Шура

В память Царевой Александры Семеновны — спасибо за всё.

1.

Странно устроена человеческая память. Своеобразная азбука Морзе: точка — тире; «стоп-кадр» — пробел.
Почему-то помнятся ничего незначащие моменты, а некоторые важные, большие события как будто стерты. А может, на самом деле, главное в ничего, казалось бы, незначащих «стоп-кадрах». В них ключ к другим событиям и их последствиям. Момент истины только «стоп-кадр».

Вот и с Шурой также: помню очень избирательно. Что-то знаю из рассказов других, что-то из писем.

Кажется, Шура появилась в нашем доме после войны. Меня тогда еще не было, мама моя была совсем маленькая. Многие тогда ездили из деревни в город: что-то продать, у кого-то подработать. Вроде и Шура, приехав из валдайской деревни, работала то нянькой, то по хозяйству. Периодически она уезжала к себе. Когда-то у неё было человек девять детей, а может и больше. Мужа забрала война, кого-то из детей болезни и голод, оставшиеся разбрелись по российским деревням и городам…

К тому времени, как мы собрались в гости к Шуре на Валдай, мне было лет девять-десять. Точно знаю, что с ней в деревне жили два её сына. Кажется, их звали Володя и Павел; оба женаты и с детьми. Еще была дочь Рая, но она жила где-то в райцентре и история её семьи для меня скрыта за туманом детской памяти. Еще где-то жили другие дети: Андрей, Михаил, Николай, Нина.
Поехали мы тогда к Шуре с моей бабушкой Мариной. Дорогу не помню.

Пробел.

Деревня — большая длинная улица. Вначале улицы клуб, в конце — Шурин дом. Напротив Шуриного — дом сына Володьки. Володька пастух — выпасает колхозное стадо. Когда коровы разбредаются он кричит: «Эй, бл… колхозная». Чуть дальше, по Шуриной стороне и слегка на отшибе — стоит Пашин дом. Его дом вроде бы и в деревне, а вроде как и сам по себе, в сторонке как бы.

«Стоп-кадр».

Шурин дом самый большой в деревне: голубой с белеными резными красивыми наличниками на окнах. На рамах белые кружевные занавесочки и красная герань. Если Шура не в огороде, и не хлопочет по дому, то она сидит у окна, подперев руками подбородок; в белом в мелкий цветочек платке. Окна открыты. Лето.
— Любка, ты кудай-то заспешила; чиво в магазин привезли, что ль? Любка, ты мне потом доложи, чё там хорошего. Эй, Нинка, а чё Володька-то скотину ещё не пригонял?

Вход в дом с крылечка позади дома. Если Шура уходит в магазин или баню (а теперь она больше не уходит никуда), ключ под половичком тут же у двери на серых, выгоревших на валдайском солнце, ступенях.
Дальше, за дверью, длинные темные сени. В конце сеней вход в курятник и в уборную. Там же хранятся, запасенные на зиму и для печки дрова. А еще можно залезть по крепкой приставной березовой лестнице на чердак, а там валяться на сене.
Посередине сеней дверь в «покои». Толкнешь скрипучую дверку, нагнешь голову, чтобы не удариться о притолоку — и ты в горнице. Горница — огромная, просторная комната. Слева большая печь с лежанкой, и за натянутой на веревке пестрой ситцевой занавеской кухонька. От двери, к кухне и в центр горницы к столу ведут голубые с белым, рябенькие половички-дорожки. Стол большой темный деревянный с вымытой годами до белесости столешницей. Вокруг стола темные венские стулья. У кухонной стены большая железная кровать — к ней ведет еще один «местного значения» половичек. Рядом, в простенке между окнами большущий старый шкаф, Шура называет его «шифонерка-пионерка». В углу на полочке с белой уголком салфетке — икона с лампадой, а под ними комод. На другой стене с одним окном, выходящим на Пашин дом, большие фотографии: молодая Шура, её погибший муж, дети. Лиц не помню, только старые похожие на дагерротипные образы с подкрашенными заезжим фотографом губами. У третей стены — маленькая железная кровать — сейчас на ней сплю я. Перед кроватью на полу вязанный из лоскутков круглый коврик. На обеих кроватях перины и горы подушек: мал — мала — меньше. На стене у кроватей коврики: то ли лебеди, то ли еще что. Рядом дверь в ещё одну комнату — маленькую. Что в ней не помню. Там спала моя бабушка.

На обед гречневая каша со щами. Готовит Шура в печке. Ставит кашу с вечера. Всю ночь каша выпаривается, выдерживается в теплой печи. Днём каша рассыпчатая; все крупинки размером с горох. Шура не жалеет масла — каша блестит и возбуждает аппетит.

За Володькиным домом лужайка, а пониже озеро. Там много озёр и все они связаны между собой протоками. Все дома по нижней части улицы выходят огородами к озеру. У берега мостки: деревянные, отдубленые солнцем, промытые водой: мягкое и гладкое, тёплое дерево. На мостках бабы. Они полощут белье. Юбки подоткнуты: какие у них красивые сильные ноги. Бабы полощут бельё, разгоняя руками кувшинки и перекрикиваясь, обмениваются не спеша последними новостями. Временами они заливаются звонким смехом, раскатывающимся от берега к берегу; от острова к острову; до другого озера; до другой деревни. Маленькие мальчишки в спущенных до середины попы длинных черных трусах гоняют по берегу гусей. Гуси гогочут, злятся и бегут в воду.

Вода синяя-синяя. Мелкая рябь блестит петушиными гребешками на солнце и слепит. Ярко-желтые кувшинки на зеленых стеблях искрятся, как осколочки разбитого солнца. Белоснежные гуси с желтыми клювами с гоготом и шипением влетают с разбегу в воду. От них брызги во все стороны. Капельки воды, переливаясь радугой, зависают в воздухе, как в рапиде. Вечно сопливые мальчишки хохочут. Бабы кричат на мальчишек и заливаются своим волшебным сильным смехом, побросав белье в воду. Невдалеке мужики на лодке тащат сети и безмолвно грозят мальчишкам кулаками.
Лежу на теплых душистых досках мостков. Небо ярко-голубое с невероятно большими облаками. Кажется, протянешь руку и она достанет до облака, но лень. Лень протянуть руку. Шевелиться не хочется. Мне девять лет. Мне хорошо.
«Ой, бабы, а у меня белье уплыло. Ой, немогу, — и снова взрыв хохота, — а, ну-ка, Мишка, негодник, хорош гусей мучить, залазь в воду, тащи батькину рубаху. Смотри, негодник, батька без рубахи ух какой злой. Давай-давай, а то выдеру». И снова смех.
А я знаю — Мишка плавать не умеет. А я тоже. И ещё мне всё лень. Жарко и сладко… Мой первый в жизни солнечный удар…

Пробел…

Сколько же мы прожили тогда у Шуры? Неделю, две, три?

Толпа на улице. Прямо на дороге у Шуриного дома. Сегодня какой-то праздник, какой, конечно, не помню. Шура смотрит в окно и качает головой.
— Что там, Шура? Что? Я тоже пойду, посмотрю.
— Стой, не смей, — слышу я в спину, но продолжаю бежать. Слетаю с крыльца, поворачиваю за угол, и пытаюсь пролезть сквозь толпу, посмотреть что там. Все пихаются, топчутся, а я знай себе работаю локтями. Никогда в жизни, ни до, ни после, я так не пихалась и не толкалась.
Протиснувшись вперёд, вся в пыли, довольная, что все-таки пробралась, поднимаю голову. На дороге лежит баран. Несколько мужиков держат его за ноги, кто-то за уши и морду. Резкий поворот головы, острая блесточка ножа и …

На мои пыльные сандалии потекла струйка крови. Она рисует причудливые узоры контурной карты в белой пыли и течет как-то медленно и черно. Вижу, как дохлого барана потащили куда-то вверх по дороге. Народ бесшумно переговариваясь, не спеша растекается по домам. Всё тихо, совсем тихо, до звона в ушах. Мне как-то ватно и я стою и стою. Огибая мои сандалии, кровь уже спешит вниз по дороге, рассыпаясь на обваленные в песке и пыли ртутные шарики.

Через пару часов меня повели в баню. Это была первая в моей жизни баня.
Я иду с Шурой по главной и единственной улице, где недавно убили барана. У нас в руках узелки: чистое белье, полотенце, кусок мыла и большая мочалка, похожая на пук травы.
Мы торжественно не спеша идем по дороге. Все должны видеть, что мы идём в баню. Проходя мимо домов, мы с Шурой раскланиваемся и здороваемся со всеми: кто сидит на завалинке, кто в окошке, как в кукольном городе. У каждого дома повторяется один диалог:
— Здравствуйте. Шура, ты куда? В баню?
— И вы здравствуйте, — степенно отвечает Шура, — мы вот в баню. А вы?
— Уже, Шура. Спасибо.
Так идем. Кажется, что ничего более торжественного в жизни не бывает. Почему-то очень радостно.

Банька совсем старая, покосившаяся, наполовину вросшая в землю. Из трубы на крыше, из окон и всевозможных щелей идет дым. Окошки крошечные и совсем чёрные. Заходим в предбанник: душно, темно. Вся моя торжественность и радость сменяются страхом.
Вокруг голые бабы. Кто только разделся, кто собирается одеваться. Я стесняюсь. Разделась. Мне кажется, что я слишком худа и мала. Шура сунула мне в руки таз и зачем-то веник из берёзы. Стою.
Кто-то приоткрыл дверь в парную. Ничего не вижу: темнота и пар. Стою.
— А ну, бабы, дверь закройте, весь пар уходит.
На этих словах я ощутила сильный толчок в спину и, споткнувшись о приступку, оказалась в парной.

Темно. Жарко. Вокруг камни. Кто-то плеснул из таза воды на камни. Они шипят, как гуси. Очень жарко. Душно. Стою, не зная, что делать. Стыд прошел. Слышу бабий смех.
Вдруг дверь распахнулась и снова захлопнулась. Из пара посередь бани на деревянный пол плюхнулось нечто. Это была баба. Но какая баба! Огромная, бесформенная, красная масса сидела квашней на полу. От неё шел пар. Лицо её, нет не лицо, а какая-то багровая опара, расплывалась в некоем подобии улыбки. Казалось, она плавится и множится в своем безобразии; заполняет весь пол и вот-вот потечет к моим ногам ужасной горячей манной кашей.
— Хорошооооо, бля… — завыло это нечто. И тут я не выдержав, бросила свой таз и заорав, — Мамаааааааааааааааа, — вылетела из бани и с перепугу оказалась в ледяной озерной воде.

Хорошо было одеться в чистое душистое бельё. Почти как в самом детстве. Хорошо.
… Хорошо. Когда после ванны, мама, закутав меня в полотенце и прижав к себе «столбиком», несла в комнату. А потом я стояла на диване и мамины руки растирали всю меня мягким махровым полотенцем. А я смеялась, запрокидывая назад кудрявую рыжую головку. Потом мама натягивала на меня маленькие белые трусики, шлепнув на попе резинкой, маечку и носочки. Бельё было очень мягким, чистым, теплым и пахнущим свежестью и детством. Нет большего счастья: мамина любовь, всё чистое… Теплота и нежность окутывают всю меня изнутри. Мама одевает меня, а мне смешно. Я смеюсь и мешаю ей одевать меня, сгибаясь и делая вид, что не попадаю в рукава пижамки. Это такая игра. Эта нежность, это тепло, этот запах свежести и мамы, эти мамины родные руки, это бесконечное ощущение счастья, радости жизни, ощущение владения всем миром — где вы теперь?
Есть такая детская игра в нежность.

У Володькиного дома растет огроменная старая черемуха. На ней качели. Их сделали для Шуриной внучки Олечки: две веревки и дощечка. Если очень сильно раскачаться, почти до «солнышка», то залетаешь в самую гущу дерева. Мне нравится так качаться. Скорость, невесомость — смешно и чуть-чуть страшно. Но лихо и задорно. Если, пролетая высоко в листьях, быстро открыть и закрыть рот, то он окажется полон черемухи: черных и терпких ягод. Поэтому я все время ходила с черными губами и совершенно ничего не чувствующим, как будто онемевшим, ртом. Это было весело и смешно.

Если выйти за деревню со стороны вечно закрытого клуба и пройти полкилометра, то вскоре начинается лес.
До опушки соснового леса метров двести. Земля тут холмистая. Как-никак валдайская возвышенность. Всюду горелая черная трава. Там где гари побольше растет самый русский цветок Иван-чай. Его ярко малиновые свечки высятся над горелыми дюнами пышным закатным облаком. Большие зеленые стебли стоят сплошной стеной. Цветки крупные и их много.
Между холмами все пространство устилает вересковый ковер. Лилово-сиреневые мелкие цветочки со сплющенными, как будто растерянными кем-то из гербария, белёсыми листьями. Под вереском второй слой ковра — серебристый пушистый мох. Вот такая билибинская красота.
Недалеко поле гречихи, а километрах в трех от деревни необъятные небесно-синие поля льна с нежными лазурными цветками, из которых потом выходит такая прочная и совсем не нежная ткань.

Шура все делала сама: и огород, и куры и ещё какая-то живность. Дом латали сыновья, красила и белила сама. Зимними короткими вечерами плела половички. Воду носила, раньше ещё ходила в лес за ягодой. На Валдае много малины.

— Шура, расскажи про медведя в малиннике, — в десятый раз просила я перед сном и в десятый раз Шура рассказывала про «ведмедя».
— Дело это, значит, случилось давно. И не сказка это, а быль. Давно — до войны значит. Я ещё молодая и красивая была. Смотри, видишь фотка? Так, значит ещё моложе я была. Ну, иду, значит, малину собираю. А было это по ту сторону озера. Ну, собираю, собираю. А малина сладкая, сама в корзинку скачет. Да… Рукой куст раздвигаю, смотрю…, а на меня с той, значит, стороны куста — два глаза. А глаза те не простые были. Желтые такие, ведмежьи, значит. Я со страху плошки свои растеряла и стою, столбиком, как в землю закопанная. Знаешь, есть такие столбики специальные, мне сын Колька рассказывал, что их на погранице закапывают. Стою. А ведмедь ентот, значит, рядом за кустом стоит. Ну, я вспомнила, как мне бабы рассказывали, значит, о том, как ведмеди эти все очень даже баб боятся. Только боятся они баб голых.
— Шура, а почему они так боятся голых баб?
— Уж и не знаю почему. А кто их голых-то не боится. Сама ты давеча в бане-то вона как пужанулась. Из озера тебя потом вытаскивали. Ну, значит, я и давай раздеваться. Раздеваюсь я, а ведмедь стоит и во все свои желтущие глаза и смотрит. Не поймет, бедолага, к чему все дело идёт, значит. Маленький ещё небось. Ну, вот. Вещи я свои побросала, встала, значит, как бабы велели на четвереньки и задом, значит на ведмедя того и пошла. Иду. Сама думаю, чё будет-то? Шла я так и шла пока, значит, лес не кончился. Встаю — ведмедя не видно, обернулась, а там мужики из соседней деревни. Стоят, значит и как ведмеди глазенками таращатся. Ой, как я тогда припустила. В деревню вернулась только под вечер — отсиживалась, значит, до темноты и потом огородами, огородами. Смеху было.
— Шура, а потом?
— А потом не помню, я чиво было.
— Шура, ты придумала всё.
— Нет. Это быль. Потом я, значить, замуж повыходила. Один из мужиков, из той значит деревни-то, где я от ведмедя пятилась, со сватами пришел. Ну, давай, спи, хулиганка.
— Я сплю, Шура. И ты засыпай.
— Да я уж сплю давно. Это я во сне с тобой разговоры разговариваю. Да и не я это даже.
— А кто, Шура?
— А вон та Шурка с фотки. Спи, разбойница.
— Да, ну тебя, Шура. Не пойму, правду ты говоришь или придумала всё?! Шутишь всё.
— Быль это, быль. Спи, — и Шура повернулась на другой бок. Кровать её сонно заскрипела. И Шура шепотом, засыпая добавила, — быль это, быль.

2.

«Шура, проснись. Проснись, Шура!».

— Маам, скорее. Идите же в дом! Там Шура мертвая лежит и не дышит.

Прошло десять лет. Я молодая первокурсница. Гордая и счастливая. Мы хотели отдохнуть летом где-нибудь. От Шуры не было писем уже давно. Решили совместить приятное с полезным: и отдохнуть, и Шуру проведать, гостинцев ей привезти.
Мы — это я, моя мама и… мамин друг — «милый друг». Он был гордым обладателем смешного светло-зеленого (сменивший впоследствии окрас на голубой) старого «москвича». Моя маленькая кузина прозвала этот автомобиль лягушонком. В её исполнении это звучало, как «леклешонок». Так мы и звали, да и сейчас спустя двадцать лет, вспоминая, называем машину «леклешонок». Всю дорогу от Москвы на леклешонке, я тарахтела, болтала и замучила всех своими воспоминаниями райской жизни у Шуры.
Чем ближе к деревне, тем с большим нетерпением я ждала, как вбегу по знакомым ступеням в дом, в красивую горницу и кинусь в Шурины объятия.
Когда мы подъехали к дому и поставили машину на лужайке, я обратила внимание на то, что дом обшарпан, наличники облезлы. Но в своем раже не придала этому никакого значения. Я видела то, что хотела, чего ждала, свои воспоминания, а не то, что было.
А было вот что. Окна в доме были наглухо закрыты — это летом-то! В доме напротив, у Володьки, в окне мелькнуло чье-то лицо и тут же задернулись занавески. В доме у Паши кто-то шмыгнул из огорода в сени и дверь плотно закрылась, неуклюже хлопнув.

— Маам, ну идите же в дом. Скорее, — крикнула я каким-то чужим голосом, выскочив на секунду на крыльцо. Растерянная, вернулась в горницу. Веселых половичков не было. Герань засохла. На грязном столе — стакан, наполовину наполненный зеленоватой затхлой водой. Почему-то прямо на стакане засохший скрюченный кусок черного хлеба. Всюду ползают ленивые противные гадко-сонные мухи.
Почему-то не на своей, а на «моей» железной кровати лежала совсем бездыханная Шура.
Было очень душно и в комнате стояла отвратительная вонь. Шурина кровать стояла абсолютно пустая, омерзительно поблескивая голым панцирем сетки. Около кровати, на которой лежала Шура, валялась опрокинутая табуретка. Шура лежала такая крошечная, что, как бы, терялась в ворохе грязных простыней и пеленок. Лицо её было совсем серое, нос заострился, губы и рот ввалились, а вокруг закрытых глаз стояла какая-то желто-зеленая слизь.
«Милый друг» пощупал Шурин пульс. В голове мелькнула странная мысль о зеркале и о том, как же его используют, чтобы определить жив человек или нет. Шура была жива. Как будто выйдя из забытья Шура издала глухой звук: то ли стон, то ли всхлип.

Первые три дня мы втроем выхаживали Шуру: мыли, поили, кормили. Есть она могла только с ложечки. Видеть — ничего не видела. Два дня она была в постоянном забытьи, нас не узнавала.
Мы вымыли и проветрили весь дом. Открыли окна, перестирали белье, которое ещё осталось в доме — всего-то две простыни и наволочка. Никаких кружевных накидочек, занавесочек.
На третий день Шура пришла в себя, узнала нас и начала садиться. В тот же день на окне ожила геранька. Шура начала говорить. У неё не осталось ни одного зуба и она только шамкала пустым ртом. Мы не могли разобрать это шамканье. Еще через пару дней Шура решила встать. Как боярыню под белы рученьки мы приподняли невесомую Шуру и поставили на ноги. По лицу Шуры расплылась довольная беззубая, первая улыбка: — Барыня, барыня, — повторяла Шура и похихикивала. Она всегда любила пошутить.
Во время Шуриных прогулок по дому вскрылось многое. Под предлогом размять ноги, Шура молча, но упорно, с силой поворачивала меня всегда в ту сторону, куда хотела идти она, и якобы устав, останавливалась, то у комода, то у шкафа. Неуклюже цепляясь, за ящики, она осторожно выдвигала их и щупала по пустому фанерному дну. Так, выяснилось, что в доме пусто. Невестки прибрали всё. Пустые стены скалились темными пустотами от фотографий. Шура не комментировала печальные находки. Иногда только говорила: «Зажилась…»
К концу нашей первой недели «отдыха» в деревни, Шура самостоятельно стала передвигаться по всему дому, с помощью табурета и даже доходила в сенях до сортира, что было её особенной гордостью.
После обеда мы сажали Шуру у окна, повязав светлый платок. Она ничего не видела, но как всегда бывает у людей со слабым зрением, она прекрасно всё слышала.
— Это ктой-то там? А? Ктой-то идеть? — шамкала Шура в окно, — Нинка, ты? А я вишь, не подохла. Нинка, ты б зашла б, я тебя с Марининой семьей из Москвы познакомлю.
Однажды во время обеда Шура сказала: — Чой-то мне колбаськи хоца. Зубов-то нету, так я б посасала. Вот откормили на свою голову. Ищё пожалеете, что выходили, всю вашу колбаську ссосу, — пошутила Шура.
— Ура! Шура ожила и шутит. За это надо выпить.
— И мене налейте уж грамм десять, — скромно хихикнув попросила Шура, — беленькой-то давно уж не пробовала.
Еще через день Шура не сосала, а молотила своими закостеневшими деснами сухую сырокопченую колбасу, а десять грамм беленькой «для аппетиту» стали ритуалом.
— Совсем аппетиту потеряла, — говорила тихим голосом Шура, а из-под мутной пленки покрывавшей её глаза, проблескивали лучики хитринки.
Дня за три до нашего отъезда случилось удивительное открытие: Шура не окончательно слепа — она могла различать свет и тень.

В тот день к вечеру, в огороде был проведен «совет в Филях». Было решено:
Первое — забираем Шуру с собой в Москву. Здесь оставлять её нельзя, снова сгноят.
Второе — поживёт у нас, потом у других родственников. До весны что-нибудь придумаем.
Третье — отвезем её к глазному и попробуем восстановить зрение.
Четвертое — постараемся выбить ей пенсию побольше. Не двадцать восемь, а хотя бы тридцать один рубль. Все-таки всю жизнь проработала в колхозе, жена погибшего за родину, мать-героиня и т. д. и т. п.
И, наконец последнее — совершаем вылазку к сыновьям, чтобы дали формальное разрешение на вывоз Шуры в Москву. Будут артачиться, пригрозим, что расскажем кому надо и где надо, как они мать голодом морили.

С детьми Шуриными мы поговорили и они с радостью согласились, потому как мать свою любили, а что жены их творили знать не знали, ведать не ведали. Мы тоже соплей не разводили. В конце концов, деревня не город — там всё проще, может быть жестче, но проще и честнее. Им всем надо выживать. Там о любви не говорят. Там просто любят, когда есть такая возможность. Мы дали Володе и Павлику возможность снова любить мать.
Шуре пока не говорили — не знали как отреагирует. А она тем временем захандрила и загрустила.

Накануне отъезда устроили прощальный обед. Во время обеда и сказали, что приглашаем погостить и глаза подлечить. Шура не отказалась, а помолчала и попросила «беленькой». Выпили мы водочки и стала нам Шура песни петь. Долго мы ещё сидели за столом. Шура шутила, смеялась своим проказам и пела. А после обеда, когда все разошлись собираться к отъезду, Шура попросила меня открыть шкаф и достать снизу чемодан. Я ещё удивилась, что невестки оставили чемодан.
В старом ветхом чемодане лежало синее платье, бумажные чулки, бельё в банном узелке, белый платок. Все было новое, не надёванное. В завершение всего со дна чемодана была извлечена бархатная черная на подкладке душегрея. Сшита в форме короткого пиджачка — жакета с присборенной баской.
— Дай, — скомандовала Шура и уткнула лицо в протянутую душегрею. Старые корявые изломанные колхозом пальцы, осторожно перебирали, ощупывали бархатистую ткань. Наконец, оторвавшись, Шура подняла ко мне заплаканное лицо: — Плюшечка моя. Плюшечка моя, похоронная. Ты вот что, ты это собери всё. Это я для похорон берегла. Слышишь, — в её голосе появились командные нотки, — возьми, не забудь — без ентой плюшечки не поеду. Вот моё слово.
— Возьму, возьму, Шура. Не плачь. Но смотри, зря протаскаем. На будущее лето сама вернешься.
— Без плюшечки не поеду, — слез уже не было и Шура даже хотела притопнуть ногой, но её ноги не доставали до полу, и она начала сидя на кровати просто болтать ногами, как маленькая девочка.

Мы с Шурой долго не могли заснуть в эту ночь. Я лежала и слушала, как скрипит панцирная Шурина кровать, как вздыхает и охает Шура.
— Плюшечку не вынула?» — тихим шепотом спросила Шура.
— Нет, — шёпотом ответила я. — Шура, расскажи сказку, как раньше. Помнишь? Заснуть не могу.
— А, ну, слушай, — с готовностью зашептала Шура, — расскажу я тебе не сказку, а быль. Жил, значит, был один мужчина. Видный такой, красивый, значит. Ну, одним словом, была у него жена. Красивая, но уж больно моложе его. Ну, раз они на бал, значит, засобирались. Оделись во все лучшее. У него был ентот, ну, как его там, смосик какой-то. А чей-то это за смосик, я и сама не знаю. А ты вот, в иституте учишься, вот скажи, что это за смосик такой?
— Шура, а может, смокинг?
— Точно, он, смосик, значит. А чиво ето?
— А это вроде костюма, ну фрак такой, пиджак парадный в общем.
— Ааа. Как у мужа мово на фотке, видела он там в свадебном пинджаке? Щас-то Нинка енту фотку умыкнула, покуда я подыхала. А вот скажи зачем ей, этой Нинке фотка? Ну простыни, ну скатерти дело понятное зачем. А фотка? Руки у неё, у Нинки загребущие. Думала, я не вспомню, как она тута мой дом очищала. Я Володьке всегда говорила, что не жена у него, а цыганка. Ну, вот значить, слушай. Он, етот мужик смосик свой нацепил, а жена евонная, Нинка. А точно, ведь её тоже Нинкой звали, только сейчас и вспомнила. Точно, Нинка. Значить, Нинка ента разоделась, платье длинное, драгоценности там всякие. А знаешь, я ведь когда молодая была тоже енто, ну, бусы всякие носила. Красивая я была. Ну, разоделись они. Собираются на бал, значит. Нинка плюшечку надела. Всё как у меня. Ты, смотри, плюшечку береги мою, не забудь её. Сели, значит, на автомобиль, как ваш леклешонок и поехали себе…
— Шура, какой автомобиль? Может в карету? На бал в автомобиле?
— Нет, я ж говорю тебе — это быль. В каретах только в сказках ездют, а я тебе быль рассказываю. На автомобиле они ехали — сама по радио слыхала…

Вскоре я поняла, что Шура рассказывает мне «Маскарад» Лермонтова. Видимо, когда она совсем уже не могла ходить и видеть, то сидела на стульчике у окна и слушала радиоспектакли.
Так я и заснула под жуткую драму про Нинку Арбенину в плюшечке на автомобиле…

3.

В отдел социального обеспечения
Валдайского районного Совета
Депутатов трудящихся
г.Валдай, Новгородской области

Копия:
ВЦСПС, Отдел социального
обеспечения

ЗАЯВЛЕНИЕ:

Прошу Вас пересмотреть пенсионное дело т. Царевой Александры Семеновны 1903 года рождения, проживающей в дер. Быково, Валдайского района, Новгородской области (пенсионное удостоверение №___).
В настоящее время Царева А.С. получает пенсию по старости в размере 28 рублей.
Как мне сообщили в Отделе соц. Обеспечения ВЦСПС т. Царева А.С., у которой муж погиб во время войны, может получать пенсию, как вдова погибшего на войне в размере не менее 38 рублей.
Царева А.С. сейчас проживает в Москве в моей семье после двух перенесенных операций катаракты обоих глаз. В мае с. г. она возвращается домой.
Прошу Вас рассмотреть вопрос об увеличении размера пенсии т. Царевой А.С., т. к. следствием постоянного недоедания и явилась полная потеря зрения. Теперь зрение частично восстановлено, но для поддержания здоровья необходимо улучшение материального положения больной.
О Вашем решении прошу сообщить по адресу: г. Москва ………….

25 марта 1982 года

4.

Здравствуйте, Лена и Маша.
Письмо ваше я получила, была очень-очень рада. Спасибо, что не забываете меня. Напишите мне как живет Олёна, Женя и Лиза. Передавайте им большой привет. Теперь передайте привет Марине и ейной семьи. Живу сейчас у Раи на лето поеду в деревню. Лена у меня сейчас плохое зрение. Нету никакого лекарства. Ходить хожу потихонечку. Здоровье хорошее какое и вам желаю. Пишите не забывайте. До свидания. Обязательно приезжайте и не забывайте меня.
Писала Вострикова Ольга
Диктовала баба Шура.

Здравствуй милая Лена, Машенька.
Живу я пока одна. Рая ко мне пока не приезжала. Приехал сын Андрей. Письма я его писать заставляю. Погода стоит у нас хорошая. Приезжайте. Маша твои женихи явились из Армии. Ждут тебя. Делать ничего не могу. Выхожу гулять. По вам скучаю. Лена передай привет маме, Наташи и Лёни. Лена у меня упала с крыши труба. Пожарники не давали топить. Мне сделали все. Вызвала печника. В баню меня водили Катя и Шура. Обед готовлю сама. Воды мне носят. Дрова кончаются. Володя и Павлик пасут коров. Жизнь моя неважная. До свидания мои милые. Я сильно болела. Теперь хорошо. Глаза видят. Спасибо что вы помогли мне. Была у меня Нина. Вставили рамы летние, покрасили дом. Привет от Володи. До свидания. Целую вас крепко. Спасибо большое вам.
Шура.
11 августа (ровно год назад я уехала в Москву лечить глаза).
Писал Андрей Царев.
Диктовала Шура.

Здравствуй Лена и Маша с приветом к вам Шура. Письмо ваше получила была очень рада, что вы меня не забываете. Лена левым глазом я не вижу, выскочило бельмо. Можно его вылечить или нет может капли какие есть? Через два дня у меня день рождения, мне будет 82 года, т. е. 20 марта. Здоровье у меня ничего. До свидания.

Здравствуйте Лена и Маша. Письмо ваше получила, была рада и поплакала. Я живу в своем доме. Никуда не собираюсь. Буду жить. Дровишки пока есть. Топлю лежанку. Дочка ко мне не приезжает, ни кому не нужна, а к сыновьям не пойду. К нам ходит автолавка, возит хлеб, песок и маргарин и баночки. Сама не хожу приносят люди. Леночка пишите мне. Сама я не грамотная писать не умею, надо всё просить людей. Пишите буду ждать, а то приезжайте. Спасибо вам, что не забываете меня. Пишите. Жду. Шура.

Здравствуйте Лена, Маша. С приветом к вам б.Шура. Письмо ваше получила и очень обрадовалась. С ответом задержалась писать было некому. Подарки ваши получила. Спасибо вам. Лена почему не пишет Лиза, чего она обиделась на меня. Дадут отпуск приезжайте. Здоровье мое ничего хожу с палочкой, на плитке готовлю. По вам скучаю. Был приехавши сын Николай. Подготовил мне дров, но был недолго. Жить мне хорошо и тепло. Лена передай привет Жене, Олёне, передавай привет всем. Пока. До свидания. Оля очень часто вспоминает Машу. Ждала Машу. Думала заедет. До свидания. Очень буду ждать вашего ответа.
Диктовала баба Шура.
Писала Оля.

Это было последнее Шурино письмо.

Пробел.

Май 2003 г.
Маша Орловская

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий для Любава Отмена

  1. Маше Орловской
    Судьба любого человека интересна сама по себе. Тем более изложенная хорошим русским языком. Вместе с автором почтим светлую память о бабе Шуре — простой женщине из народа, основной чертой которой являлась любовь к людям.

  2. Прекрасный, трогательный рассказ, он настолько яркий, что кажется чувствуешь запах, ветер, тепло. Спасибо автору за удовольствие от чтения.