Воспоминания. Дача в Аркадии

Знаменитая песня Баснера и Матусовского: «С чего начинается Родина» начинается словами:
С чего начинается Родина?
С картинки в твоем букваре,
С хороших и верных товарищей,
Живущих в соседнем дворе.
А может, она начинается
С той песни, что пела нам мать,
С того, что в любых испытаниях
У нас никому не отнять…

У меня всего этого не было, поскольку букваря в руке я никогда не держал.
Началась Великая отечественная война, и в 1941 году я не успел поступить в первый класс школы. Хороших и верных товарищей тоже не было – в соседнем дворе жили хулиганы, и мама меня не пускала там гулять.
Мама песен не пела. В эвакуации, работая в облпищепроме города Саратова она спасла от голода нашу семью, а потом часто рассказывала мне о детстве, которое я провёл в трудных условиях эвакуации.

Иногда ты сам выбираешь родину, но случается, что родина выбирает тебя. В Одессе я родился и прожил восемь лет – до начала налётов немецкой авиации. После окончания страшной войны мы переехали в Киев, но каждое лето посещали любимый уголок — дачу в Аркадии.
Мой отец, профессор Лев Иосифович Рубенчик, её нежно любил, и через много лет, давно став киевлянином, невольно совершал постоянную ошибку.
Отправляясь на прогулку в центр Киева, на Крещатик, говорил моей матери:
— Манюся, я, пожалуй, схожу на Дерибасовскую…
Главным местом притяжения для нас стала дача, построенная родителями за шесть лет до войны. В начале июня родителей, исконных одесситов начинало тянуть в родной город…
Потом дачу у нас отобрали, — но заключённая в ней малая родина непонятно как перебралась ко мне.
Я сам определил её контуры – дача с окрестностями – Аркадией, Приморским бульваром, Садовой улицей, где до войны была наша квартира, памятником Воронцову, Дерибасовской и вокзалом — местами сначала детских, юношеских, реальных, — а потом в старости и виртуальных блужданий.

Одесситы меня поймут. Дача в этом городе не просто недвижимость и место отдыха. Это стиль жизни, родительское гнездо, место воспоминаний и грёз. Образ, который с возрастом становится главным источником ностальгии. Большой город начинает восприниматься, как окрестности любимого дачного гнёздышка, цена которого с годами возрастает, но дело совсем не в деньгах…

С возрастом ностальгия проникает даже в души одесситов, не покидавших город. В отдельной квартире нового дома скучают по деревянным галереям поросших диким виноградом двориков на Садовой или Преображенской, по гвалту коммунальных кухонь, запахам жареных глоссов и рвущимся на ветру разноцветным парусам старого белья. А как вкусна была скумбрия (качалка), которая в разгар путины продавалась в центре на каждом углу! А пляжи в Аркадии или Лузановке с большими камнями в брызгах и пене, когда море покрывалось «барашками»! Без унылых бетонных волнорезов и торчащих со дна железных прутьев. Вы вдыхали воздух полной грудью, и он пах настоящим морем, а теперь «благоухает» неизвестно чем…
Но всё же для настоящего одессита одной дачи недостаточно; нужна и квартира в черте города. Только неизвестно откуда взявшиеся проходимцы или нувориши могут поселяться на даче, не имея городского адреса.
До войны мы жили в престижном месте — на Садовой 5, против Главпочтамта. Это вам не зачуханный хутор, даже менее достойный, чем Молдаванка или Пересып…
Респектабельный четырехэтажный дом постройки конца девятнадцатого века. Профессорская семья из четырех человек с прислугой, домработницей и няней. Книжные шкафы в библиотеке отца. Французские, немецкие издания с массой цветных и черно-белых рисунков. Людовики, короли и пажи. Герои Жюль Верна.
А вот на пожелтевших фотографиях и я, печальный ребенок с капризным лицом. Сначала верхом на горшке, потом на пятнистой лошадке с колесиками.
Прогулки под надзором няни на Соборной площади. Недавно снесли величественный Преображенский собор, а прах графа Воронцова и его супруги Елизаветы Ксаверьевны священники тайно захоронили на Слободском кладбище. Сам памятник сохранили, но его обесчестили эпиграммой Пушкина: «полумилорд, полуневежда…»
Что мне до всего этого в три года! Передо мной на площади качели, а перед ними очередь детей «из хороших семей». Не протолкнуться. Улучшив момент, когда няня зазевалась, с надсадным кашлем кидаюсь к качелям:
— Я заразный, у меня коклюш!
Испуганные бабушки и няньки хватают ревущих детей, и я остаюсь на качелях.
Что это, авантюризм с детства? Нет, так я становился одесситом…
Любимый всеми ребенок, продукт чисто женского воспитания.
Капризен, легко возбудим, не уверен в себе. Запахи из кухни вызывают отвращение.
Няньку сменяет воспитательница немка Агриппина Максимовна, интеллигентная женщина с худым лошадиным лицом. В группе я самый маленький и болезненный.
Мамины знакомые говорят:
— Какие замечательные голубые глаза у вашего мальчика! Вот увидите, мадам, он будет любимцем женщин!
— Поживем, увидим, — отвечает мама с натянутой улыбкой. В ее голосе слышится ревность.
Предсказание не сбылось, но голубые глаза я всё же передал внукам.

Первые острые впечатления. Землетрясение. С главпочтамта напротив упал шпиль. В тот же день на извозчике везут сумасшедшую. Руки ее связаны рукавами ночной рубашки, она истошно вопит. (Через много лет такие сумасшедшие будут свободно разгуливать по городу).
Дружим и часто встречаемся с ровесницей — Симкой из соседнего подъезда — смуглой, черноглазой, веселой хохотушкой. Устраиваем на полу борьбу, и вдруг чувствую в себе нечто, что отличает меня от девчонок. Вскакиваю на ноги и выхожу из комнаты.
Первые интересы. — Кем ты хочешь быть? — спрашивают солидные мамины сослуживцы. — Извозчиком, — не моргнув глазом, к смущению мамы отвечаю я.
Смесь воспоминаний, пожелтевших фотографий, — но это всё мамино, не моё: себя я начал запоминать позже, а вот дорогу на дачу и возившего нас рыжего Балагулу помню отлично: выпивоха с красными слезящимися глазами. У него такой же рыжий косматый битюг в широкой коричневой сбруе с наглазниками. Тащу из кухни хлеб и морковь, которую конь медленно пережевывает огромными желтыми зубами.
В один из приездов подводы удивляю домашних маленьким спектаклем. Приплясывая, обращаюсь к извозчику:
— Уважаемый синьор, что у Вас за помидор? — Тот смотрит недоуменно, почесывая кнутом затылок, и ухмыляется.
— Мне понятен твой вопрос, это собственный мой нос, — отвечаю за него я.
Ещё одно, на этот раз собственное воспоминание – посещение дома Бардахов.
Профессор Яков Юльевич Бардах – учитель отца, известный учёный-эпидемиолог, работавший в своё время в пастеровском институте в Париже и имевший тесные контакты с И.И.Мечниковым, Н.Ф.Гамалеей и другими корифеями отечественной науки.
Жил Яков Юльевич в собственном красивом особняке на улице Толстого, вблизи Соборной площади. Говорили, что пациенту, не знавшему точного адреса, достаточно было подозвать извозчика и сказать: — Вези меня, братец, до Бардаха, — и тот сразу доставлял его к профессору. (Следовало только правильно произнести фамилию с ударением на первом слоге, а то иначе можно было попасть совсем в другое место).
Я не раз бывал с родителями в этом особняке, который после смерти владельца остался собственностью его семьи. Через много лет я понял, что этот дом напоминает итальянское палаццо. Нужно было войти под арку во двор, подняться по широкой мраморной лестнице, и вы попадали в большую столовую, служащую гостиной, с огромным дубовым столом и массивными деревянными панелями вдоль стен. Когда-то здесь была коллекция ваз и картин, но с годами всё пришло в запустение, потолок растрескался, панели почернели, и хаотические стопки книг сиротливо ютились вдоль стен.
В соседней комнате с пятиметровыми потолками и высокими окнами одиноко стояла огромная кровать, и маленькая старушка, вдова Якова Юльевича, Генриетта Абрамовна, протягивала для пожатия иссохшую руку…
Имя Бардаха отец всегда произносил с благоговением, и многие годы старался по мере возможности помогать его близким. Для отца он был, как принято говорить за границей, именитым патроном, который после окончания помог ему остаться на преподавательской работе в университете.

***
Дачный дом ещё не закончен, но если положить пару листов шифера на черепичную крышу – то переспать ночь можно. Дом спроектировала мать, инженер по профессии, красивая и деловая женщина. Собственноручно нарисовала чертёж будущего дома и разбила сад, деревья для которого по воскресеньям приносила из садоводства на женских, но отнюдь не хрупких плечах.
Отец поддерживал проект финансово, а иногда и морально, распивая водочку со строителями. В доме из одесского камня — ракушняка было две нижних террасы, и верхняя, с которой, пока не выросли деревья, можно было увидеть кусочек моря.

Улица, на которой разбит дачный кооператив университета, Тенистая – пока не оправдывает своего названия. Вдоль неё в круглых лунках торчат прутики будущих деревьев. Этих доходяг надо два раза в день полевать, но улица – место общественное, и деревца смотрят с завистью на своих ровесников с частных дачных участков.
В 1939 году после выборов в Украинскую академию, оказалось, что три дачи её новых членов стоят рядом – зоолога Третьякова, микробиолога Рубенчика (моего отца) и великого математика Крейна.
В центре отгороженного участка с табличкой на воротах: «Дачный коллектив Одесского университета» — небольшая площадка – место сборов. К молодому, но уже высокому ореху подвешен колокол для привлечения общественного внимания.
Рядом мальчишки играют в футбол, но меня, семилетнего, мама одного не выпускает.
С нетерпением жду дня рождения – 18 июня; будут гости, подарки и обещанная свобода самостоятельных прогулок в пределах кооператива. Но в будний день родители заняты, и хэппи берсдей переносят на 22 июня….
В десять утра начинается неорганизованный звон; впечатление, что звонарь перебрал. Я вызываюсь проверить, но внезапно навстречу, пошатываясь, идёт пожилой высокий мужчина – председатель нашего кооператива Иогансон.
— Война, война, — сиплым голосом объявляет он. Немцы напали.
Значения события я не понимаю, но возникает чувство досады. Пропал праздник, подарки.
С тех пор празднование дня своего рождения я не переношу на другой срок.

Через много лет я раздумывал о трагизме появления в этот день старого потрясённого немца. Что стало с ним через месяц, когда стали бомбить Одессу? Мать мне рассказывала, что перед сдачей города был приказ вывозить и топить немцев в море…
* * *
Прошли полные растерянности и тревоги три недели, немцы быстро наступали на всех фронтах. Надо было эвакуироваться, но распоряжения всё не было… Обычно оно появлялось в самый последний момент, «чтобы не вызывать паники». Руководство успевало во время уехать, а население оставляли на произвол судьбы.
Мать предвидела такую ситуацию и настояла, чтобы два члена-корреспондента АН УССР — М.Г.Крейн и мой отец вместе обратились в горсовет за разрешением о выезде из Одессы. Родители еще до войны внимательно следили за событиями в Германии и прочли книги писателя – антифашиста Леона Фейхтвангера. Они понимали масштабы надвигавшейся опасности, и сборы в дорогу были недолгими.
Мать с огромным трудом достала билеты на небольшой теплоход «Днестр».
Утром 19 июля 1941 года наша семья, погрузив на уже известную нам подводу тюки и чемоданы, покинула родной двор. Цокая копытами по брусчатке, битюг медленно провез груз под мрачным мостом Кангуна в направлении порта.
Через двое суток мы благополучно высадились на берег в Новороссийске.
Мы уехали за три дня до первой бомбардировки. В конце июля стремительное наступление немцев и бомбежки вызвали панику. Все стремились попасть на большой теплоход «Ленин», посадка на который напоминала известные кадры из кинофильма «Бег». На следующий день после отплытия переполненный теплоход был потоплен немецкой торпедой.
Своевременный отъезд спас нашу семью, но от нас надолго «в тумане скрылась милая Одесса».
***
Эвакуация — всегда бремя страданиий, иначе организация Клаймс Конференц через много лет не платила бы деньги бывшим беженцам.
Нам в жизни повезло – я, мама и бабушка оказались в эвакуации вместе с отцом – у него броня, а у мамы золотая голова и твёрдый характер. Она чуть ли не за руку повела «почти академика» к секретарю Саратовского Обкома, и папа стал профессором местного университета.
Пережили мы бомбардировки, угоны матери на рытьё окопов, мою болезнь от недоедания — «слабые лёгкие». (Достигнув восьмидесятилетия, я про туберкулёз ни разу не вспоминал).
В Саратове впервые в жизни меня окрестили ласковым словом «жидок».
Не помню, каким образом матери удалось узнать, что украинская Академия Наук эвакуирована в Уфу. Мы получили вызов за день до начала наступления немцев на Сталинград.
После прифронтового Саратова, голода, бомбёжек, облав и постоянного страха, Уфа в первые недели показалась нам раем.
Промёрзшее неотапливаемое помещение с забитыми фанерой окнами в одном из домов барачного типа на улице Сталина, мама превратила в тёплое жильё. Отец работал, мы получали маленький паёк, но были здоровы и сыты.
В архиве отца через много лет я обнаружил благодарственные письма от предприятий Уфы и почётные грамоты, в которых говорилось, что предложенные им новые штаммы микробов для выпечки хлеба «имеют большое значение для победы над врагом».
По вечерам, дожидаясь с работы папы, я слушал мамины рассказы про Одессу, из которых много узнавал и о себе.
Дачу она не вспоминала, но, как показало будущее, всегда продолжала думать о ней, своём втором детище.
Мать, обожавшая Одессу настояла на нашем переезде в Киев, где была украинская Академия Наук.
Отец в Киеве возглавил отдел в Институте микробиологии им. Д.К. Заболотного АН УССР и кафедру микробиологии в университете, смог впоследствии создать самую крупную в Украине школу немедицинской микробиологи, был удостоен Госпремии Украины. Почёт и уважение сопровождали его на протяжении всей жизни.

***

Дальнейшие события, насколько помню, произошли в 1947 году сразу после нашего приезда в Киев. Одессу от немцев освободили, но связь с ней была затруднена.
Мама, никого не предупредив, уехала на три дня в командировку. Вернулась она мертвенно бледной, едва передвигая ноги. Напуганный отец пропустил лекцию в университете. Вызвали врача, но паника меня не коснулась, потому что мама привезла мне в подарок маленького котёнка.
— Он со мной летел в самолёте.
— Откуда, — спросил, как всегда спокойно, отец.
— Из Одессы, сурово ответила мама…
Ночью взрослые всю ночь не спали, но мне было не до них. Котёнок мирно урчал в моей постели.
Прошли годы, пока я узнал от мамы об опасности, угрожавшей ей в Одессе. С большим трудом она нашла место в гостинице «Красная», и после разговора с директором нагнулась, чтобы поднять чемодан.
Раздался взрыв, и оглушённая она упала на пол, залитая кровью погибшего директора гостиницы.
Налёт самолётов закончился; другие командировочные отделались только ушибами и царапинами. Маму проводили в номер, раздели и уложили в постель. Утром она обнаружила на себе кровь пострадавшего, но в кранах не было воды, чтобы её отмыть, и пришлось принести несколько бутылок минералки…
— Как же папа отпустил тебя в город, который бомбили?
— Я его обманула, сказав, что еду в Житомир.
Мать постаралась перевести разговор на другую тему:
— Я до налёта успела зайти в одесскую городскую библиотеку, куда немцы передали папины книги. Оформила бумаги. Книги нам вернут. Это будет большим сюрпризом для папы…

Незабываемое послевоенное воспоминание – прогон пленных немцев по улице, на которой мы тогда жили.
Война тяжело отразилась на учениках нашего класса. Только десять детей имели отцов.
Мы с другом взяли у отца немецко-русский словарь и составили два ругательных слова: ферфлюхте швайн – проклятые свиньи. Эти слова мы выкрикивали с балкона во время прогона колонны пленных.
Мог ли я тогда думать, что через много лет этот язык станет для меня разговорным, когда я буду жить в Германии.

* * *
Шли годы, я быстро рос, окончил с серебряной медалью школу, поступил, благодаря помощи отца в университет. Это был единственный случай, когда он помог мне преодолеть «пятый пункт». С равнодушием узнал о смерти Сталина – в нашей семье никто не пострадал, но от мамы я уже много знал о репрессиях.
Весь день траура она проплакала: «не о нём, кровавом, о его жертвах, которых не воскресить …»

Наша дача сохранилась и даже расширилась, сад – расцвёл. Временным владельцем её оказался инженер, работавший у немцев; по этой причине он каждый день ожидала ареста и без сопротивления передали маме ключи от дома и всю мебель…
Рядом на участке Крейнов громоздились груды песка, каменные блоки ракушняка, ревели пилы и стучали молотки – тесть Марка Григорьевича Крейна, предприимчивый одессит, расширял дачу. В конце июля созревали абрикосы, часть которых успевали высушить или сварить без сахара в круглых тазах. Перезревшие фрукты жёлтым ковром покрывали землю, и с раннего утра тишину нарушало жужжанье пчёл и шмелей, и пенье птиц.
Увы, не приглашённый в Одесский университет Марк Григорьевич вынужден был всю жизнь работать заведующим кафедрой Одесского института водного транспорта.
После войны на его имя ежегодно стали приходить сотни писем, научная корреспонденция; многие видные зарубежные математики старались встретиться с ним лично. Но всё оседало в Одесском университете — зарубежным учёным трудно было себе представить, что он работает не там, а в третьеразрядном учебном институте. Прибывавшие письма с грифом: «Адресат отсутствует» отправляли обратно или выбрасывали.

На нашей даче урожая абрикос хватало только для компотов, но одичавшие вишни, посаженные перед войной, высыхали на ветках. Приходилось приглашать соседей с вёдрами, и просить, чтобы они взяли себе большую часть урожая.
Жили мы не богато, но по тем временам состоятельно, и гостеприимная мама стала приглашать гостей, из числа уцелевших после войны своих сослуживцев, просто друзей, папиных учеников, приятелей и знакомых.

Как ни странно, но дача в Одессе тогда меня не радовала – она ограничивала мою самостоятельность. После первого и второго курсов биофака была студенческая практика в Каневе. Экспедиции и прогулки на природе, поездки по Днепру, студенческое братство, первая любовь…
Я тогда наивно противопоставлял эти радости «дачному заточению», но, уезжая, скучал по родителям, и стремился облегчить им возвращение в Киев после дачного отдыха.
***
Приведу некоторые воспоминания родителей о прошлом.
Отец, к сожалению, не любил рассказывать о себе — при этом неизбежно всплывали из памяти достаточно тяжёлые времена, особенно беспощадные к людям одарённым, творческим порядочным…. Поэтому подробности его детства и молодости утрачены, стёрлись следы юношеских блужданий и «дорога к храму», которым для него была микробиология…
Но на этот раз прошлое застало нас на аркадийском пляже…
Сталинские репрессии проводились не только по политическому, но и по профессиональному принципу. Их чудовищная разрушительная волна не миновала и микробиологов; многих из них обвинили во вредительстве, и они погибли в ссылке и лагерях…
Через много лет уже после смерти Сталина, мы в конце августа пришли с отцом на пляж в Аркадии. К нам подошла полная немолодая женщина с отёчным лицом и бегающими глазами:
— Дорогой Лев Иосифович! Как я рада вас видеть! Я не знала, что вы бываете в Одессе. С удовольствием прочла недавно вашу новую книгу, — пропела она сладким голосом.
Реакция отца, человека вежливого, на этот раз показалась мне не адекватной столь доброжелательному обращению. Он сухо поздоровался и отвернулся, явно не желая продолжать разговор.
Оказалось, что в 1937 году отец взял в аспирантуру способного выпускника университета. На это место метил муж папиной сотрудницы Дмитрашко, которая, будучи членом партии, на закрытом заседании ячейки задала вопрос:
-Совершенно непонятно, почему в такое тревожное время, когда органы НКВД-ОГПУ разоблачают врагов народа и диверсантов, на кафедре микробиологии, возглавляемой профессором Рубенчиком, хранятся патогенные штаммы микроорганизмов?
Члены партячейки университета сурово покачали головами и решили задать этот вопрос публично профессору Рубенчику, пригласив его на собрание коллектива, намеченное на следующий день.
Поздно вечером кто-то из партийцев предупредил отца. Ночью они с матерью не спали, обсуждая сложившуюся ситуацию, и нашли спасительное решение.
На собрании отец следующим образом ответил на коварный воп¬рос: «Штаммы микроорганизмов были собраны задолго до организации нашей кафедры. При мне их не приобретали, но хранятся они надёжно, поскольку отвечает за это коммунист Дмитрашко».
Отец во время вспомнил, что она была материально ответственным лицом и, в частности, отвечала и за музейные культуры. Дмитрашко вынуждена была тут же вскочить с места и заверить собрание, что её партийная бдительность предотвратит любые происки врагов народа…
Был и другой случай, о котором мне рассказала мама.
За два года до войны в Одессу приехал выдающийся микробиолог, открывший стрептомицин, в будущем Нобелевский лауреат Зельман Ваксман. Он высоко ценил работы отца в области почвенной микробиологии, и сразу после приезда выразил желание с ним встретиться и поговорить. Ваксман с женой посетили кафедру микробиологии, погуляли в сопровождении отца и приставленного к ним сотрудника ректората по Одессе и были приглашены на обед к нам домой.
Взяв отгул на работе, мать вместе с домработницей занималась уборкой квартиры и подготовкой к приёму иностранца. Вечером накануне приёма к нам прибежал испуганный аспирант:
— Лев Иосифович, умоляю вас, не приглашайте Ваксмана к себе домой!
-Но мы приняли предосторожности, пригласив сопровождающих его лиц из университета.
-Этого недостаточно. Как член партии, не могу рассказать вам всего, но поверьте, обстановка очень сложная и вам грозит опасность.
Отец не умел врать, притворяться, был лишен дипломатичности и светскости, и не мог самостоятельно придумать причины отказа от приглашения. Пришлось матери сказаться больной и извиниться перед четой Ваксманов.

Этот вынужденный обман спас нашу семью. Дело в том, что Ваксман во время своего турне по Советскому Союзу посетил несколько городов и ощутил обстановку депрессии, охватившую науку. Ему не дали возможности встретиться с несколькими видными учёными, которых по разным причинам «не было на месте». Вернувшись в США, Ваксман где-то письменно или устно выразил своё неудовольствие. Через некоторое время появилась версия об его приезде в СССР со шпионской целью со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Приятно отметить, что в послевоенные годы Ваксман посетил Киев, встречался с отцом, и по его инициативе одна из книг отца была опубликована в США….
* * *
Моё отношение к даче стало меняться после женитьбы. Мне тогда уже было 37 лет, и мы приехали с молодой женой на дачу, чтобы провести в Одессе медовый месяц.
В центре дачного кооператива возле раскидистого ореха с пахучими листьями висел колокол – место сбора членов дачного кооператива.
Когда его звон прервал наш сладкий брачный сон, я с перепугу решил, что опять началась война.
Но, слава Богу, на этот раз нам сообщили, что в Одессе эпидемия холеры. Как известно знаменитый писатель – Шолом Алейхем однажды отнёсся к холере в Одессе с юмором.
Но нам сообщили, что запрещено посещать пляжи и выезжать из города без специального разрешения санитарной службы.
Увы, без пляжей и моря Одесса-мама сразу превратилась в мачеху. Путь на волю из закрытого города пролегал через обсервацию. Это слово, от английского «observe», означало наблюдение. Сообразительные одесситы, связали его с местным выражением «серить», поносом и проверкой кала на наличие холерного микроба.
При тогдашнем режиме любая личная или общественная (кроме выборов) акция: использование телефона-автомата, городского туалета, покупка мяса в магазине или билетов на зрелища была связана со стоянием в очередях.
Чтобы «поскорей смыться» надо было присоединиться к гигантскому змею будущих беженцев, опоясывающему стадион «Спартак». На вокзале «частники» и «левые» автобусы предлагали авантюрные планы бегства из Одессы под покровом ночи.
Мы с женой решили не спешить и хотя бы неделю не разжимать супружеские объятия.
Я отправил родителям непродуманную телеграмму: «Отмените приезд: в городе холера».
Телеграмму сочли шифровкой и не передали, а приехавших в Одессу родителей сразу поместили в обсерватор.

Синело море за бульваром, осыпались лопнувшие каштаны; я не без гордости показывал молодой жене Одессу и наши личные владения – дом, фруктовый сад, цветочные аллеи, и беседку, обвитую диким виноградом, стараясь не думать о главных, но недоступных брендах – Чёрном море, аркадийском пляже, бултыханье в зелёно- голубой бездне и катанье на лодке.
Мила, утешая меня, вспомнила, что Аркадийский пляж знаком ей по фильму «Золотой телёнок».
Когда солнце умерило пыл, мы по жаркой и пыльной улице Тенистой, минуя новый санаторий «Молдова», стали спускаться к пляжу.
Мама родная, вместо рая мы оказались на краю ада. Воющие экскаваторы сгребали в кучки тонкий песочный слой, скрывавший жирный пласт чёрной грязи, отнюдь не лечебной, как на Куяльнике.
— Что это? – испуганно спросила Мила.
— То, что вы оставляете нам одесситам, — грозно ответил мужчина в соломенной шляпе, тёмных очках, с заклеенным листиком носом.
– Разве море нужно вам для купания? – драматически воскликнул он. — Вы приезжаете к нам мыться и оставляете вашу грязь и пищевые отходы. Здесь ваши черви обнимаются с холерой.
— А кто спускает на пляж канализацию? — робко спросил я. – Тоже приезжие?
Рядом стояли огромные грузовые машины с песком. Говорили, что его привозили из Лузановки, а туда с дальних пляжей. Способ обмена, даже песком, в Одессе всегда процветал.

С разбитым сердцем я понял, что надо искать путь, чтобы поскорей уехать домой. Блат со времён Екатерины служил важной одесской валютой. Через неделю у нас на руках были посадочные талоны на роскошный многопалубный черно-белый лайнер «Тарас Шевченко», застрявший из-за эпидемии в Одесском порту.
В назначенное время, по длинному трапу мы поднялись на нижнюю палубу, а затем по крутым лестницам спустились в трюм в двухместную каюту с иллюминатором. Забегая вперёд, отмечу, что больше нам никогда не доводилось путешествовать по морю в столь комфортных условиях.
Первые три дня лайнер загружался и стоял на причале. Звучала музыка, трепетали на ветру большие и малые флаги. Пассажиры лайнера пользовались льготой: с нас не брали платы, а кормили за один рубль три раза в день, а в других обсерваторах — за 56 копеек. Еда была вкусной и хорошо приготовленной, но при желании в ресторане за плату можно было полакомиться жареными курами, а шампанское и водка лились рекой. Пассажиры во всю наслаждались невиданной буржуазной роскошью. Вверх и вниз сновали лифты с блестящими, надраенными ручками, медные поручни сверкали в салонах первого класса.
Почтовое отделение в рубке корабля могло вас связать с любой точкой мира, но нужна была валюта, за которую тогда давали срок. По пирсу с биноклями фланировали родственники и знакомые пассажиров. Рассматривали друг друга в бинокли, выкрикивали имена и обменивались приветствиями.
Увы, к концу третьего дня обстановка на лайнере резко ухудшилась. Перестали работать лифты и плавательные бассейны с привлекательными блестящими деталями; из умывальников и кают стали пропадать гаечки, винтики и крючочки, ставшие предметами купли-продажи «туземцев»; пропадали занавески и коврики из бассейнов.
Ужесточились меры эпидемиологического контроля — получить питание в столовых и буфетах можно было только после предъявления справки о сдаче анализов. Впрочем, среди богатых пассажиров веселье в вечерних ресторанах не утихало. Появился новый популярный тост: «Поднимем бокал за крепкий советский кал».
До полночи в фойе и центральном салоне пассажиры танцевали до упаду. Среди нас оказался популярный актёр одесской оперетты, который выпил и стал напевать пошлые нецензурные куплеты:
Синело море за Бульваром,
Кружились пары за углом,
И у биндюжников вставали,
Когда «холер» вели в свой дом»
Увы, время безмятежной радости продолжалось ровно неделю, до тех пор, пока из лабораторий города не были получены первые анализы на «холеру». В самом начале второй недели «пир во время чумы» неожиданно сменился страхом и даже ужасом.
Хмельной утренний сон прервали звуки сирены, и грубый голос из мегафона, который на одесских пляжах называли «матюгальником». Раздались отрывистые команды: «Крапивенко, Маргулис, Шкавера и Соловейчик! Собрать вещи и шагом марш на пирс! Хотите, чтобы за вами персонально посылали дружинников?» «Мать и дочь Марзицеры, и кормящая мать Присяжнюк! Вам что нужно отдельное приглашение? Шагом марш на пирс».
В дверь соседней с нами каюты, кто-то изо всех сил дубасил милицейской дубинкой — «шмаровозы, с вечера надрались, а мы должны выбивать дверь? Портить госимущество!»
Мы боялись находиться в каюте, чтобы не попасть в лапы дружинников, и смешались с народом на палубах. Нас прижали к поручням, откуда был виден пирс. Волнующее зрелище — санитарные машины, «скорая помощь» и добрый десяток людей в сапогах и масках, напоминавших космонавтов — санэпиднадзор, для борьбы с опасными инфекциями.
Ряженные равнодушно взирали на бьющихся в руках ментов пассажиров, которых заталкивали в санитарные машины. Потом кортеж во главе с «мигалкой» под пронзительный вой сирены выехал с пирса, и умчался в неизвестном направлении. На пирс прибывали новые машины, и по «матюгальнику» требовали новых жертв. Куда отправляли захваченных пассажиров, никто не знал. Нетрудно себе представить ужас остающихся; мы с женой поклялись, что никакая холера не заставит нас разжать объятия – погибать – так вдвоём.
Тем временем возмущённые родственники захваченных пасажиров взяли штурмом рубку, где пытался скрыться капитан. Начальство принесло клятву, что после обследования всех вернут на лайнер, и с «потерпевшими» наладят связь. Но о причине «захвата» стало известно только после окончания обсервации.
Из-за большого количества лиц, нуждавшихся в обследовании, пропускная способность эпидлабораторий Одессы была ограничена, и они вынуждены были прибегнуть к комплексным анализам: смешивались 11 порций кала взятого у разных больных. Если одна из проб оказывалась подозрительной, то анализ повторяли уже индивидуально на каждом из взятых пассажиров. Поэтому приходилось увозить в лаборатории лиц, не связанных родством и живущих в разных каютах.
Однако волнения на этом не кончились. Ранним утром следующего дня мы услышали нарастающий грохот в машинном отделении. С палуб было видно, что лайнер тяжело как слон разворачивается, и выходит в открытое море. Миновали волнорез, огни на бакенах, и предрассветные огоньки милой Одессы. День оказался ветреным, мрачным как наше настроение; началась ощутимая качка, и лишь малая часть пассажиров пришла утром завтракать в кафе. На вопросы, куда нас везут, повар ответил:
-Ответ не для столовой — пропадёт аппетит.
Морячок на камбузе с уверенностью сказал – будут топить, а его приятель выразил надежду, что нас выбросят на все четыре стороны в Очакове.
Дежурные на палубах, озлоблённые бесчинством пассажиров, старались на вопросы не отвечать. Только неунывающий второй помощник капитана весело ответил, что идём по расписанию к месту назначения.
— Что за назначение?- хором спросили пассажиры.
-Туалет, — с улыбкой ответил морской волк, — «Тарас Шевченко» сейчас сходит сразу по-большому, и по-маленькому.
Действительно, гигант на полчаса замер, раскорячившись на мелкой зыби, слил нечистоты, развернулся, просигналил и рванул в сторону Одессы. Через три часа к нам стала приближаться Потёмкинская лестница.
После причаливания нашей радости не было границ; не помешало сообщение, что обсервация будет продлена ещё на неделю.
В следующий понедельник, оказавшимся для нас лёгким днём, на пирс выехала вереница автобусов; сквозь закрытые окна двух из них были видны весёлые лица «бывших заключённых», которых с воплем радости встретили родственники и знакомые. Из передних дверей вышли «космонавты» в маскарадных костюмах. Потом по спискам всех усадили; двери закрыли, и вереница, возглавляемая милицейской машиной с мигалкой, двинулась на вокзал к поезду из новых купейных вагонов. Нас доставили на станцию «Раздельная», и выдали всем бесплатные билеты на нужные направления.

Обследование для родителей и нас завершилось посадкой в самолёт «Одесса-Киев». Главная опасность при полёте исходила от терроризировавшего дом отдыха десятилетнего Фимы Мойчеса, прозванного «Япончиком». Хулиганские выходки и волчий аппетит свидетельствовали о его полном здоровье, но перед посадкой в самолёт прошел слух, что в случае рвоты все пассажиры подлежат повторному обследованию.
Маленький хулиган плохо переносил морскую и воздушную качку, и в силу этого мог подвести весь здоровый коллектив. Пришлось применить меры безопасности. Фиму посадили возле иллюминатора под прикрытием самой толстой одесситки в кружевном платье. Образовавшаяся глыба скрывала ребёнка от взглядов проходящих стюардесс, которые и сами не стремились к повторной обсервации.
Уверен, что у нас было больше шума и весёлых шуток, чем во времена Шолом-Алейхема, который вроде бы, назвал тогдашнюю «холеру» — «весёлой историей».
***
Через два года после «истории с холерой» мы приехали на дачу с маленькой дочкой Оленькой.
Манеж, в котором мы содержали нашего «зверька» находился на веранде, расположенной против дачи Крейнов, и Оля постоянно окликала словами «дя-дя» высокого лысого мужчину. К этим женским призывам он ни разу не остался равнодушным…
Марк Григорьевич и его жена Раиса Львовна были людьми высокой доброжелательности, обладали чувством юмора и сердечностью, и мы их очень любили.
Математические способности у Крейна проявились ещё в школьные годы. Насколько помню, среднюю школу и вуза он не кончил, но учёную степень доктора наук получил без защиты диссертации.
Юношей он ушёл из дома, и много времени посвящал изучению математики. Был очень красив, хорошо сложён, занимался спортом, мог стоять на голове.
Его спортивные качества сочетались с азартом: он не любил проигрывать. М.Г. было присуще чувство достоинства, и он не скрывал своего презрения к выскочкам, людям бездарным.
В силу этого в послевоенное время его боялись и ненавидели сотрудники одесского университета. Способные студенты к нему стремились, но опасались мести своих преподавателей.

Помню сцену у нас на даче в Одессе – возбуждённый и радостный Марк Григорьевич показал нам письмо, в котором сообщалось о присуждении ему премии Пулитцера и приглашение для её получения в США. (Эта премия заменяла Нобелевскую, которая математикам не присуждается). Родители посоветовали ему написать письмо Президенту Украинской Академии с просьбой содействовать выезду за границу, но ему отказали, и присуждённую премию он так и не получил.
В последующие годы слава М. Г. Крейна в мире росла. Ему посвящали книги, приглашали на самые престижные конгрессы, но ни разу не выпустили за рубежи нашей родины.
Выдающиеся советские математики – академики Александров, ректор Ленинградского университета, и Колмогоров четырежды выдвигали Крейна на Ленинскую премию; Александров предлагал ему кафедру и квартиру в Ленинграде, но по причине, о которой я писал, и из-за начинавшейся болезни, гениальный математик вынужден был прозябать в Одессе, куда в последние годы на свидание с ним съезжался крупный математический синклит.
* **
Когда я говорю, что дача в Одессе – образ жизни, я непременно должен отдать должное соседям. Жена Крейна Раиса Львовна с удовольствием учила нашу дочь грамоте. Марк Григорьевич, человек очень живой был в курсе всех событий, в том числе политических. Нередко по вечерам до нас доносились приглушённые «голоса» из-за бугра, которые Марк Григорьевич днём охотно комментировал. Зная, что я изучаю английский, он приносил мне детективы Агаты Кристи и рассказы Сомерсета Моэма.
Он был любителем шахмат, но с отцом никогда не играл – не любил проигрывать: отец был перворазрядником и два раза сыграл в ничью с самим Алёхиным во время сеанса одновременной игры.
К числу «дальних» соседей относилась милая семья Бродских. Понятие «дальние» в данном случае носит условный характер. Что стоило по Тенистой улице дойти до санатория «Молдова», пройти по улице Посмитного мимо здания посольства (не помню, какой страны), и, повернув налево, попасть в «дачный кооператив Жанны Бродской».
С ней мы дружили с детства; в моих глазах Жанна была лучшим олицетворением одесситки. Она хорошо знала и очень любила свой город, в отличие от меня с охотой занималась общественной работой, была хорошей пловчихой с разрядом и, главное – очень добрым человеком, которого все любили. Всё лучшее Жанна взяла у своих родителей.
Отцом Жанны был работавший в мединституте врач-офтальмолог, доцент Бенцион Самойлович Бродский. Прекрасный врач и скромный порядочный человек, один из лучших в Одессе специалистов – офтальмологов
Совершенно уникальным человеком была мать Жанны – Елизавета Константиновна. С первой минуты знакомства всех поражала не только её эрудиция, но и редкой красоты русская речь. Елизавета Константиновна была лучшим в Одессе преподавателем географии, а два её брата – физиками; все в молодости жили в Пскове.
Географические рассказы Е.К. захватывали, хотя она ни разу не выезжала за пределы «железного занавеса». Судьба её братьев сложилась по-другому.
Однажды я собрался в гости к Жанне – у Бродских был гостеприимный открытый дом; цементная веранда служила гостиной; на столе вас ждали вазы с фруктами, сорванными полчаса назад, и вкусный торт, испечённый Е.К.
По привычке я отогнул проволоку у калитки, но был остановлен и допрошен незнакомым невзрачным человеком в спортивном костюме.
Рядом окапыванием дерева занимался пожилой худой, спортивного вида мужчина, с лицом, напоминавшим Елизавету Константиновну.
— Тот самый Большой Брат, — сразу понял я. Мы пожали друг другу руки, и я прошёл на веранду.
Это был великий физик, один из создателей водородной бомбы, академик, Герой социалистического труда, лауреат многих премий Исаак Константинович Кикоин.
Второй брат, тоже профессор, физик жил в Свердловске.
Оба увлекались альпинизмом. Говорили, что при подъеме Большого Брата его страховали два «альпиниста» в чине не менее полковников…

Когда Жанна вышла замуж и родила сына Сашеньку, счастливая бабушка сразу порвала с географией и занялась воспитанием внука. Нет ничего удивительного, что из него вырос эрудит.
Последний раз мы встретились с ЕК, когда ей было за восемьдесят. Она ничуть не изменилась, речь её была столь же выразительный, но круг интересов теперь полностью сводился к проблемам внука.
Жанна с мужем Виктором и сыном Сашей, ставшим доктором наук живёт теперь в Москве.

***
Симптомы выселения нас с дачи проявились после ухода в мир иной почти всех членов организованного после войны дачного кооператива.
Частной собственности тогда ещё не было, и дачей владел кооператив. Один из пунктов его устава предусматривал проживание только в Одессе, а мы давно стали киевлянами.
Отца, известного учёного, к тому же одного из основателей кооператива забаллотировать при очередных выборах не могли. Но был другой способ выживания – на одном из заседаний нашу дачу сочли неухоженной, участок не перекопанным, плодовые деревья – не опрысканными, что создавало опасность попадания гусениц на дачи соседей.
Моя жена Мила вместе с папой почти каждый день пытались сжигать гусениц на костре, но число их нисколько не убывало; как рукописи, они не горели. Особая опасность их заключалась в том, что их называли американскими.
Спасла нас от репрессий одна ненужная провокация.
При проверке (в отсутствии хозяев) один из членов комиссии принёс гусениц в сачке и посадил на деревья, хотя там их было вполне достаточно. Но это увидел кто-то из семьи Крейнов, и написали заявление о сознательном вредительстве.
Запахло уголовной ответственностью, и нас оставили в покое.

Увы, ничто так не старит, как годы.
Приезд в Одессу становился для родителей всё более трудным.
Накануне отец несколько раз перекладывал документы, и тут же их терял. С утра у него развивалась болезнь, называемая немцами: «райзе фибер» — предотъездная лихорадка. У матери не хватало сил собрать вещи, но она отказывалась от нашей помощи.
Разумеется, билеты покупались мной заранее, оплачивалось отдельное купе, вызвалось грузовое такси, а на вокзале – пара носильщиков.
Вагончик трогался, перрон отступал; настроение у папы улучшалось.
Появлялся аппетит; из кулька, размахивая коричневыми крылышками, вылезала жареная курица, вываливались красные помидоры в сопровождении зелёных побегов лука; бородинский хлеб был чёрным, а чекушка водочки — белой.
Проводница на подносе приносила пять стаканов, и начинался пир горой…
Вспоминаю наш последний приезд на дачу – папин остров мира, раздумий, источник душевного равновесия.
После утренних купаний в море, он усаживался в старое плетёное кресло на веранде возле массивного довоенного стола с гнутыми ножками. Здесь он работал над рукописями, разбирал за доской шахматные этюды, а когда появилась, внучка старался учить её грамоте.
Тени пирамидальных тополей перед фасадом дачи постепенно удлинялись, морской ветер раскачивал цветы «золотой шар» перед верандой. Из кухни тянуло запахами жареных бычков и чесночной икры из «синеньких» баклажанов. Старик в старой футболке и мешковатых брюках медленно спускался по ступеням веранды и разматывал длинный тонкий шланг. Фонтанчик из-под зажатых пальцев накрывал любимые цветы — петунью, флоксы. Внучка пыталась сзади передавить шланг ногой:
— Так нельзя делать, Оленька. Ты уже большая девочка, — говорил старик.

Когда, играя, Оленька протягивала папе руку, я думал, что в их пожатии соединяться три века – отец родился в конце девятнадцатого, а Оля большую часть жизни проживёт в 21-ом веке…

…Летние сумерки быстро переходили в ночь, зажигалась висячая лампа, и за столом собирались старые друзья и ученики отца, те, кто окружал его в годы молодости. С каждым годом их становилось всё меньше…

* * *

На этот раз в июне девяносто пятого мы с женой приехали, чтобы попрощаться с Одессой. Наши чувства обострила предстоящая эмиграция, и любимый город показался особенно пленительным, полным очарования. Стояли долгие дни, наполненные солнечным светом, а ночи были «короткими и бездыханными» со сладким дурманящим запахом цветущей липы. Совсем как тогда, много лет назад…
Мы решили прогуляться по знакомым местам, а затем съездить в Аркадию, чтобы попрощаться с дачей, за которую кооператив выплатил нам поистине «смешные деньги».
— Давай, сначала пройдёмся по улице, на которой ты жил до войны,- предложила Мила.
По Дерибасовской мимо Соборной площади мы с женой вышли на Садовую, улицу моего детства.
Города могут нести мужское или женское начало. Первое преобладает в Киеве с его многолетним стремлением к скипетру державности. В Одессе отчетливо выражено женское начало. Ее лицом лучше всего любоваться на Дерибасовской. Вместо асфальта она покрылась фигурными плитами. На тротуарах разместились большие и малые кафе под красными зонтами — «Мальборо» или синими «Ротманс». Почти все столики были пусты. Зазывно глядели длинноногие официантки в красивых кокошниках и фартуках. Вдоль улицы, как охотники, всех преследовали фотографы. Кроме аппаратов они держали в руках живых змей или глазастых лемуров, а рядом на ремешках повизгивали озябшие мартышки.
Так выглядела главная улица Одессы в разгар кризиса…
В начале Садовой разрушались роскошные здания – модерн конца девятнадцатого века. Гибель домов так же страшна, как смерть человека, но агония продолжается десятилетиями. Пассаж, правда, начали реставрировать, но дома Либмана и аптека Гаевского молили о спасении черными провалами окон и разбитыми стеклами.
Одесса напоминала много пережившую женщину. Она не забывала затянувшегося романа с порто-франко, но мечтала о более надежных партнерах. Национальность избранника большой роли не играла. Были и маразли, и попудовы, и ашкинази. Теперь надежда на современных спонсоров с солидными капиталами.

Послевоенная Одесса стала совсем другой, но это уже был не наш город…
Мы c женой уже полчаса томились на остановке в ожидании троллейбуса в Аркадию.
А вот и он долгожданный подходит, изгибая усики штанг. Но, господи, что сделали со стариком! Его обрядили в женский шутовской наряд, перекрасив в желтый цвет и превратив в рекламу «бульонной» фирмы «Галина Бланка».
Но эта перемена только внешняя. Салон, как и прежде, туго нафарширован пассажирами. Теперь это бесплатный транспорт, так что жаловаться вроде некому.
«Пара гнедых» — две штанги ведут себя нервно и не всегда удерживаются на проводах при поворотах. С облегчением думаешь — на этот раз проскочили. Водитель тормозит, а пассажиры лихорадочно хватаются за что попало и чертыхаются.
В салоне густая вязкая жара. При такой духоте трудно держать закрытыми окна и рот. Дискуссию возглавляет потная нестарая еще дама в коротком сарафане до колен с бигуди под косынкой. Ее габариты внушительны: из лифчика дети могли бы сделать качели.
— Ему таки да было крепко хорошо с вечера, поэтому он так водит троллейбус с утра, — замечает она в полный голос.
— Мы что с тобой вместе с вечера киряли? — вступает в бой оскорбленный водитель.
— Ты не знаешь про меня, и не рассказывай сказки. Тоже мне нашлась шехерезадница. А то щас так тормозну!
-Женчина, не отвлекайте водителя. Нам же хуже будет, — пискляво замечает стоящий рядом старичок.
— А ты, дедуля, помалкивай. Свою остановку ты давно проехал, — не сдается дама.
Я стараюсь пристроиться сзади, чтобы, не дай Бог, при падении не оказаться под ней. Мой маневр не остается без внимания, и она поворачивается ко мне.
— Вот вы пожилой человек. По-моему, я видела вас вчера на Привозе? Скажите мне, вус трапылось? Вы когда–нибудь раньше видели, чтоб шмаравозы в восемнадцать — двадцать лет гоняли на «Мерседесах»? Чтоб на улицах стреляли и убивали наповал среди белого дня! Об чем, скажите мне, думает мер города? Об нахапать побольше и об выборах. А для нас понастроили магазинов с лекарствами. Хай оны всю жисть зарабатывают только на лекарства! А девочки! Взяли себе моду ходить по Дерибасовской без ничего.
— Оставь в покое дедушку, — вмешивается соседний пассажир.- На что ему девочки? Он с женой! Пусть люди спокойно доедут до Аркадии, помоются в море.
— Желаю вам здоровья, — обращается дама на этот раз к жене. — И чтоб он (показывая на меня) всю жисть до вас тулился.
Мы выходим и мимо санатории «Молдова» поднимаемся до улицы Тенистой. Она теперь вполне оправдывает свое название. Вот и номер шестнадцать — дачный кооператив университета. В центре небольшой пустырь, поросший сиренью. Мальчишками мы здесь играли в футбол.
Теперь никого из людей старшего поколения нет в живых, ушли из жизни и многие мои ровесники.
Наша бывшая дача в крайнем ряду отгорожена от соседнего участка трехметровым бетонным забором. Он отделяет нас от прошлого. Мы с дачей тогда были почти ровесниками. Новые хозяева дачу подновили, а мне некому заложить душу, чтобы омолодить себя.
Здесь теперь живут чужие люди, но мы познакомились, и они усаживают нас с женой в старые плетеные кресла возле плакучих софор. Рядом жужжат пчёлы над деревом с перезревшими персиками. Струится вода из шланга. У Милы слипаются глаза, а перед моими глазами проплывают, как кораблики, картинки прошлого.
Весёленький домик с верхней деревянной верандой, огороженной фигурными планками. Покатая четырёхугольная крыша, которую венчал шпиль. С веранды было видно море и часть обрывистого берега Аркадии. На голом участке приживались молодые слабые деревца, привезенные родителями на трамвае.
После войны сад разросся, цветёт и плодоносит. Меня тогда угнетала дачная скука и привлекал Кавказ, Крым, Прибалтика, а теперь родные места вызывают острую ностальгию. Вспоминаются ночи с женой на веранде, шум моря и ночные шорохи в саду.
Теперь окна дома Крейнов наглухо забиты; новый хозяин ещё не приступил к реставрации. Тяжёлой трагедией окончилась жизнь наших дорогих друзей…
Слава Богу, что восстановлено славное имя великого учёного, и на доме их семьи в городе красуется мемориальная доска…

После нас с дачей приехали попрощаться наша двадцатилетняя дочь Ольга, а её будущий муж, высокий юноша Костя сделал синим фломастером рисунок принадлежавшего нам когда-то «родового имения»…

Мои грезы обрывает пронзительный вой электропилы — на соседнем участке строится гигантская вилла, окна которой снисходительно посматривают на низкорослую соседку. Морщины времени не скрыть — исчез кокетливый шпиль, деревянная балюстрада на верхней веранде оббита струганными досками, потрескались ваза для цветов и цементный пол на нижней веранде. И только мой старый друг — могучий орех гордо возвышается над всеми и приветствует меня трепетаньем пахучей листвы. (А у Льва Толстого — был дуб!)
Знакомой дорогой спускаемся в старый аркадийский парк. Увы, и здесь признаки запустения. На аллее из фонтанов уцелел лишь один, безводный, покрытый ржавчиной. Редко поливают поникшие цветы.
Но не они влекут меня.
Уже шестой час пополудни, и одесситки возвращаются с пляжа. Куда девались мои ровесницы — рыбачки Сони в стоптанных сандалиях и ситцевых сарафанах с открытыми ногами и руками, отполированными солнцем и морем? Веселые толстушки с головами, обмотанными полотенцем и кукурузой в зубах?
Как непохожи на них величественные стройные девы, торжественно вышагивающие на котурнах высоких каблуков. На их лицах макияж лучших зарубежных фирм, а на теле одежда, идеально подчеркивающая обнаженность. Парад-алле молодости и секса. Носительницы их генов полноты — мамы и бабушки, столь мне знакомые, составляют на этом параде плетущийся и достаточно тяжелый арьергард.
Как и в старые добрые времена, коллективный информатор и организатор — мужчина на спасательной станции с микрофоном. Его одесситы называют «матюгальник».
Наряду со стандартными объявлениями типа: «Женчина Нина, потерявшая дочь Катю в кафе. Поторопитесь. На спасательной станции нет приюта для детей!», дается и рекламная информация: «Освежившись холодным пивом «Пильзень», можно не мочиться в теплом море!»
А вот и приметы нового — снующие за волнорезом глиссеры, к которым тросом привязаны разноцветные парашюты, а под ними игрушечные живые человечки.
Пора купаться. Раньше, сбросив одежду, я прыжками преодолевал мелководье и с визгом окунался в пучину. Теперь вхожу в воду степенно, ногами пробуя море. Одолевают непрошеные мысли о простуде, судорогах, радикулите. Но, наконец, решаюсь, погружаюсь и испытываю блаженство.
Выхожу из моря, втянув живот. Давно привык к тому, что моя мраморная белизна вызывает нездоровое любопытство, а с возрастом фигура приобрела далекие от атлетизма формы. Мраморный, но не эллин. Один женский взгляд кажется мне особенно настойчивым. Несомненно, эту женщину я знал когда-то. Рядом с ней молодая копия, внучка.
И я вспоминаю. К отцу пришла на консультацию сотрудница с дочерью. Изящная, гибкая, с тонкой талией и глазами цвета морской волны. Мы пошли с ней к морю и купались на этом же пляже. Потом, сокращая расстояние, карабкались по аркадийскому склону. Она оступилась. Я привлек ее к себе, и робкий поцелуй был мне наградой за смелость. Господи, как же ее звали?
Со страхом вижу, что женщина медленно поднимается с песка и, широко раздвигая ноги-колонны, приближается ко мне.
-Здравствуйте, Лев Иосифович, — неуверенно говорит она, называя имя отчество моего отца.
— Я его сын, Борис, Боба.
Она вспоминает, и слабый румянец появляется на морщинистом лице.
— А я Анна, Аня. Вы меня помните?
Стараюсь отогнать от себя кощунственные строки поэта:
Дивной красотой сияла Ханна,
Тридцать килограмм тому назад.
К счастью, нетерпеливая внучка прерывает наш поток воспоминаний, и моя юность, покачиваясь, медленно удаляется, оставляя на песке глубокие вмятины босых ног.
Опьяненные солнцем и морем мы сидели на скамейке в скверике перед Аркадийским парком, высматривая заблудившийся троллейбус. Наступающие сумерки и усталость вызывали легкую дрёму. Вдруг я услышал знакомый с детства, волнующий звук.
Мелодии Верийского квартала…
Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он…
Мне с детства мила мелодия старого одесского трамвая, музыка поющих рельсов на поворотах, аккомпанемент кондукторских звоночков. Под нее я засыпал на даче, когда море было спокойным, и ночной город затихал. Звук первого трамвая будил меня по утрам.
Трамвай увозит нас из Аркадии, оставляя позади морской берег, парады прекрасных дев, молодые парки с платанами. Не для меня они теперь будут сбрасывать свою кору. С улиц убирают столики кафе и гирлянды искусственных цветов. Каждый поющий поворот отдаляет меня от детства, юности, зрелости… А вот и мелодия прекратилась. Трамвай желания давно уже катит по прямой…
Говорят, что теперь Одесса стала совсем другой, но, увы, это уже не наш город.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий