни его; дай отдохнуть и фонтану».

Набух ковёр подле Мониного кабинета, того и гляди, вздуется паркет. Хозяйка, Старикова Екатерина, пикантнейшая дамочка, из дворян, — та, вестимо, в крик. А Соломон Апт переводил тогда с немецкого роман Томаса Манна «Иосиф и его братья», ему сосредоточенности своей никак потерять было невозможно. Призывает отпрыска и указывает хладнокровнейшим голосом: «Беги, — говорит, — Сашка, наверх, к другу своему Юрке, передай: если он, засранец, хоть раз ещё на нас прольётся, стану я тогда пИсать фонтаном в потолок!» В едином русле струились мысли Соломона и Козьмы.

Надежды Давыдовны братан меньшой, Михаил Вольпин, трудился у Владимир Владимирыча (подскажем: у Маяковского), в Окнах РОСТА. Дружбу водил и соавторствовал с Ильёй Ильфом, Евгением Петровым, Николаем Эрдманом. В 33-м замели парня за антисоветские сатирические произведения. Вроде этой вот, 23-го года, частушки:

Скоро будет выдача
Снимков Льва Давыдыча.
Будут вешать вновь его
И снимать Зиновьева.

Добро б одними стишочками баловался, так критиковал ещё бесшабашный Вольпин «пошлого еврея» Кагановича, да вдобавок — сохрани и помилуй! — чуть что не в товарища Сталина шмалять замышлял! Попадись такой пару-тройку лет спустя — прямая б ему дорога в Лубянские подвалы. Чисто пофартило человеку: в 37-м, как гребли подчистую, Вольпин, напротив, выпростался. Более уж не попадался. После войны Лаурой даже заделался, Сталинскую отхватил, — второй, правда, степени. Мотай, молодняк, на ус: садиться — тоже надо умеючи! Момент правильный улучить!

Прозаика Александра Тверского, по прозвищу «Месье Талон», помянем незлым, тихим словом. Что ни говори, московских писателей от голодухи спасал! В 80-е годы, на светлом фоне убойного строительства коммунизма, разразился нежданно-негаданно отдельный недостаток — нехватка:

А в отдельных магазинах
Нет Отдельной колбасы.

Смех смехом, но реально — жрать стало нечего. Чтоб хоть какой харч приспешникам своим подбросить, не оскудели чтоб ряды глашатаев партии, — придумала «добрая власть» (по меткому выражению Гертруды Катаева) продуктовые заказы.

Хлопот с теми заказами — до фигищи: дефицит импортный выбей, от «нагрузок» лажовых отбоярься, талоны не мешкая распределить. Месье Талон, благодетель, как раз всю эту тягомотину на себя и взвалил. Далее уж волонтёрши шуровали: одна, старшая, на ЖСК, под тою — раздатчицы, по одной на подъезд.

Нынешним, может, забавно покажется, а в мозглявую поздне-советскую годину, яйцо болгарское, крупное, сервелат финский, полукопчёный, или, скажем, «ножки Буша» заокеанские, цыплячьи, — очень даже способствовали. Особо, коли забугорную эту хавку — да под отечественную ханку навернуть, под «Столичную»: ту, родимую, по другим ещё, специальным талонам отпускали.

Сергей Островой боготворил жену свою Надю, аферистку… эту, то есть… арфистку. Придут в гости, возьмётся он супругу представлять: «Знакомьтесь, — говорит, — вот моя жена, бывшая жена сына Алексея Толстого!»

Сергей Островой боготворил жену свою Надю, арфистку. Сосед-писатель, польстить желая человеку, начнёт нахваливать: какая, мол, жена у тебя красивая! Сергей Островой сдержанно отвечает, но с достоинством: «Старик, ты её ещё голой не видел!»

Прозаик, а в прошлом — военный лётчик Иван Спиридонович Рахилло, здоровущий, седовласый и краснолицый, менее всего походил на семита. Невзирая, однако ж, ни на «Ивана» со «Спиридоном», ни на славянское обличье, взяли моду дружки-деревенщики, с коими любил он поддавать в ресторане ЦДЛ, измываться над его редкой фамилией. «У вас, у иудеев, — подначивали приятели, — половина фамилий от имён от женских пошла: Блюмкин, Ривкин, Фрумкин. Вот и бабку твою, вне сомнений, Рахилью прозывали!» Гнусные эти инсинуации сносил Рахилло с трудом. И однажды, — будучи, понятно, в подпитии, — взорвался: публично доказал полную непричастность свою к еврейской породе путём предъявления факта собственной категорической необрезанности.

Доброхоты, само собою, донесли, и возмездие не заставило себя ждать: за развратное, хулиганское поведение, несовместимое с высоким званием коммуниста и советского писателя, взялся партийный комитет исключать Рахилло из большевиков. Перед самым собранием одолеваемые раскаяньем собутыльники стали уговаривать его пойти на попятный. «Ты им, Ваня, скажи: то, мол, была сосиска! Хапнул с тарелки сосиску, сунул в штаны и достал. Тоже шуточка не из лучших, — но всё ж таки не разврат! Простым отделаешься, без занесения!» Подавленный мрачной перспективой отлучения от ума, чести и совести ихней эпохи, Рахилло согласно кивал.

На партсобрании, в несвойственной ему покаянной манере, выложил сперва Рахилло версию о сосиске. Но как пошли все по кругу распинать его за неуместную ту сосиску, воспитывать да стыдить, — словно щенка, описавшего ковёр, — снова взбеленился. Хоть был на сей раз до отвращения трезв. «Да пошли вы знаете куда! Так и запишите в свой ср@ный протокол: х@й я им показал, натуральный х@й!» Громыхнул дверью и вышел вон. Поразительно, но после столь отъявленной эскапады Иван Рахилло оставлен был в членах! Всего-то навсего закатили охальнику строгача с занесением. Уважали, знать, мужика однопартийцы за открытость души и цельность натуры.

Натолкнёшься во дворе на Соломона Апта (притомился, скажем, человек роман Томаса Манна «Иосиф и его братья» с немецкого переводить, вот и вышел проветриться), — повстречаешь, вроде как, Моню, — и никакой нет в душе уверенности: Апт пред тобою, либо, насупротив, Яков Хелемский. Схожие были, чисто братья: из одного, что ль, колена Израилева выходцы. Хорошо, поодиночке редко они вышныривали, больше всё при жёнах. Уж тут не дашь промашки! Старикова Екатерина Васильевна, пикантнейшая дамочка, из дворян. Иль Хелемская Марья Наумовна со скорбью библейской в очах. Две грации — да не одной нации!

Илья Зиновьевич Гордон отображал в своём творчестве редкий пласт советской социалистической действительности: жизнь евреев-колхозников. Романы с рассказами публиковал на отмирающем языке идиш. Целому свету желала показать Советская власть: есть в нашем государстве, стране победившего пролетарского интернационализма, литература на всех братских языках, — даже и на таком ледащем, как идиш!

Супругу Гордонову, Берту Борисовну, женщину солидную, прозвали за глаза «Большой Бертой». Это чтоб от «Малой Берты» отличать, от Берты Михайловны Бляхман, опаснейшего человека: врачом-онкологом трудилась в Литфондовской поликлинике.

Большая Берта, если чем и выстреливала, так только мужниными произведениями: с идиш переводила на русский, да по новой всё потом издавали. Поговаривали, правда, будто это сам Илья Зиновьевич, наподобие Набокова на обоих языках творит. А женино имя после вставляет, — чтоб подзаработала себе на пенсийку. Изобретательный народ, без меня знаете…

На Пленуме Союза Писателей по вопросам развития национальных литератур — вскакивает грузинский поэт Поцхуишвили  и яростно негодует: «Убэдително папрашу маю фамылию праизнасит члэно-раздэлно!»

Всю войну прошагал Илья Зиновьевич Гордон, орденов с медалями — полна грудь. А по видимости — маленький такой, кругленький местечковый еврей. В бакалее расплачивается за покупки, — вытянет горсть мелочи, а там, с пятаками и копейками вперемешку, — гвоздики всякие, проволочки, гаечки. Это он по дороге подберёт, да в карман припрячет: сгодятся в хозяйстве!

Включили Ивана Рахилло в группу писателей, принимавшую японских коллег. Завершалось, как водится, банкетом. В вышеупомянутом ресторане ЦДЛ ломился стол от казённых яств и напитков. Оба-два переводчика восседали центрально, при руководителях делегаций, Иван же Спиридоныч оттеснён был на дальний конец и зажат средь целого взвода косоглазых. Покалякать не с кем, зато уж — никакой тебе конкуренции по ликёро-водочной части! Каждую рюмку словоохотливый Рахилло сопровождал всё той же коротенькой присказкой.

Приходит время заключительных тостов, дают слово и соседу Рахилло. Учтиво поблагодарив за хлеб-соль, высоко оценив русскую кухню, русскую баню и русскую культуру, японец гордо возглашает: он тоже теперь знает русский! Пусть одну только фразу, застольную здравицу, значение которой ему неведомо, но запомнит он её на всю жизнь! И, вознеся бокал, выговаривает торжественно, по слогам: «П@з-да-нём хо-род-нень-ко-во!»

Спустя три четверти века после Арбузовской «Тани», новая подоспела сенсация: «Таня-Таня», пьеса с картинками. Даже уже и названьице проясняет: автор, Мухина Оля, двум Арбузовым фору даст! Вчитаешься — на славу драматическое произведение, залихватский переплёт любовных перипетий и алкогольных перепитий. К сему добавьте старый фруктовый сад, да с дядей Ваней в придачу. Это ж она не токмо что на Арбузова — на какую величину посягнула!

В другом в чём, — также не приотстанет новомодный драматург Ольга Мухина от корифея советской драматургии Алексея Николаевича Арбузова (который очень любил евреев, но скрывал). Пусть даже потомка Авраамова дуриком повстречает — вполне терпимо относится!

Вызывают Илью Зиновьевича Гордона в партком секции прозаиков: сведения поступили, что ударились вы в православие. — Никак, товарищ Гордон, с партией надумали распроститься?
— Смешная, конечно, шуточка, — Гордон вздыхает. — Если б уж я к религии какой прибился, я бы, наверное, выбрал-таки себе иудаизм.
— Этого ещё не хватало! — машут, — насчёт иудаизма не было, слава те Господи, донесений. А шутками тут даже и не пахнет, дело серьёзное! Показали верные люди: вы, товарищ Гордон, из подъезда своего выходя, креститесь во всю грудь!
Пригорюнился Илья Зиновьевич, призадумался. — Ага, — просиял наконец, — дошло! Это ведь я, шлимазл, всегда так проверяюсь: на мне ли шляпа, застёгнута ли ширинка, не забыл ли авторучку, и на месте ль партбилет.

Пустили избранную группу московских литераторов в турпоездку, да не куда-нибудь в Болгарию, выше бери! Днём шастают счастливцы по лондонским магазинчикам (всей группой, конечно, чтоб, Боже упаси, не остался никто), дефицитом отовариваются. Вечером, в задрипанной своей гостинице, покупочки перебирают, консервы отечественные откубривают, пенсы с шиллингами подсчитывают. Неделя прошла, прибарахлились писатели, поиздержались. В магазины больше ни ногой, бродят теперь по городу (всей группой, конечно), достопримечательности задарма обзирают. Дискутируют: где готика, где барокко. Культурные же ж люди, творческая интеллигенция!

Минует группа люксовый отель «Савой» и такую наблюдает картину. Бесшумно подкатывает роскошный чёрный Ролс-Ройс, шофёр выскакивает, весь в ливрее, спешит заднюю дверь отворить. Остановились писатели: любопытно всё-таки на миллионера вживую поглазеть. Выныривает из машины пухленький, маленький господинчик, ну вылитый капиталист с карикатуры Кукрыниксов. Брюшко под чёрным смокингом упрятано, лысина чёрным цилиндром прикрыта, в руке трость чёрная, с золотым набалдашником. Сигары только недостаёт. Пригляделись писатели повнимательней. «До чего ж на Вайнштока нашего машет!», — один говорит. Другой: «Кабы не котелок, вылитый Владимир Петрович». А третий: «Братцы, так это ж он самый, Вайншток, и есть!» По сторонам не озираясь, просеменил Вайншток к чугунным дверям, услужливо распахнутым пред ним дородным швейцаром, и скрылся в недрах.

Автор детективных романов Сергей Устинов получил намедни в голову пулю. В прямейшем, то есть, смысле. Людям непричастным даже и не вникнуть, за какие такие смертные грехи. То ли он чересчур досконально преступника непойманного живописал. То ль не глянулось кой-кому, что в Москве, у станции метро «Динамо», музей еврейской истории учредил. А то, может статься, в бизнесе своём дал промашку, переусердствовал (он, по совместительству, олигархом трудился, землёй приторговывал). Пуля, впрочем, резиновой оказалась: оклемался Серёга только так, без последствий! Разве что, охрану свою удвоил.

Не на пустом месте уселся Сергей Устинов детективы писать: сам — из знатной писательской династии. Отец, Ганс-Христиан Устинов (шутка, взаправду — Устинов Лев; это он, псевдонимами не морочась, женину фамилию перенял), — тот десятка три пьес-сказок сочинил. Гномы всякие, Белоснежки, — глядели, поди, в нежном возрасте.

Году эдак в 75-м, в буфете, крупнейший советский цитолог, профессор Фриденштейн, кассирше протягивает красненькую: «Разменяй-ка, Роза, чтоб десять рублей медяшками». Удивляются подчинённые: «На кой-ляд вам, Александр Яковлевич, столько мелочи?» А тот: «Станет Лёшка денег просить, — тут я ему и насыплю!» Мудрено ль, что не махнул Лёшка, внебрачный профессорский сынок, по папашиным стопам, в биологию?

Мог ещё Лёшка, выпускник психфака МГУ, психологическую династию учредить: коли припустил бы за отцовским тестем, столпом советской науки Александром Лурией. Начхав, однако, на все и всяческие династические соблазны, пошёл Лёшка, он же Леонид Радзиховский, другим путём. Заметочки взялся строчить в журнал с двусмысленным названием: «Советский цирк». Дальше — больше, так и дорос до нонешнего своего предпочтительного положения: видный журналист да политолог.

Как ни усердствовал Лёшка, самостийность свою утверждаючи, всё ж таки главный папенькин урок, — урочище! — усвоил и воплотил. Сына Петю заимел, стороной обойдя капкан Гименея.

А то случается — топает потомок доброю волей по родительской стезе, да ещё и обскакать норовит. Вот вам отец, достойный детский писатель и поэт Владимир Лифшиц, сценарист к тому же, прозаик, сатирик и мистификатор: автор стихов Евгения Сазонова и «Стихов Джеймса Клиффорда». «Родился, — автобиография заверяет, — в 1913-м году. По сравнению с 1913-м годом значительно вырос» (которые из бывших советских — поймут шутку).

Кто ж тот сын, — резонно спросит читатель, — превзошедший достославного родителя? Так Лев же Лосев! Поэт интеллектуальный и блестящий, есть даже мнение — наипервейший. Особо, ежели созвучен кому (занесло вас, скажем, как и Лосева, чёрт те знает в какую тмутаракань):

Мне жалко Северной Столицы.
Здесь, посредине заграницы,
сижу, зубами скрежеща,
как Надсон, высланный на ща.

Ещё одну укажем лосевскую цитату — прозой, но значения принципиального: «Всем хорошим во мне я обязан водке».

В тепличных условиях спонсируемой литературы — расцветают порой целые аж супер-династии: писатель на писателе сидит, писателем погоняет. Вроде как у Володьки Вигилянского: отец, мать, жена, тесть, даже юная дщерь Александрина, — все поголовно писатели! С такою роднёй, — не диво, что и сам в Союз Писателей загремел: публицист и литературный критик. Да не простой, православный!

Возглавлял протоиерей Владимир Вигилянский пресс-службу Патриарха Московского и Всея Руси Кирилла. Только погорел на часах. Не в смысле, что у дверей в карауле стоял, с винтовкою и штыком, — но также по бдительной части лажанулся. Недоглядел. Тиснули на публику фотку: сидят Его Святейшество за полированным столиком, и ничего, в упор, на левой руке у их не надето. Голое, как есть, запястье. А в зеркальном отражении, в столешнице-то, — котлы отсвечивают. Недешёвые такие, мягко выскажем, тикалки: навороченный импорт, фирма Брегет, сродни Онегинским. Конфуз вышел, засмердела либеральная пресса. Погнали тогда отца Владимира в три шеи. Но вскорости, милостью Божьей, снова вошёл батюшка в фавор.

Валерий Тур закончил школу для дефективных с золотой медалью. Немного спустя, литератором стал, членом трёх творческих союзов: писателей, кинематографистов и журналистов. Вот как Советская власть заботилась о подрастающем поколении!

Граждане, усладившие сердце чтением «Иванькиады» Войновича, — поверили, должно быть, автору: выбил он квартиру благодаря собственному упрямству да бесстрашию писательской общественности. Касательно соседей по ЖСК «Московский Писатель», — спору нет: чтоб Войновича поддержать, голос свой отдать на собрании, — немалый потребен был героизм. Как-никак, соперник его в борьбе за пространство, Сергей Иванько, опричь высокого издательского поста, важный чин имел в первейшем нашем ведомстве. Недаром сам Константин Симонов, Гертруда и народный любимец, перечить такому не смел.

Только вот — вступился ведь за Войновича человек супер-искушённый, промашек не допускавший: Владимир Вайншток. Прикинешь на досуге — было-то оно, пожалуй, всё ж таки похитрее. Сошлись, типа, в коридоре власти вершители. Один, трёхзвёздный, идеологией заправляющий, другого, двузвёздного, наставляет. «Залупился, вишь, сподручный твой, Иванько, с писательской хавирой! Я, брат, прямиком со Старой Площади: мозговали у Михал Андреича. Мы, старая гвардия, так мыслим: негоже партийцу шкурничать, наизнанку вывёртываться за поганый метраж! В общем, уйми ты своего полковничка. А уж я снесусь с дядей Володей Вайнштоком, намекну: впору давать зелёный этому г@ндону, Войновичу!»

Ранним воскресным утром глянул Лев Залманович Эйдлин, профессор-синолог и переводчик с китайского, в окно. И такую созерцает картину. Ничтожные воробьяниновы, за расторопность прозванные в народе «жидами», мельтешат, тащат в клювиках прах. Мужик в замызганном пальто, колеблясь и оступаясь, угрюмо бредёт посередь проезжей части. Гигантская воронель, спикировавшая прямиком, с картины Чжао Цзи…, а то ещё Верещагина, … — терзает кучу мусора. Плешивая жёлтая собакевич какает на газон.

— До чего ж хаотична вселенная! — подытожил свои упаднические, хоть отчасти и даосские, наблюдения видный советский китаист.
— Чевой-то? — позёвывая и осеняя рот крестом, супруга его Вера Ивановна спустила ноги с постели.
— Хаоса, говорю, хватает кругом, беспорядка.
— Это верно, — подтвердила спутница жизни. — Мужчин порядочных – раз-два и обчёлся.
Готовила Вера Ивановна бесподобный холодец: единожды отведаешь — жить без него не станешь.

Надежда Хасьяновна Салахетдинова — жена Вайнштокова — работала абдоминальным хирургом в Институте Склифосовского. Поздний их сынок, Олежка, в лихие 90-е процвёл пышным цветом: деньги брал в долг да в рост давал под серьёзный процент. Так оно по науке, по теории гибридной силы, и прописано: продукт отдалённого скрещивания обоих родителей превзойдёт!

Только вскрылось вдруг: не унаследовал младой Вайншток ни мозгов папашиных, ни деловой хватки. Ни маминой сноровки с холодным оружием. Кинули его, короче, не вернули бабла. И могущественный генерал-покровитель, отца покойного дружок, отступился. А кредиторы теснят, угрожают! Самый из тех нахрапистый, бывалый писатель такой, Севела Эфраим, сын полка, — заказал, чтоб измордовали неплательщика. Продолжения не дожидаясь, загнал Олежка родительскую четырёхкомнатную, рассчитался, — и, голый-босый, свинтил от греха подальше, в Германию. Хорошо ещё, шкуру сберёг.

Летом 70-го разразилась в Крыму холера. Средь прочих мер профилактики, развешали по территории Дома Творчества Писателей в Коктебеле умывальники, полные хлорки. Близ каждого рукомойника прикреплён был плакатик-агитка с изображением довольной, ухмыляющейся рожи и таким вот виршем:

Хочешь быть весел,
Здоров, как я, —
Дезинфицируй руки
После мытья!

Не устрашённые зловредной эпидемией, остряки засучили рукава своих маек и на каждом воззвании, под стишком, приписали: «Арон Вергелис, перевод Якова Козловского». Следующим утром Козловский (переводчик с аварского, балкарского и пр.), на пару с Вергелисом (поэтом, пишущим на идиш), бегали высунувши язык, срывали прокламации. Не возжелали внезапной славы.

Театральный критик Александр Борщаговский насилу ноги унёс, угодивши в «космополиты безродные». Со службы уволен, из партии исключён, лишён жилья и возможности печататься. Но чтоб сдаться, чтобы лапки кверху — ни-ни! Ночевал у друзей, дни коротал в читалке, пуще прежнего бумагу марал. Как степлилось, — выбрался из подполья, опубликовал толстенный исторический роман о русском флоте. Годы спустя, в автобиографических «Записках баловня судьбы», благословил свой жребий. Что выжил, выстоял, не изменил себе в горькую эпоху гонений. Но и за то ещё, что самому не дозволено было стать гонителем. Прям-таки — герой ненасильственного сопротивления. Махатма Ганди! Нельсон Мандела! «Человек истинной порядочности и честности» (из дифирамба к 90-летию).

Если кто лабуду эту схавал — увы вам и трах! На поверку оказался Александр Михайлович кондовым советским патриотом, похлеще даже многих. Нечаянную промашку судьбы, — что попустила ему других-то не терзать, — при первой же оказии постарался поправить. В 79-м, относительно вегетарианском году, без принуждения, из любви к искусству, обрушил свой гнев на диссидентский альманах «Метрополь». «Грех „Метрополя“ — в измене нравственному уровню, достигнутому советской литературой». Ату их, Борщ, ату! Неповадно чтоб инакомыслием блудить, под заручкой западного фармазонства!

Касательно ж до нравственного уровня, — не чужда была, и впрямь, советская литература высоких идеалов гуманизма. Ярый тому пример — стихотворение знаменитого поэта, лауреата двух Сталинских премий Виктора Гусева («Литературная газета», 1938-й год):

Гнев страны в одном рокочет слове.
Я произношу его: расстрел.
Расстрелять предателей Отчизны,
Порешивших Родину сгубить!
Расстрелять во имя нашей жизни!
И во имя счастья — истребить!

Разве не символично, что телеведущий и спортивный комментатор Виктор Гусев, ветеран боевых действий в Эфиопии и доверенное лицо «Единой России», проживает в Москве на улице, носящей имя его славного деда?

Драматург Исидор Шток потешную сочинил пословицу: «Как от Штока до Вайнштока, так от Зака до Бальзака». Это он, похоже, литературные достоинства соизмерял. Ибо, рассуждая географически, не свести концов. Вайншток со Штоком — в «Московском Писателе» обитали. Драматург Авенир Зак — рукой подать, в соседнем писательском ЖСК. Что ж до Оноре де Бальзака, — тот, знамо дело, книжек французских, высокохудожественных, целую уйму понаписал. Так что тоже, конечно, заслужил. Только вот — несерьёзные они люди, французишки. Культурная, вроде, нация, а до важнейшей вещи, до писательских кооперативов, — не допёрли!

Двадцати шести лет от роду, Георгий Анджапаридзе сопровождал в лондонскую командировку Анатолия Кузнецова. Да сплоховал: усклизнул коварный автор «Бабьего яра», попросил убежища в Великобритании. Вопреки прогнозам, карьеры Георгия Андреевича эта оплошность не сгубила. В тридцать с хвостиком назначен был главным редактором «Радуги», чуть за сорок — директором «Художественной литературы».

«Человек фантастического остроумия и артистизма», «замечательный товарищ и умный, блистательный собеседник», «непревзойдённый знаток английской литературы, друг множества британских писателей», «всеобщий любимец и недвусмысленный стукач». Всё верно, хоть и надёргано из некрологов: такая вот своеобычная, широкого профиля, натура. «По степени раблезианства его в наши дни догнал только Дмитрий Быков». Успел Гога Анджапаридзе даже в шпионском детективе сыграть: «обаятельного кагебешника, притворяющегося издателем, то есть буквально и подробно — себя». Именно на премьере фильма «Русский дом» в кинотеатре «Октябрь» он упал со сцены, сломал бедро. Полностью уже не оправился.

Не догадываясь по наивности, какой крутизны он профессионал-многостаночник, — мололи приятели при Гоге всякое-разное. Про политику тож. До наших времён — без последствий…

Иная мамзель единый-то раз замуж не сподобится. А бывают умелицы: сколь потребуется мужей, стольких и заведут! Ольга вон, ленинградского драматурга Юзефа Принцева дочь. Изрядно супругов перебрала, да не каких-нибудь захудаленьких мужичишек: персоны всё именитые, заковыристые. Начальный муж, первооткрыватель, кто в Москву её перебросил, — тот вообще шишка: Миша Швыдкой, будущий министр культуры. Кликала его Олька любовно: «Михуйло», — оттого, верно, и разженились.

В разводках недолго проскучала. За министром вослед, неспешной прошествовали чередою: видный московский диссидент, да крупный американский журналист (этот её в Штаты свёз). Четвертый супруг — тоже, в своём роде, величина: Калугин Олег, бывший генерал КГБ (хоть и вякают, не бывает, мол, такого, чтоб бывшая немецкая овчарка). Смачная вышла парочка, гусь да цесарочка! Сымай, что ль, Дисней, новую ещё фильму: «Beauty and the KGBeast»!

Снуют окрест всякие беспечные дядьки, жуируют, планы грядущие строят. Невдомёк им: уж Ольга Юзефовна следующего себе присматривает!

Ко всем прочим доблестям, слыл Георгий Анджапаридзе прожжённым сердцеедом. Хоть и выглядел сильно старше своих лет, девчонками себя окружил юными и прелестными. Причём цеплялись за Гогу не столько ради импортных колготок либо ресторана ЦДЛ: интеллект, обаяние и сексуальная многогранность затмевали примитивные совершенства мускулистых мачо.

Средь мириады Гогиных историй, одну рассказывал он с особым чуйством в поздние свои годы — когда, на инвалидности, плавал с круизами, развлекал американских туристов анекдотами из русской литературы. С палочкой, оплывший и седой, тормозит Гога такси (в Астрахани было дело). «Куда едем, отец?» — «В порт». «Встречаем кого?» — «Жену». Водила кивает: без проблем, подберём старушку. Приехали, ждём. Хиляют мимо тёлки, попками крутят: молоденькие и не очень, хорошенькие и дурные. Наконец, подлетает Юлька (последняя Гогина жена) — красотка двадцати восьми лет. Стройная, загорелая, при всех делах. Распахивает дверь, обнимает за шею: «Любимый, как я тосковала! Хочу тебя смертельно!» Таксист офигел, челюсть отвалилась до руля…

Бывают ли овчарки бывшими — у Катерины Кладо разведать можно. Редкость эксклюзивная: чтоб работал человек враз киноведом и кинологом! С утреца, положим, о культовом фильме строку гонит, после обеда — сучьих детей дрессирует, клубом немецко-овчарочьим заведует. Она ж, Катерина, — прозаик, сверх того, плюс манекенщица. Оправдала, словом, надежды! Отца-старика, Николая Кладо, огневого кинокритика, сценариста. И тётки Татьяны, поэтессы ещё аж Серебряного века.

Спортивный писатель Александр Кулешов весь мир, почитай, избороздил: крупный общественный деятель, полпред Страны Советов! Родился будущий Засрака, кавалер ордена Дружбы народов и ордена «Знак Почёта» в семье критика и литературоведа Петра Семёновича Когана (это его фамилию Маяковский по-хамски зарифмовал со словом «погань») и переводчицы, бывшей баронессы Надежды Александровны фон Нолле. Но посвящённые — знали!

Из писем Марины Цветаевой: «Там Блоковский мальчик растёт. Саша уже большой, три года…» «Видела его годовалым ребенком: прекрасным, суровым, с блоковскими тяжелыми глазами… с его изогнутым ртом. Похож — более нельзя». Сам Блок, за полгода до смерти, — Надежде Нолле: «Если это будет сын, пожелаю ему только одного — смелости».

Официально Александр Блок не оставил наследников. Единственная дочь Кулешова, тоже Надежда Нолле, пережив нескольких мужей, не обзавелась потомством. Но, если вспомнить, каким энергичным ходоком был любвеобильный Александр Петрович (смелости, хотя б на амурном фронте, как раз хватало), — можно надеяться: род Блоковский пребудет!

Украинский поэт и политический деятель Иван Драч завлекательную высказал фантазию: «Еврей в Украине должен жить лучше, чем в Израиле, русский в Украине должен жить лучше, чем в России». Задолго до известных политических пертурбаций, Гога Анджапаридзе высоко ценил этого почтенного человека, мыслью своею нередко к нему обращаясь. С задумчивым пафосом изрекал: «Он читал стихи, Драча» или там: «Я смотрел в окно, Драча» (орфографию с пунктуацией оставим на усмотрение).

Едва угнездившись, пустилась Советская власть паспорта гражданам менять. Чтоб на смену мракобесному «вероисповеданию» внедрить антиклерикальную «национальность». Исидора Штока, как прочих его соплеменников, из «иудеев» произвесть следовало в «евреи» — да знать не судьба! Теперь уж не отгадаешь, о чём размечталась та давно почившая паспортистка: об отце-лишенце, о бедовом своем ухажёре либо о заветной картохе, обещанной по карточкам. Только отвлеклась девушка от прямых служебных обязанностей и записала Штока «индеем».

Трудно ныне вообразить, но в наивную ту эпоху Исидор даже бровью не повёл, многие годы проходил с эдакой стрёмной национальностью. Лишь перед войной призвали его, наконец, к ответу: что это за нация такая неслыханная, не индеец даже, а индей? «Может, вас в Америку переправить? В резервацию, так сказать, на племя? Или прикажете новую автономную республику учредить?» «Перепишите на еврея», — молил перепуганный Исидор. Нельзя, неправомочны. Официальный ведь документ, записано же чёрным по белому: индей! После долгих раздумий и колебаний, пошли всё-таки на компромисс: ничего не зачёркивая, приписали в конце. Сомневающимся Шток охотно предъявлял свой паспорт, где в пятой графе значилось: «индейский еврей».

Женился Шток на Александре Кононовой, актрисе театра «Ромэн», цыганке. Нацию дочки своей определял, как «цыгейка».

Сосед их по дому, Марик Мукумов, сходным образом признавался: по национальности он «таджид». Это, если призадуматься, отгадаешь, каких кровей родители-то его. Которую, значит, из национальных литератур Мукумов-старший на недосягаемую высоту подымал.

Константин Паустовский самозабвенно любил природу. Заприметит, который из кустов понарядней, стульчик свой пододвинет впритык — и сидит, любуется, глаз не оторвёт. Туда ему, под куст, и кушать подавали. Целый роман мог написать о капельке росы, как покойно лежится ей на зелёном, трепещущем листе, как прихотливо преломляется в капле рыжий солнечный лучик. Если не роман, так уж, по меньшей мере, средних размеров повесть.

Константин Паустовский самозабвенно любил природу. Все шедевры свои травам и деревьям посвятил, птицам да зверушкам. Рыбам тоже, конечно. Эдак оно в ту пору куда как безопаснее было.

Георгий Георгиевич Штайн пьесами промышлял, а помоложе когда — критическими статейками, завлитом у Николая Охлопкова. Несмотря на подозрительную фамилию, происходил Штайн из эстонцев. При пресловутом обмене паспортов, «лютеранина» поменяли ему на «немца»: не один ли хрен, немцы тоже многие лютеране. И тоже не придал он своей нацпринадлежности абсолютно никакого значения. Так и не придавал, вплоть до самой войны, покуда его, как немца, не затеяли выселять в Казахстан. Лишь тогда засуетился старина Штайн, откопал кой-какие ксивы и рванул прямиком в милицию. Где усажен был у дверей кабинета ждать.

Вот, рассуждают, не имелось-де у нас до войны антисемитизма, — только выплыл начальник отделения в коридор, ухмыляясь. «Решение по вашему вопросу принято следующее: немца меняем исключительно на еврея!» Осмотрительный Штайн пораскинул мозгами — и отказался.

Опять же и Михаилу Светлову служили природные ландшафты, в особенности — русский лес, с его неброскими, но манящими опушками да полянками, неисчерпаемым источником поэтического вдохновения:

Давно я не ё@ся на лоне природы.
А годы проходят, все лучшие годы.

Писатель Виталий Бианки также о лесной жизни сочинял. Уйдёт поутру в лес и бродит до самых сумерек: природные явления наблюдает, в блокнотик специальный записывает. А в коммуналке его, в соседней комнате, прописаны были две подружки — в смысле, это о них раньше так думали. То ли с работы погнали девиц, то ли ещё чего, только повадились барышни сопровождать писателя в лесных походах. С утра чаю напьются — и давай в дверь ему барабанить: «Пошли в лес, Бианки! Пошли в лес, Бианки!» Так фифочек тех и прозвали: лесбианки.

Немчура Штайн и в худые времена не расставался с замашками сибарита. Что уж говорить про тучные годы, когда привалило ему щедро за перевод «Маринэ» Мариам Бараташвили, да за проистёкший из пьесы фильм «Стрекоза». Пешкодралом себя вовсе не утруждал, перемещался исключительно на своей двуцветной, светло-тёмно-зелёной «Волге». Неизменно в щёгольской шляпе и переливчатом шёлковом шарфике. Источающий тонкие ароматы коньяков и дорогого, душистого табака…

Оно всё, то есть, к вечеру, ибо поутру страдал сибарит Штайн с тяжёлой похмелюги. Голова трещала так, что о работе над пьесой, о всяких там репликах с ремарками и помыслить было западло. Покамест Штайн опохмелялся да отлёживался, соавтор его, педантичный Андрей Кузнецов, раздосадованный бесплодным ожиданием, огрызался в поэтической форме:

О мой Штайн, отрывающий день у работы!
Не у себя ль самого украдаешь егО ты?
Сколько, подумай, осталось рабочих нам дней?..

Это зачин «Оды Жоре Штайну, который 23 октября 1962 года опоздал на встречу с соавтором на 4 часа 17 минут».

Приходит Александру Петровичу Штейну письмо из заштатной богадельни. «Дорогой Сашенька, — пишет неизвестная старуха. — Как я рада, что ты у нас теперь знаменитый писатель, драматург! А помнишь ли Биргитту, бабушки твоей, Вильмы, младшую сестру? Забыл, шалунишка, как купала я тебя в корыте?» За эмоциональным вступлением следовала банальная просьба о вспомоществовании. В качестве доказательства к посланию прилагалась выцветшая карточка: пухлый годовалый малыш, почти голенький, в одних трусиках и при шляпе, беззаветно улыбается фотографу. Дитё было незнакомое, да и звали Штейновых бабок совсем по-другому. Собрались было выкидывать эпистолу, как вдруг сына Александра Петровича, будущего режиссёра, осенило. «Шляпа! — воскликнул сметливый Петя, — уже в младенчестве он носил шляпу! Это, точно, — Жорик Штайн!» Так оно, представьте, и оказалось, напутала бабулька. Переправили депешу Георгию Штайну, а чем уж там кончилось у них с материальной помощью, — история умалчивает.

Аркадий Васильев в Союзе Писателей служил секретарём парткома. Для души подрядился ещё общественным обвинителем выступать на процессе Синявского с Даниэлем. А чтоб соседи-писатели не слишком уж его опасались, вот чего удумал. Как пойдёт погулять — прихватит непременно пирожок с капустой, да лифтёрше и подаст (у них там при каждом подъезде по лифтёру держали, для острастки). А то и бутерброд с ветчинкой. Добрейший был человек!

Аркадий Васильев в Союзе Писателей служил секретарём парткома. Для души подрядился ещё общественным обвинителем выступать на процессе Синявского с Даниэлем. Родная дочь его, Груня, в новые уже времена, в знаменитую писательницу раскрутилась, Дарью Донцову. Только это одно до другого — никакого решительно касательства не имеет!

Поэт Виктор Урин являл собою пример убеждённого интернационалиста (язык не повернётся высказать: космополита). Первого сына Сенгором нарёк, о чём телеграммою известил Президентa Сенегала — Почётного Председателя Социалистического Интернационала Леопольдa Седарa Сенгорa. Спустя недолгое время тормозит у их подъезда чёрный Джип и двое чёрных сотрудников Сенегальского посольства торжественно вручают Урину благодарственное письмо Сенгора вкупе c массивным золотым ожерельем.

Второго сына интернационалист Виктор Урин назвал Фиделем Кастро, о чём телеграммой уведомил вождя Кубинской революции. Спустя недолгое (как впрочем, и весьма отдалённое) время, Урин получил хрен.

Не только за хлеб насущный колготились советские писатели, не об одной лишь радели скороспелой популярности. Весьма волновала их слава посмертная. В деле увековечивания, коли звания с наградами были уже получены, собрание сочинений — издано, а некролог в «Литературной Газете» — обеспечен, надлежало позаботиться о стратегическом размещении своих грядущих останков. Редко кому светило Новодевичье, но можно было, похлопотав, застолбить местечко в другом, фешенебельном некрополе для избранных: Переделкинском. Чем ближе к могиле Бориса Пастернака, тем престижней!
Даже и на рядовом погосте величавость надгробья свидетельствовала о непреходящей значимости усопшего. На кладбище в Старой Рузе Валерий Тур, член трёх творческих союзов, потрясён был монументальной конструкцией одной из писательских гробниц: «Назвать такое «могилой Бориса БАлтера» — кощунство. Это — «пирамида БалтЕра! »»

Аркадий Васильев в Союзе Писателей служил секретарём парткома. Для души подрядился ещё общественным обвинителем выступать на процессе Синявского с Даниэлем. С ним на пару также и Кедрина Зоя завербовалась, подсудимых в ареопаге бичевать, — только приключился с тою пренеприятнейший казус. Неустановленные хулиганы-антисоветчики вымазали дверь ейную сверху донизу дерьмом. Опасаясь повтора смрадного инцидента, пригнали к Васильевскому подъезду чёрную «Волгу» с тремя сотрудниками на борту. До полного торжества социалистической законности, вплоть до сурового приговора, продежурили подле дома заступники.

Всё же случилось однажды чужаку, заслоны миновав, ужом проскользнуть в подъезд. Не мешкая, устроили люди в штатском обход: распознать просочившуюся личность, при необходимости — обезвредить. В квартиру войдут и дотошно помещение изучают, включая и туалет с кладовкой. Одни лишь Кузнецовы первой комнатой отделались. Малец ихний всю стену своего будуара обвешал огромными цвета беж портретами членов Президиума ЦК КПСС (любо-дорого поглядеть, отцы родные; смазливейший из всех — Пётр Шелест). Промеж писательских чад-акселератов такая выходка считалась вроде как тонкий юмор. Но товарищи, сколь бы ни были компетентны, — приняли, простодушно, за чистую монету. Уверились: здесь-то хотя б свои, дальше можно не проверять!

Зорин Леонид был вундеркинд. У них там, в Баку, вундеркиндов — что в поле цветов: Каспаров Гарик, Гусман Юлик, Ростропович Мстислав Леопольдович. А Зорина — того сам Горький привечал! Посадит, бывало, мальчонку на колени, а будущий Зорин давай стихи свои вслух декламировать, с выражением и с чувством. Классик пролетарской литературы по головке ребёнка погладит, усами пощекочет, и сходя в гроб, благословит.

Зорин Леонид был вундеркинд. Только оно вот ведь как сказано: ежели одарил кого Господь щедро, в другом в чём обделить может. Не пофартило Зорину со здоровьем. Сойдутся во дворе писатели, о футболе беседу ведут, о политике (осторожно, конечно, чтоб соседи не настучали). Об искусстве: всякий норовит книжкой своей новой хвастануть. Один Зорин печальный стоит, безрадостный. Спросят — давай тихим голосом на хворобы жаловаться. В особенности лёгкие Зорина донимали, спина, живот, поясница, прямая кишка, почки, простата и мочевой пузырь. Другие писатели повздыхают, посочувствуют и разойдутся.

Виктор Сергеевич Розов обладал сильнейшим родственным чувством. Когда ещё в трёхкомнатной прописаны были, переселил к себе насовсем тёщу (мать, стало быть, жены своей, Надежды Варфоломеевны), Соню — тёщину сестру (тётку, то есть, Надежды Варфоломеевны), Олега, Сониного сына (жениного, выходит, двоюродного). Своих карапузов двое. Ступить уж некуда, а Розов, что ни день, — нового родственничка разыщет да жить приволочёт.

Подымается Виктор Сергеевич Розов со своего третьего к Алексею Николаевичу Арбузову (который очень любил евреев, но скрывал), на седьмой. «Слышь, — говорит, — Лёха, оба мы с тобою, как ни крути, крупнейшие советские драматурги. Давай, — говорит, — на пару шедевр мировой накатаем!» А тот ему: «Не, Витёк, не пойдёт. Вдвоём только детей делать сподручно». (Вы уж, небось, прочухали, с чего Арбузов заупрямился). Так и осталась ненаписанной лучшая советская драма.

Каких только профессоров Зорин, по-вундеркиндовски упорный, ни перебрал! До самых аж доходил до медицинских академиков — ни один не помог. Другие писатели, которые поздоровше, те давно уж все поголовно отмучались. Один лишь Зорин — ему, считай, до сотни рукой подать, — по теперешний день недомогает, бедолага, перемогается…

У интернационалиста Виктора Урина была светло-коричневая «Победа»-вездеход, о четырёх гипертрофированных колёсах. Он на той машине всю страну советскую исколесил (за рубеж — кто ж такому дозволит?). Из Сибири медведя бурого притаранил живьём, на пару с орлом. Косолапого на балконе поселил, пернатого — в отхожем месте. Сидит хищник на унитазе, крыльями своими хлопает (в уборной, поди, не разлетаешься), на пол гадит. Сами они, Урины, по нужде в ванну стали ходить. Санузлы, ясное дело, были в ихнем доме раздельные.

Ванна та возьми вдруг да и протеки: точнёхонько на Наталию Ильину, женщину-прозаика (вот ведь, чёрт: от «поэта» женский род «поэтесса» будет, а от «прозаика» — прямо даже и не знаю). Она, Наталия Ильина, как с Харбина, с эмиграции, на Родину воротилась, так на её до тех самых пор не протекал никто.

Валерий Тарсис любил вкусно покушать. Прогуляется пешочком до Ленинградского колхозного рынка, телятинки возьмёт парной, и непременно чтоб — качанчик капусты. Сложит в авосечку, и домой. Сам себе всю эту вкуснятину пожарит до золотистой корочки и съест, сок хлебным мякишем подберёт дочиста. Супруга его, Роза (латышкой, кстати, являлась, чтоб худого чего не подумали, а сам, между прочим, греческого происхождения), — та на службу ходила, некому поухаживать. Встретишь Тарсиса во дворе: немолодой, обрюзгший, пальтецо старенькое, шапка драная, авоська в руках, — вовек не помыслишь, что такой человек антисоветские произведения строчит и в западной буржуазной прессе публикует за валютные гонорары.

Он, Валерий Тарсис, в голову был раненый, под Сталинградом ещё. Оттого, небось, и смотал из партии, да вдобавок, Советскую власть пустился порочить. Такого малонормального человека — оставишь ли дома одного? Прибрали его, ясно, взялись лечить по психиатрической части. Семь месяцев промурыжили, каких только препаратов ни вкалывали, — всё без толку: как выписался из психушки, тотчас в Швейцарию утёк, с концами.

Праздновали как раз в Москве День Поэзии. Интернационалист Виктор Урин орла своего к «Победе», к решётке на крыше приторочил за когтища — и помчался выступать. Газета «Вечерняя Москва» после сообщала: «Особенным успехом пользовались стихи поэта Виктора Урина. Его машину весь вечер окружало плотное кольцо любителей поэзии».

Инженер Миша Айзенштат, жгучий брюнет, обладатель крутого носа и неиссякаемого запаса энергии, в жёны взял светлоглазую, светлокудрую, курносенькую Наташу Тарсис. Наперекор пятой группе инвалидности, продвинулся Миша по службе изрядно: освобождённый секретарь парткома большого машиностроительного завода. Спровадив, однако же, тестя за рубеж, вмиг утерял он всю свою твёрдокаменную преданность всесильному Марксову учению. Вышел, не попрощавшись, из рядов, скромненько уволился и, без проволочек, подал на воссоединение.

Можно гадать и догадываться, по каким причинам предпочли власти не связываться, — только вскоре Миша с женою и двумя прелестными дочками, уже вдыхал полным бюстом шикарные альпийские ароматы. Выправив, для одного хотя б единственного еврея, оплошность Всевышнего. На которую, устами Бени Крика, сетовал Исаак Бабель: «Но разве со стороны Бога не было ошибкой поселить евреев в России, чтобы они мучились, как в аду? И чем было бы плохо, если бы евреи жили в Швейцарии, где их окружали бы первоклассные озёра, гористый воздух и сплошные французы?»

Интернационалист Виктор Урин ко всякой народности сочувствие изъявлял, точно так и к животным тварям. Питомцев говядинкой с рынка питал — не скаредничал. Шкандыбает поэт меж торговых рядов, кровавую пищу зверям своим выбирать, — а вскормлённый в неволе орёл молодой на плече гордо восседает, привязанный. Сторгует Урин бычатины, купюру — птахе в клюв: держи, продавец, свою десятку, коль не робкого десятка. С опаскою тянет колхозник руку в белом нарукавнике, да отдёргивает: долбанёт царь птиц эдаким рубильником — мало не покажется! Всё ж, скидка изрядная выходила уринским подопечным.

Быт писательский, а также и успешная семейная жизнь (понимай, холёность да амбиция писательских жён) немыслимы были без института домработниц. Желающих хватало: шалопутные, морально незрелые сельчанки правдами и неправдами устремлялись в столицу, словно мухи на мёд. Чтоб продать счастливую, пусть даже и впроголодь, жизнь в батиной избе, созидательный, хоть и не оплачиваемый, труд в родном колхозе, — за чечевичную похлёбку временной прописки, чуждый угол и лакейскую участь челяди. Коль юная поросль испытаний бежит, сладкой домогается жизни, — нешто построишь, с таким матерьялом, коммунизм?

Средь пёстрой череды домработниц, служила у Зориных здоровущая, кучерявая деваха по имени Валька Матросова. В деревне своей запросто ворочавшая семипудовые мешки с картошкой. То ли готовила Валька неважно (а болезненному организму — нежнейшую диету подавай!), то ль неделикатные имела манеры, а то, может, крепкие крестьянские перспирации оскорбляли чувствительное Зоринское обоняние, — только поставил прежний вундеркинд жене своей Рите, театральному критику, ультиматум: «Или она, или я!»

Перебралась Валька в соседний подъезд, к Кузнецовым. И пробил её час! Как раз прижала во дворе Кузнецовского мальчишку шпана. «Попрыгай! — велят (чтоб мелочь звенела). — Выверни карманы!» Уже и мордотычины посыпались на безответную жертву. Узрела эту сцену мощная Валька и налетела стремглав, что твой ястреб. В момент раскидала с полдюжины несовершеннолетних бандюганов. Двоих последних, ухватив за шкирбон, треснула лбами — то-то хряст стоял! Допризывные урки из грозной Пиявкиной кодлы долго потом носа не смели сунуть во двор.

Лев Гинзбург отличался титанической работоспособностью. Встанет в пять утра и давай, не завтракамши, поэзию вагантов переводить. А то уж и ваганты-то все кончились, — возьмёт и другого кого переведёт. Простоев не допускал. Лозунг такой сам для себя сочинил: «Если делать нех@ра — переводи Бехера!»

«Запрет вышел, — это Виктору Урину, интернационалисту, разъясняют, — медведей на балконах держать! Сдайте, — говорят, — животное в зоопарк!» «Не-е, — перечит, — ни за какие коврижки! Слишком крепко привязался я к Михал Потапычу своему, нету мочи расстаться. Лучше уж тогда чучело из него закажу!» А там, рядышком, Александр Шаров стоял, человек горделивый. «Жаль, — вслух размышляет, — такая славная идея, а в голову мне не пришла, когда с первой женой разводился!»

В подмосковном Доме Творчества Писателей «Малеевка», в столовой собрались творившие там писатели на ужин. Только выпили-закусили, влетает дежурная по корпусу: «Гинзбурга к телефону!» Вскочили шестеро. Лев Гинзбург, обладавший титанической работоспособностью. Евгения Соломоновна Гинзбург, прославленная двумя выдающимися произведениями: романом «Крутой маршрут», о долгих её годах в ГУЛАГе, и сынком, Василием Аксёновым. Александр Галич, рождённый тоже Гинзбургом. Лазарь Лагин, автор «Старика Хоттабыча», псевдоним свой составивший из первых слогов: Лазарь Гинзбург. Академик Виталий Гинзбург, любивший отдыхать в кругу творческой интеллигенции. За компанию вскочил ещё подольский прозаик Рабинович, среагировавший на хорошую фамилию.

Лишь только Александр Шаров, человек горделивый, с первой женою своей, с Наталией Лойко, разошёлся, — глядь-поглядь, оба по новой брачуются. И каждый поврозь, со следующим уже, значит, супругом, крупного писателя на свет производит, лауреата. Она — Татьяну Бек, поэтессу, он — Владимира Шарова, прозаика-романиста. А которые совместные были у их ребятишки, Нина с Мишею, — ни в какие писатели отнюдь даже и не выбились. Во как! Зазря, видать, талдычат, дескать, развод к добру не приводит!

В другом подмосковном Доме Творчества Писателей, Переделкине, врывается в столовую посередь обеда благоухающий перегаром Виль Липатов. Тащит из-за пазухи пистолет. Начинает целить: в прозаика Юрия Полухина, мужа писательницы Любови Рудневой (больше известной в качестве героини смеляковской «Любки Фейгельман»). «Обидел ты меня, гад! К смерти готовься!» Что тут началось — смятение, паника, шухер-ералаш! Оторопевшие писатели и вверенные им жёны неуклюже полезли под столы. Загремели опрокинутые стулья, посыпалась посуда. Воздадим должное Полухину: он хладнокровно приблизился к агрессору и отнял револьвер. Оказавшийся хоть и настоящим (подарок министра внутренних дел Щёлокова автору «Деревенского детектива»), но не заряженным. Липатов охотно отдал оружие и полез обниматься: «Герой, пули не испугался! Прощаю, пойдём выпьем!»

Александр Шаров, человек горделивый, псевдоним себе сладил из своего ж изначального имени. Давние кореша так его, по старинке, Шерой и величали. Шерина вторая жена, Анна Ливанова (тоже, известно, псевдоним), спервача физиком корпела. Как за писателя пошла, — ремесло своё отвергла, да сама взялась прозу научную сочинять: недурственные выдались книженции, особо которая про Льва Ландау. Мужниных творений, ей-же-ей, не слабже, — пойди только посмей, выскажи вслух этакую крамолу, коли жизнь дорога! Всё ж один друган, Лев, что ль, Разгон, соорудил-таки Ане кликуху: «Шеркина-Шоперник». По созвучию с Татьяной Львовной Щепкиной-Куперник. Без малейшего даже намёка на любовные треугольники, коими та гремела (один — с участием самого лично Чехова) и на реноме «первой петербургской Сапфо».

Сергей Островой боготворил жену свою Надю, арфистку. Зимою чесанёт на лыжах по снежным Малеевским просторам — поляны не пропустит: сворачивает с лыжни, и давай палкой на снегу имя заветное выводить. Трёхаршинными буквами. Циничные писательские сынки надругались над светлым чувством: прихватив в столовой чайник со спитым чаем, начертали оное имя на клумбе, в виду спального корпуса. Утром зыркнул Островой в окно — мать честная! Превратно истолковав происхождение жёлтых литер выскочил, кулаками тряся, в чём был, в тапочках, — и ну топтать, снегом закидывать.

Анна Михайловна Шеркина-Шоперник всему свету желала добра. Под которым понимала, вперёд всего, родительское счастье. Гуляет она по пляжу Пицундского Дома Творчества со старинными приятелями: достойным писателем, однофамильцем своим Владимиром Лифшицем, да женою его Ириной (бывшей женой Никиты Богословского, мастера розыгрышей, мачехой Льва Лосева, поэта интеллектуального и блестящего). «Ира, — с чувством вопрошает простосердечная А.М., — отчего ж нет у вас с Володей детей? Непременно должны быть дети в семье!» «Должны, так должны!» — резкая Ирина Николаевна рушится на гальку, заваливает на себя супруга: «Володя, будем заводить детей прямо сейчас!»

В пред-гугловскую (хоть и пост-гулаговскую) эпоху — ох, непросто было поборникам энциклопедизма нагулять эрудицию! Крупнейший советский литературовед Ираклий Луарсабович Андроников три подвала в «Литературке» посвятил дотошному, чуть не детективному, дознанию: кто автор фразы «Краса, природы совершенство». Тут ты хошь верь, хошь похерь, — только восьмиклассники школы N152, русскую литературу проходившие (под водительством Ирины Серебро) не по программе, с порога знали: Николай Лесков. Обсуждался даже в 8-м «Б» деликатный вопрос: позвонить, что ль, доктору филологических наук, подсказать, чтоб не мучился?

Долго не выгорало без интернета другого ещё автора распознать, сочинившего:

Лёгкой жизни я просил у Бога,
Лёгкой смерти надо бы просить.

Собралось как раз в Малеевке дюжины две разнокалиберных поэтов. Да разъехались мнения: одни говорят — Бунин, другие — Некрасов, третьи и вовсе — Назым Хикмет в переводе Радия Фиша. Богатая Малеевская библиотека располагала всеми тремя, только не нашлось у классиков тех скорбных строк.

То ли дело — нонешняя лафа: никакой тебе надобности в криминальных расследованиях. Ткнул пальчиком — и вся недолга. Доподлинно:

Тише, ораторы!
Ваше
слово,
товарищ браузер.

Вникаем: Иван Тхоржевский. Переводчик, литературовед, вдобавок ещё — борец, изволите ли видеть, с большевизмом! В Советском Союзе категорически не издававшийся. Вот, братец, и напоролся! Спасибо пусть скажет, что единым хотя б восьмистишием остался в памяти:
Лёгкой жизни я просил у Бога:
Посмотри, как тяжело кругом.
И сказал Господь: пожди немного,
Ты ещё попросишь о другом.
Вот и дожил, кончилась дорога.
С каждым днём всё тоньше, тоньше нить.
Лёгкой жизни я просил у Бога,
Лёгкой смерти надо бы просить.
Версия, кстати сказать, отличная от канонической…

Вслед за ванной, засорилась у Уриных раковина, опосля газовая плита вразнос пошла. Пришлось обед на костре готовить: в столовой разводили, на паркете. Соседи, понятная вещь, донесли, милиция тут как тут. Ну, а какая ментальность у мента? Взяли интернационалиста под белы рученьки да и вкатали пятнадцать суток.

Едва вышел Виктор Урин на волю — новая беда: за организацию Всемирного Союза Поэтов исключают интернационалиста из Союза Писателей. Прямиком дело шло к политической репрессии. (Заметили, кстати: «репрессия» в единственном числе как-то даже и не звучит? Масштаб, видать, не тот). Спасибо, старый друг выручил, Президент Сенегала Леопольд Сенгор: лично позвонил самому товарищу Брежневу. Отпустили борца за международную солидарность в Республику Сенегал на ПМЖ.

В зелёные свои 62 года, женился драматург Леонид Жуховицкий по пятому разу: на шестнадцатилетней. Дочку Алёнку доблестно зачал. Эдак он самому Чарли Чаплину нос утёр: всего-то был тот на 36 лет жены своей постарше. Тем паче — Олегу Табакову, с 30-ю годами разницы. Виват охотницам до (или на) знаменитостей — малолетним геронтофилкам!

Одного только Леонид Ароныча окромя, прочие все граждане, также включая и литераторов, течению времени обязательно подвластны. Как, брат, ни тужься, как ни молодись, сколь спортивным экзерсисам ни предавайся, морщины ни подтягивай, — всё одно: поруха. Даже и богатая писательская фантазия не выручает. Михаил Дудин, Гертруда, напасть эту так подытожил:
Есть тяжелые моменты
В жизни творческих людей:
Пожилые импотенты
Ищут опытных бл@дей.

Комсомольский поэт Александр Безыменский — тот выразился ещё горше:
Большой живот и малый фаллос —
Вот все, что от меня осталось.
Силы, ёшкин кот, иссякают, а и ума не прибавляется, — нечем поутешиться!

Был, всё ж таки, художник слова, за одряхление своё щедро вознаграждённый. Поэт и переводчик Борис Турганов заяву подал в Правление ЖСК «Московский Писатель». Проживает он, злополучный, на втором этаже, прямо над Поликлиникой Литфонда, пагубней того — точняком над рентгеновским кабинетом. Через эту дислокацию, чувствительнейшим образом пострадал: перманентное облучение причинило ему, Турганову, безвозвратную утрату мужской силы. Нижайшая просьба принять к сведению и возместить урон! Правление, тоже не из юнцов составленное, сочувственно отнеслось к старпёрской челобитной и прошение удовлетворило. Прирезали, в качестве компенсации, к тургановской квартире пятую комнату.

Евгений Винокуров не то чтобы тучен был, навроде, скажем, Алексея Апухтина, — но тоже: большой русский поэт. Подвозит его на своём автомобиле дружок винокуровский, Лев Гинзбург. Который, хоть и обладал титанической работоспособностью, машину водил кое-как: дёргались у него «Жигули» и шли по кривой. Напрягается Гинзбург, чтоб не въехать, куда не следует, управляет, сосредотачивается, а Винокуров тем временем донимает: «Лёва, слышь, тут жлоб один выдал, будто я на еврея похож. Ты мне честно ответь: ведь не похож я на еврея, так?» Гинзбург трубкой в окно: пф, пф, — и дальше ведёт. Винокуров своё: «Лёва, правда же, на еврея я — положительно не похож?» Гинзбург рулит. Тот снова: «Лёва, скажи…» Тут Гинзбург тормозит, трубку изо рта вытаскивает: «Да не похож ты на еврея. Не похож! Ты похож на еврейку!»

В Доме Творчества Писателей «Малеевка» с кинозалом соседствовала бильярдная. Сотворив за день очередную порцию нетленки, вечерами сражались, не щадя живота своего (расплющивая, сиречь, пузо о твердь стола), матёрые бильярдисты: Михаил Танич, Григорий Горин, Валерий Тур — член трёх творческих союзов. И примкнувший к ним Юлик Гусман (писатель был никакой, зато известный КВНщик, в будущем — директор Дома Кино, бесстрашный борец с «гомофобией»). Дым, азарт, хохмы, — да нечто упомнишь? Одна вот всплыла: «норвежский Хер-дал» — это Гусман так Валю Тура дразнил, в честь Тура Хейердала.

Сергей Островой тоже на бильярде играл недурно (что не мешало ему боготворить жену его Надю, арфистку). Нанесёт удар — и извивается всем телом вослед убегающему шару, направляет к цели. Если ж не ложился в лузу шар, Островой картинно отставлял кий и с печальной важностью констатировал: «Играю всё хуже. Пишу всё лучше».

Даже и в бильярдной стоял у Сергея Острового (который боготворил жену свою Надю, арфистку) пылкий эрос во главе угла. Ввечеру пожалует поэт к зелёному столу. Извлечёт длинный свой тонкий, наборный кий из чехла, мелком его натирает, — и, с глубоким удовлетворением, возвестит: «Написал два стихотворения про любовь. Закрыл тему!»

Студенты — потомки писателей прожигали в Малеевке зимние каникулы. Однажды Танечку Ильину, дочь оргсекретаря Московской писательской организации, провожал с затянувшейся хмельной вечеринки сын драматурга Андрея Кузнецова, Сергей. Кое-как доплелись до оранжереи, связующей два корпуса. Миновали грозную, довольно-таки двусмысленную надпись: «Тише! В спальном корпусе идёт работа!», и в тропических зарослях средь мохнатых пальм и широколистных фикусов, присели на скамеечку передохнуть. Только не сыщешь уединения даже ночью, в джунглях! Дефилировавший мимо Валерий Тур, член трёх творческих союзов, глянул бегло, улыбнулся лукаво и вполголоса пропел:
Он был титулярный советник,
Она — генеральская дочь.
Как случается с пышнотелыми, очень молодыми блондинками, залилась Танюша краскою до корней волос.

Уже за полночь достигли номера Ильиных. Виктор Николаевич дремал на диванчике в передней — поджидал Татьяну. Человек влиятельный и суровый, в прошлом — комиссар госбезопасности (но и сам отмотавший червонец во Внутренней тюрьме НКГБ), Ильин не лишён был своеобразного чувства юмора. Услышав скрип двери, он приоткрыл один глаз и внятно произнёс: «Ещё раз так поздно приведёшь мою дочь — дам ход доносам на твоего отца!» Жутковато сперва, но если вдуматься — то уж славно, что без повода не пускал наветы в дело!

Ранней весною 67-го подвергся означенный Сергей лютому насилию: пристегнули ремнями к креслу, на колени тазик водрузили для кровищи, — и давай, под местным наркозом, гланды скальпелем изводить. Не чуял оглоушенный пациент, не помышлял, на каком тончайшем волоске зависла тогда гордость российской словесности. Вообразить стрёмно: ёрзни он лишний раз, взвизгни, — среагирует невольно чуткий доктор, оториноларинголог-хирург, тоже дёрнется, заелозит задом своим по высокому стулу. Потеснятся, смешаются клеточки в евоных детородных органах. Всё равно как в школьной дразнилке: тили-тили testes.

Вечером воротится изнурённый доктор Зильбертруд, Лев Иосифович, домой. Покушает, дерябнет зачуток, покемарит, — и давай долг свой супружеский отправлять. Ан — всё, кранты, ваши не пляшут: тот, единый на миллиард, более уж не застрельщик! Теперича не знаменитый писатель зачатым окажется, Дмитрий Быков, а невесть какой левый чувак. А то, может, и вовсе пацанка.

Театральный критик Владимир Фёдорович Пименов из себя видный был мужчина, представительный. И должности занимал высокие, ответственные (вполне соответственные). Директором театра состоял, затем превыше того, — заместителем председателя комитета ЦК КПСС! Лично перед товарищем Сталиным доклады держал! Впоследствии двадцать лет профессором оттрубил, ректором Литературного Института. Манкируя, однако же, авторитетом своим и солидностью, закрутил, понимаете ли, семейный Пименов многолетний роман с другим ещё профессором.

Тьфу, чёрт… вы уж, поди, вообразили невесть чего. Написать бы «с профессоршей», так нельзя. Слово это, «профессорша», иное значение имеет: жена профессора.

Звали того, другого профессора, Инна Вишневская: также театральным критиком подвизалась и, сходным образом, замужем пребывала. Только тут, вишь, вон тонкость какая: были они, ясно, номенклатурой, но всё ж таки ещё — и богемой. Большевицкую нравственность поправ, ни таиться не стали полюбовники, ни скрывать. Повсюду на пару, завсегда вместе: что на театральных премьерах, что в домах творчества, что на писательских семинарах.

Принимал Литературный Институт делегацию писателей из Казахстана. На банкете-то Вишневская при Пименове красовалась, а под конец — пригласил он казахов домой к себе, отобедать (ровно нутром чуял, что внучок, Пименов Алексей, на казашке обженится). Сидят акыны культурненько вкруг стола, скатерть кружевная, крахмальная, хрусталь поигрывает, серебро посвёркивает, супруга Пименовская, законная, гуся жирного расчленяет. Тут главный казах, Абдильда Тажибаев, возьми да и ляпни: «До чего весёлый, однако, человек Инна Люциановна, Владимир Фёдорыча жена! Очень сильно, — говорит, — хохотал на банкете!» Евгения Петровна как вся затрясётся, да гусятницу фарфоровую о паркет — хрясь!

Кабы человек со скорбной фамилией Могилевский присвоил себе яркий, революционный псевдоним «Октябрьский» — понять можно. Но как раз было наоборот: Борис Октябрьский книжки свои об учёных издавал под именем «Могилевский». Частенько так его, автора, в двукратном размере, и титуловали: Октябрьский-Могилевский. Не подразумевали в том смысле, что могила, мол, завоеваниям Октября.

Многие советские писатели псевдонимами обзаводились. По разным, конечно, причинам, но больше всё — по одной. Как разъяснил происхождение своего псевдонима Григорий Горин: Гриша Офштейн Решил Изменить Национальность.

Одним покачественней доставался псевдонимчик, другим — поплоше. Берёт, скажем, Игорь Рабинович псевдоним «Иртеньев». Красиво звучит, благородно, инда по-дворянски. Но, в сочетании с носатостью носителя, — малоубедительно. Ежу понятно: не нашего сукна епанча.

Другой Рабинович, Александр, более тонкий выбирает псевдоним, неожиданный. Вот, друзья сочинили, по случаю (хоть мужские фамилии, вообще-то говоря, склоняются):
Три-та-тушки, три-та-та,
Вышла Олька за Митта.
За Митта-Миттовича,
Сашу Рабиновича.
Даже и на псевдоним не походит, — пойди, раскуси. К той же серии «Фараду» отнесём, «Севелу», и иже с ними.

Но бывают ходы ещё более изощрённые! Об одном таком — сложил протоиерей Михаил Ардов (сам, надо признать, Зигберман) эпиграмму:
Наш сосед Гриша Похес
Пишет совсем неплохе-с.
Он — лучший поэт нашей эпохе-с,
И всей армянской мишпохе-с.
Посвящается Григорию Поженяну. Который, с его восточной наружностью и шпанистой повадкой, легко сходил за армянина (коли сами вы не из армян). Высший пилотаж смены фамилии!

Одною рукой восхваляя родимую власть, не дураки были советские писатели свободной конечностью покрутить ручки настройки. Особо если за городом, где послабей глушат. Бредёшь поздним вечером по малеевскому коридору: полутьма, лампочки ночные тусклые чуть мерцают, а из-под каждой двери — вражьи голоса…

Или ещё вот: утречком, после завтрака, усаживается отъезжающий писатель в такси. Выскакивает следом уборщица с радиоприёмником «Спидола»: «Эй, товарищ, вы свою бибиси позабыли!»

Виктор Борисович Шкловский участвовал в Февральской революции, в эсерах ходил, двух братьев расстреляли у него, — чудом уцелел человек. Подрядили его как-то, в компании прочих литераторов, на Беломорканал: панегирики составлять (а в ту раннюю пору врагов народа не поголовно ещё истребляли, которых и «перековывали»). Подваливает там к нему чекист и с ухмылочкой ехидный такой задаёт вопросик: «Как, — спрашивает, — товарищ Шкловский, чувствуете вы себя на Беломорканале?» «А вот как, — Шкловский в ответ, — чувствую себя, словно живая лисица в меховом магазине».

Борис Ямпольский писал свои произведения на чистейшем русском, как и подобает российскому интеллигенту. Но стоило только ему открыть рот — неодолимый, понимаете ли, выявлялся еврейский акцент. Невзирая на это компрометирующее обстоятельство, приходилось неженатому прозаику изъясняться на устном русском даже чаще, чем на письменном. «Каждый Божий день, — это Ямпольский сам объяснял (акцентик-то позвольте уж не воспроизводить), — каждый, то есть, день должен я заговорить со ста женщинами. Из них пятьдесят мне ответят. Двадцать пять ответят благосклонно. Двенадцать согласятся встретиться. Шесть придут на свидание. Три явятся в гости. И одна даст». Вникли? Давали всё ж таки, каждодневно, считай, давали несмотря на неизбывный акцент! Кто скажет, что не было в бывшем СССР дружбы народов?

«Напрасно, — Виктор Борисович Шкловский рассуждал, — насмехаются над нашими патриотами: дескать, всякому целесообразному предмету приписывают русские корни. Россия, мол, — родина слонов! А скажите на милость: мамонты, предки слоновьи, — не из Сибири ль родом»?

Тогда многие советские писатели, если которые и семейные, в ловеласах ходили. Им ведь в своих произведениях, написанных методом социалистического реализма, лирическую линию необходимо проводить. Без лирической линии даже и читать не станет никто. А как, спрашивается, женатому человеку правдиво отобразить тончайшие интимные переживания, если жене не изменяешь? Вот и гуляли, кто уж как умел: тот женился-разводился почём зря, иной — без бюрократии управлялся. Про Полякова Владимира, к примеру, такую пустили эпиграмму: «Одна жена сменить другую спешит, дав ночи полчаса».

Чтоб чересчур, сверх меры гуляк да ходоков огульно-то не судили, в самую пору пульнуть из тяжёлой артиллерии. «Если уж непременно хотите, то мимолётная связь-страсть может быть и грязная, может быть и чистая», — в 15-м ещё году прошлого века писал Инессе Арманд самолично Владимир Ильич. Супротив мирового гения, чай, не попрёшь!

Не одни лишь мужеского полу литераторы на сторону глядели; отдельные дамы весьма даже не отставали. Беллу Ахмадулину взять: высокие лирические откровения сочетала она, играючи, с разухабистой личной жизнью. Первой женой Евгения Евтушенко побывала, пятой — Юрия Нагибина. Вторично разведясь (по причине «нетрадиционных сексуальных экспериментов»), жила несколько лет без регистрации, с Геннадием Мамлиным, драматургом.

Гражданский этот союз рухнул самым драматическим образом. Сын Мамлина, Никита, не вдумавшись хорошенько, позвал отца и его прославленную сожительницу на свадьбу своего друга, Эльдара Кулиева (сына кабардино-балканского классика Кайсына Кулиева, депутата). Со свадьбы ушла Белла с женихом, за спиной оставив рыдающую невесту и уязвлённого Мамлина.

Не впустую умыкнула 35-летняя поэтесса 20-летнего джигита. Юный горец свершил подвиг, неподсильный тонкошеей интеллигенции: Белла триумфально понесла! Явилась на свет Лизочка, в прибавку к ранее удочерённой Анюте. Только и этот брак недолго продержался…

Свалив за бугор, Юрий Израилевич Альперович обернулся Юрием Ильичём Дружниковым. Метаморфоза, супротивная той, какую претерпевают имена прочих советских евреев- отъезжантов. А собака-то — она вот где зарыта. Первую жену Альперовича, Галю, вполне устраивал муж — детский писатель средней руки. Но является супруга номер два, Валерия, «жена-вдохновительница» (по классификации писательских жён, выполненной самим Ю.И.). И начинает гения из Юры лепить, великого русского писателя. А слыханное ли дело, чтоб классик русской литературы — Альперович-Израилевич?

Упомянутый выше Никита исправно рос Мамлиным. Спросит досужий шутник, уж не Мамлин ли он Сибиряк, — отвечает мальчик домашней заготовкой: «Я не мамин, я не папин, просто я Никита Мамлин». Постарше став, носил на безымянном пальце антикварный, белого металла перстень с гравировкой: «Н. Мамлiни». Но единственный свой кинофильм, «Нога», страшненькую ленту об Афгане, снял под фамилией маминой и деда-генерала: Тягунов. Фильм прогремел и запустил на орбиту новую, яркую звезду, личность поистине триумфальную: актёра, писателя, отца шестерых детей, политика, журналиста, православного священника, режиссёра, ювелира, монархиста, «гомофоба», каратиста и патриота. Об Иване Охлобыстине речь.

Сценарист и прозаик Владимир Крепс, член ВКП (б) с 1927 года, под старость чрезмерно располнел. Неловко даже за человека, собственный живот ноги от него загораживал, ну и всё прочее. И ведь никто из засранцев-писателей не намекнёт (в Дубултах дело происходило, на пляже Дома Творчества), не подскажет, что вылазят яйца из-под трусов. Общаются с ветераном как ни в чём не бывало, языки чешут, — а промеж себя на смех подымают, роковые те яйца «крепсами» прозвали. До того дошло, писательская дочурка, семи лет от роду, поутру просит: «Мам, сделай мне яичницу из двух крепсов!»

Виктору Борисовичу Шкловскому под девяносто, ему о вечном размышлять, а супруга, Серафима Густавовна Суок, всё с бренным подкатывает. Потолок, мол, в трещинах, ремонт делать пора. Шкловский ей: «После меня — хоть ремонт»…

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий для Светлана Лось Отмена

  1. Занимательно, иронично, читабельно.
    Всегда интересны человеческие подробности из жизни богатых, знаменитых, чем-то прославленных.
    Писатели — такие же люди, как и все другие. Едят, пьют, женятся, разводятся, сходятся, занимаются квартирным вопросом, бьются за место под солнцем, как и все прочие. В любую эпоху, не только при тоталитаризме, которому, впрочем, конца-края не видно. Не святые они, литераторы метода социалистического реализма. Приспосабливались к властям, интриговали и сплетничали, запрятав негодующую фигу в глубокий карман или ящик письменного стола.
    Бытовые подробности сближают, развечивая образ «властителя дум» — совписа.
    Казалось бы, те времена остались в прошлом.
    Настала эра свободы и демократии по-русски. Ни над кем больше не довлеет зловещий соцреализм недееспособного коммунизма. Его идеология исчезла, но апологеты остались и мгновенно перестроились, совершенствуясь в угождении новым временщикам.
    Ничего особенного в литературе не произошло. Люди остались такими, как и были всегда. Неизменен и антисемитизм на генном уровне.
    «И нет ничего нового под солнцем.»
    Не сохранился и Союз писателей в том виде, каким он был в покойном СССР. Организация, обслуживающая советскую власть, была престижной и влиятельной. Членство в ней что-то да означало для пишущего люда и выделяло из числа других обывателей.
    Сейчас писательская организация существует, но дела её плачевны. Нет былых привелегий. Жизнь её рядовых членов мало чем отличается от общей по стране.

    Зато по старинке никто не иронизирует над «писателем» Альфредом Кохом с его «Ящиком водки», номинированным на премию «Большая книга». Никого не смущает писательство миллионера, генерального директора «Газпром-Медия», не напоминает о Л. И. Брежневе с его «Малой Землёй». Умеют люди держать нос по ветру и всегда умели. Что ни говори, а быть о-о-очень состоятельным человеком недостаточно для полного счастья. Хотелось бы прослыть и писателем, идеологом и властителем дум и душ оболганного и обворованного населения.
    Так что профессия писателя всё-же остаётся престижной.
    Я лично ожидаю книгу В. В. Путина «Я и мой народ едины».