Ветер, вей!

Памяти Александра Глезера (к годовщине со дня смерти)

Он встал как-то в полупрофиль, приподнялся, кажется, на цыпочки, напрягшись всем своим небольшим телом, свел глаза к дальней невидимой точке фокуса и стал читать: “Ветер, вей, ветер, вей, ветер, вей…”. Отбивал ритм не только взмахом руки, но и ногой, к концу маленького стихотворения лицо его стало красным. Саша Глезер гордился этим переводом Галактиона Табидзе, стих и вправду получился безупречным, четким и музыкальным. За это можно было простить километры других переводов, которыми он кормился. Переводил с разных языков, и талантливых авторов, и просто указанных членов СП, сам писал мало…
Я не нашел этого перевода в интернете, в книжке Глезера 1994 года у меня на полках среди сотен поэтических сборников он есть, я хорошо его помню. Зато интернет приводит этот стих классика Табидзе в чужих переводах, не всегда ладных, но кудрявых, заодно и кучу других песен и стихов, в которых есть подобные строчки, куцые хиты неведомых мне групп с тысячами посещений. А мне-то что! Разве я подписался верить Яндексу больше, чем себе? Разве меня интересуют чьи-то пристрастия (а то и реклама) к попсе? Я ведь не справку пишу, чтобы железные ссылки делать, а воспоминание о дорогом мне человеке, полвека с лишним я (иногда и без его внимания к этому) был с ним связан. По крайней мере, поэзия стала мне интересной, а потом и главной в жизни, после встречи с ним.

Автограф Ахматовой

В Википедии указано: поэт, переводчик, издатель. Да поэт он, если всерьез, был не ахти, хотя в отдельных строчках выразил нечто общественно-важное, но вот историческую роль этот частный человек сыграл. Википедия, хоть и знает всё, как Дмитрий Быков, не отметила его роли в развитии российской журналистики: создатель и редактор одной из первых в перестройку крупных частных газет. А к Быкову я еще вернусь…
Ну так о печати. Но сначала надо восстановить контекст, чтобы понять, кем в глазах провинциального уфимского подростка был Алик (Сашей он стал называться после приезда из французской эмиграции) Глезер. В начале 60-х я совершенно не собирался в журналистику, но пристально вглядывался в молодых людей, по возрасту близких героям “Звездного билета”, “Продолжения легенды” и других повестей из “Юности”, стараясь понять, что ждет меня через несколько лет, хватит ли у меня сил, чтобы стать такими, как они. Нет, я не мечтал о конкретных достижениях, я искал примеры доброжелательной независимости, отмечал яркость. Фыркал от штампов, да и просто от несовпадения пацанячьего ожидания с реальным поведением! Впрочем, гости отца могли ведь и не догадываться о моих критериях… Поскольку отец работал в молодежной газете, то и молодые люди, приходившие в дом, были или штатными журналистами, или авторами.
Поэт Газим меня разочаровал, поскольку был в ярко-зеленом костюме и никак не мог продолжить не только разговор на интересующие меня темы, но даже и шахматную партию: все время ронял фигуры под стол. И этот запах! Я тогда не разбирал алкогольных нюансов. Зато наш сосед по двору на улице Кольцевой, Володя, меня очаровал. Он так иронично поджимал губы! Высокий, крепкий, как Столяров из кино, был самым печатающимся из стажеров “молодежки”, вдобавок писал стихи. Ну и, конечно, судя по разговорам взрослых, его любили девушки.
А вот Алик Глезер печатался в газете редко, был щуплым, хотя и постарше остальных, даже женат уже во второй раз – на знаменитой шахматистке Алле Кушнир. Не знаю, заметил ли он мое напряженное внимание или просто хотел понравиться отцу, но как-то перед отъездом в Москву, где он жил постоянно, подарил нам маленькую пластиночку. На ней Вознесенский читал свои стихи, немного, несколько штук. Я быстро их запомнил наизусть и понял, что стихи – это не часть школьной программы. Это настоящая главная жизнь. И стал их искать, в той же “Юности”. Ветер, вей!..
Я и сейчас могу прочитать по памяти стихи с этой пластинки, помню даже, как она ложилась в руку, а потом с помощью специальной насадки – на никелированную шишечку проигрывателя. “…Ее серьга в сенях забрезжит, глаза, как рыбины, заблещут…” – читал я чуть позже девушкам, дескать, понимаю я ваши нужды и сочувствую. А недавно у постели перенесшего инсульт товарища, ища, как его поддержать перед ударом судьбы, как напомнить хорошее, что было в нашей юности, как просто пробудить в нем память, я читал: “Судьба, как ракета, летит по параболе…” Не знаю, добавили ему сил эти строки из прошлого, но я, читая их, вспоминал, как они с Глезером темпераментно обсуждали современную поэзию…
Алик приехал в очередной раз, принес отцу заметку о столичной культурной жизни, в ее подкрепление – автограф Анны Ахматовой. Поскольку Ахматова не была автором “Юности”, то разделить трепет Алика я смог только после его небольшой лекции. В подкрепление сведений и цитат я получил доступ к переписанным собственноручно Глезером сборникам мужа Ахматовой – Николая Гумилева. Одни названия чего стоили: “Жемчуга”… И это тот самый Гумилев, от строчек которого, прочитанных противником красных в фильме “Оптимистическая трагедия”, я замирал не меньше, чем от героических высказываний Комиссара с выдающейся фигурой Маргариты Володиной!
В результате как-то получилось, что мальчик стал видеть борьбу одной культуры, насаждаемой, с культурой другой, пробивающейся, более того, находить в насаждаемой части очень привлекательные побеги запрещенного. “Те, кто бунт на борту обнаружат, из-за пояса рвут пистолет, так что золото сыплется с кружев розоватых брабантских манжет…”, против этой крепко сколоченной красоты ничего не могла поделать крепко сколоченная красная комиссарша! Так благодаря Алику Глезеру еще ближе стала та часть культуры “Юности” и “Нового мира”, которая не старалась отделиться от культуры “самиздата”, а потом и “тамиздата”. И стали понятны строки из рукописного Мандельштама о том, что поэзия — “ворованный воздух”. У кого именно – ворованный. “…ветер, вей, ветер, вей! Ветер воет…”
В своих заметках по поводу сериала “Таинственная страсть”, слепленному телеиндустрией по не самой лучшей книге Василия Аксенова, упомянутый выше Дмитрий Быков предъявил счет всему шестидесятничеству, всей культуре 60-х годов. Будто бы она исчерпывалась модой и дозированной фрондой, будто бы в ней не было Владимира Тендрякова, Павла Нилина, Александра Солженицына, будто бы именно в эти годы не пришли к нам Булгаков и Платонов, Варлам Шаламов и Арсений Тарковский, будто не из этих лет выросли Шукшин и Стругацкие, Федор Абрамов и Владимир Маканин, Александр Галич и Владимир Высоцкий.
Перечисления ничего не доказывают? Тогда скажу проще: золотые слитки слов, поэзии и прозы, в разное время стоят по-разному. В голодные времена и последнее пальто меняли на хлеб, а после войны, после сталинщины люди были голодны на живое слово, на сочувствие, на самобытность. Оттого и “Берегись автомобиля!”, и “Бриллиантовая рука” были смехом над старыми схемами, над пропагандой “осажденного лагеря”. Пусть они казались наивными, а молодежная часть этой культуры – слишком романтичной, но ведь и “Страдания молодого Вертера”, взломавшие мировую парадигму, Быкову XIX века представлялись пустыми и надуманными. Романтизм повышает цену личности, индивидуальной свободы, а тогда это было крайне необходимо…
По большому счету, предъявлять временнЫе критерии к явлениям культуры – лукавое дело. Что останется в вечности, мы не знаем, но помним, пока живы, что на нас повлияло и в какое время. Если уж попытаться определить смысл и вес отрезков общественной жизни, уроки кусочка времени, то стоит говорить не только о его топ-фигурах, но и о наиболее характерных его выразителях. Вот поэтому – о шестидесятнике Александре Глезере. О его движении от 60-х годов ХХ века ко второму десятилетию века следующего.
Начал он это движение выпускником бакинского института. В этом городе он когда-то родился, потом его семья влилась в бакинскую диаспору, создававшую нефтяную Башкирию. Может быть, от стиля отношений прежнего Баку пошли и установки Алика Глезера: уважение к старшим, внимание к поветриям, пусть и не к моде, а главное — артикулированное понятие чести. Я вспомнил об этом, когда в 70-х увидел, что популярный певец Полад Бюль-бюль оглы взял в свой концертный коллектив саксофониста Габриеляна, с которым когда-то учился в одном классе, а потом случайно на гастролях встретил – безработного, опустившегося. Не знаю, как потом относился министр культуры независимого Азербайджана Полад Бюль-бюль оглы к своим прежним армянским друзьям…
Но запомнился Глезер не инженером, а автором популярной в Уфе газеты. Аксенов вон тоже медицинский кончал, а Вознесенский – архитектурный, это вообще был тренд 60-х: из технарей в гуманитарии, хотя Слуцкий (тоже феномен “оттепели”, неучтенный Быковым, из молодых фронтовиков, как и Винокуров, Межиров, Самойлов) чуть позже написал: “Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне…”.
Видимо, это стихотворение – обида на снижение уровня популярности, который у поэзии был явно выше физики до того, как проза (в первую очередь как раз недавние “перебежчики” из технарей, Гранин, например), кино и массовая культура в целом после полета Гагарина в очередной раз в СССР обратились к достижениям науки. Эпоха пробуждения от сталинской комы, повторяю, явно в первую очередь нуждалась в слове, и поэтическом, и прозаическом. Само слово “оттепель” пошло от названия скромной повести Ильи Эренбурга. А физика – думаю, появилось стремление общества опереться на что-то непреложное, материальное, не зависящее от идеологии. До того популярность поэзии, кроме прочего, и привлекала амбициозную молодежь, типа Алика Глезера.

Картины под бульдозер

Я не знаю, какими путями, но знакомый мне по Уфе пишущий инженер не затерялся, к моей радости, и в Москве. Когда я попал на первый курс журфака МГУ (не без подсказок ироничного Володи с нашего двора на Кольцевой, ставшего преподавателем кафедры “тр-пр партсовпеч”– теория и практика партийно-советской печати), то начал искать в Москве тех самых ребят, которых видел дома благодаря отцу. К бескорыстному духу землячества добавлялся вполне желудочный интерес: стипендии и присылаемых денег всегда почему-то не хватало.
Лучше всех кормили блестящий фотограф Лева Шерстенников из “Огонька”, сын Мустая Карима Ильгиз и Лика Белоусова, уфимская поэтесса, дочка партийного босса. Еще дядя Юра Поройков, который не показал себя в стажерах “молодежки”, был отправлен на комсомольскую работу и быстро дорос до первого секретаря обкома комсомола. Я потом, работая в “молодежке”, видел с десяток персеков, Юрий Дмитриевич был самым человечным (помог спасти мою одноклассницу, отправив в Москву на операцию опухоли мозга). В Москву его взяли завотделом ЦК ВЛКСМ, но сначала поселили в гостинице, гостиничным меню он нас с Любой и кормил, слушая мои стихи и читая свои.
А Алик Глезер к тому времени женился на редакторше отдела поэзии издательства “Советский писатель” Майе Муравник. Майя угощала сухим рисом, вареное куриное крылышко отдавала мужу, объясняя ассортимент болезнями Алика. Забегая вперед, должен сказать что Александр Давидович прожил 82 года, имела ли забота о его здоровье Майи и следующих пяти (по крайней мере…) жен к этому отношение – неизвестно. Двадцать лет спустя на почти ежедневных посиделках он не сильно перебирал закуски…
Но нас интересовали разговоры! Я тоже читал ему свои первые опыты, а он, не вдаваясь в поэтические тонкости, отзывался. Читаю (Поройкову бы не стал): “ Окончилась пора нагаек – и наступил позор статей…”, он поднимает брови: “ Ты уголовные статьи имеешь в виду? Ну, они не лучше нагаек. А, газетные, про “Новый мир”? Тоже не исключают возвращение этой самой поры. Так что с чего ты взял, что она окончилась?..”
Было поучительно переходить из страты в страту, приезжая в гости к уфимским знакомым, в диапазоне от официоза до антисоветчины. Собственно, вся среда скептически оценивала действительность, по крайней мере, со времен Хрущева. Даже мой правоверный отец, заходя в метро, опускал одну солнечную шору на очках, это выглядело почти как повязка на глазу Моше Даяна, и говорил: “Демонстрация сионистов под Москвой!”.
Алик в отличие от фрондеров уже тогда казался твердым диссидентом, запомнилась строчка его стихов: “Мы не рабы. А кто ж тогда рабы?” Но меня больше интересовали конкретные вопросы: как писать? куда? Можно ли быть честным репортером (как Лева Шерстенников и его друг-соавтор Гена Копосов) и не врать читателям? Глезера журналистика не волновала, как и вопросы честности перед читателями.
Он уверенно знал, что правду сказать нельзя, поэтому брал у жены в отделе заказы и переводил грузин, в их лирике находя свободомыслие. Забавно, что отделом в издательстве руководил прожженый советский поэт Егор Исаев, лауреат, Герой Соцтруда, антисемит и квасной патриот. Но Глезеру заказы давал, хотя тот с ехидным смешком декламировал частушку: “Огурчики, помидорчики… Сталин Кирова убил в коридорчике!” Для меня смешная частушка стала историческим, да и мировоззренческим открытием – по этому адресу не только ненависть или гнев возможны, но и насмешка…
А при этом, отходя в сторону, хочу сказать, что Глезер оставил в журналистике след более значительный, чем те, кто старался хорошо и честно писать (Лев Шерстенников и Ильгиз Каримов), чем казавшийся таким перспективным в Уфе Володя, ограничившийся теорией, даже чем Поройков, в эпоху перестройки ставший замглавного в “Литературке”. Потому что Александр Глезер вышел за советские флажки. И тут, я думаю, ему помог пример Ильи Эренбурга.
Дело не только в отдаленном внешнем сходстве, включавшем, одно время, даже трубку. И не в одной склонности к коллекционированию непризнанных (поначалу!) художников. Возможно, Илья Григорьевич обозначил еще одну линию для шестидесятников, пытавшихся противостоять пропаганде. Не то чтобы резать правду-матку, как Александр Исаевич или Варлам Шаламов, а спокойно противостоять пошлой советской разнарядке. Поэт-переводчик? Так переводи. Коллекционер? Шастай по мастерским и тащи в норку, молча. Мыслитель? Объясняй, чем диамат отличается от истмата. Писатель? Сочиняй эпопеи в русле соцреализма. А можно попробовать себя, дилетанта, в разных ипостасях, как на Западе? Оттепель – это ведь тоже маленькое Возрождение.
Дилетанту, как и журналисту, чутье заменяет твердые знания, зачастую навязанные, неполные и неверные (недаром шестидесятник Окуджава свой единственный роман назвал “Путешествие дилетантов”). Люди сами о себе все расскажут журналисту! А интересные художники могут быть самыми разными.
Графика-живопись Василия Ситникова, полотна-инсталляции Владимира Немухина, штампованные совковые лица Олега Целкова, пейзажи с ангелами пуантилиста Александра Харитонова, городские барачные окраины Оскара Рабина, монументальные натюрморты Дмитрия Краснопевцева, фантастические персонажи Валентины Кропивницкой, изысканные сцены Бориса Свешникова. Картины висели на стенах “хрущобы” в три слоя на раздвижных панелях, от потолка до пола. Здесь же, в квартире Алика и Майи, проходили (до поры!) выставки и презентации. “Лианозовская школа” живописи и поэзии, во главе с остроумными Генрихом Сапгиром и Игорем Холиным, вслед за Оскаром Рабиным потянулась сюда же из своего барачного подполья 50-х.
Поэт-переводчик, нефтяной инженер Александр Глезер попал в центр тусовки художников-нонконформистов, как их стали потом называть с легкой руки западных дипломатов и журналистов, вывозивших их произведения заграницу. На самом деле эти художники объединились не по школам и приемам, а по тому принципу, который обозначил еще один шестидесятник-диссидент Андрей Синявский: “У меня с советской властью разногласия стилистические”.
Существует целая литература, посвященная “бульдозерной выставке” осени 1974 года. Я ее не видел, уехал после защиты диплома летом, так что не знаю достоверно, кто был инициатором (Глезер? Рабин?) вынести “неофициальное советское искусство” к обычной публике, на тогдашней пустырь у последней (тогда) станции метро Беляево. Но видел потом на страницах газет и книг, как любимые нами полотна втаптывались в грязь бульдозером.
Конечно, нашлись добровольные и не очень подпевалы Лубянки, которые, захлебываясь завистью, повторяли, что вся эта выставка – пиар-проект, чтобы потом картины хорошо продавались на Западе. Но Глезера на самом деле таскали в КГБ и даже на какое-то время изолировали, попробуйте-ка так заранее обеспечить себе пиар. Без гарантии, что выйдешь…
Думаю, в расчете упрекать Сашу сложно, если судить по всей дальнейшей его деятельности (и личной жизни!), решения он принимал по эмоциональным законам. Недаром, при всей любви к “запретным писателям”, типа Юрия Мамлеева и Сергея Юрьенена, любимой книгой он назвал простецкие “Три мушкетера”.

Чучело Брежнева

По итогам выставки Александр Глезер, как и многие другие шестидесятники, принудительно оказался на Западе. И опять же, многие диванные стратеги нашего времени повторяют гэбистский запущенный слушок: это и было целью всей “нонконформистской” деятельности! Повторяют, даже не задумываясь: а почему для того, чтобы куда-то уехать, нужно было воевать с огромной системой? Может быть, в этом виноваты не уехавшие, а система?
Саша Глезер на Западе все время писал, повторяясь и захлебываясь: “Вернуться в Россию, вернуться…” (ну, то есть, не стремился остаться в буржуазном раю). Даже свой московский сборник спустя двадцать лет назвал по этому стиху. А в 70-е слово “Россия” из русских чаще всего произносили “отщепенцы”, те, кто видел своим лидером изгнанного Солженицына. Романтик Глезер пошел за ним, русским имперцем. И спорил с теми, кто разделял сторону западника Андрея Синявского. Которого он, впрочем, тоже печатал в своем журнале.
Глезер основал журнал “Третья волна” (журнальчик не толще “Посева” – главного жупела советской пропаганды), а потом и одноименное издательство. Печатал эмигрантов семидесятых. Первая волна – это были уехавшие после гражданской войны, уцелевшие в ее силосной траншее, вторая – оказавшиеся на Западе после Второй мировой, не всегда власовцы или красновцы, чаще всего — угнанные немцами по “оргнабору” молодые батраки. А третья волна – это и были шестидесятники, выдавленные властями за границу или сами ухитрившиеся уехать, устав доказывать свою правоту.
А на какие деньги? – опять ухмыльнутся наследники конформистов. – У ЦРУ брал на журнальчик? У Госдепа? Да хоть у черта лысого, ведь не с Россией Саша воевал, а с коммунизмом. Свободы хотел не одному себе, а всем нам. Впрочем, на стихи и картинки ЦРУ денег не давал. Может, давал КГБ? – отзовутся стратеги с другого края дивана. – И вся цепочка с выставкой, задержанием и отъездом была операцией прикрытия? Андроповской заботой о будущем? Если бы это было и так, то кто выиграл, кто кого перехитрил?
Ну да, очень нужен был очередной мировой скандал: Советы преследуют художественную интеллигенцию. Как раз тогда, когда слова “разрядка международной напряженности” стали обретать какой-то смысл, когда началось обсуждение “корзин” (в том числе, гуманитарной) будущего Хельсинского соглашения?.. Андропов, значит, заказал Глезеру: езжай, там напиши книжку, как мы вас преследовали, название предлагаю хорошее: “Человек с двойным дном”, по заголовку фельетона в “Мосправде”. А позже: сожги-ка, брат, чучело Брежнева у ворот советского посольства в Париже по случае ввода войск в Афганистан. И заодно напиши, пожалуйста: “На белых танках мы войдем в Москву…”
Эмигрантская среда и вправду была пронизана взаимными подозрениями и оскорблениями, объединяла, как любила говорить о ней “партсовпеч”, только ненависть к Советам. Глезер не любил парижскую “Русскую мысль” и американское “Новое русское слово”, основанные еще “первой волной”. Коллега по “третьей волне”, основавший “Нового американца” Сергей Довлатов подтрунивал на Глезером, вроде бы тот, отказываясь вернуть деньги, говорил: “Какие могут быть долги, когда мы еще не победили коммунизм!” А сам Глезер писал: “Тут процветают зависть и цинизм. //Мне кажется – ирония не к месту, — //Что эмигранты строят коммунизм //В своем кругу удушливом и тесном”. Стоит, впрочем, представить себе, что любителю “Трех мушкетеров” любой отход от декларативной романтики мог показаться цинизмом, а свои маленькие хитрости – необходимыми обманными движениями шпаги…
Как бы то ни было, Глезер вывез картины, по мнению советского Минкульта не представлявшие художественной ценности. Сотни полотен. Самые оригинальные вошли в его музей современного русского искусства (заметьте, не советского!), который он сначала открыл в Монжероне под Парижем. В замке еще одной, следующей своей жены, Мари. Думаю, ее деньги, а также средства, вырученные от перепродажи картин, и легли в основу журнала и издательства.
Глезер продавал картины, как делали это и другие коллекционеры неформального советского искусства – Нортон Додж и Георгий Костаки (сотрудничал с ними, хотя и неприятными ему, и с таким же филологом Жоржем Нива, печатавшием в Париже запрещенных русских). Однако благодаря их коммерческой деятельности мир узнал о сотнях художниках, не продавшихся за чечевичную похлебку соцреализма. И художники эти, кстати, сами потом продавали свои работы в самые престижные музеи.
Так что давайте судить о человеке не по отношениям, не по романтическим или антиромантическим словам, а по делам и результатам. Вот, например, в Салониках открыт музей Георгия Костаки, где греки и туристы со всего мира могут посмотреть картины русского искусства, когда-то запрещенного на родине, и вывезенные им, бывшим завхозом (дилетантом!) греческого посольства в Москве.
Открывал музеи и Саша Глезер, в Монжероне и Нью-Джерси, но плохим он оказался коммерсантом-организатором: музеи, где собраны действительно замечательные работы художников нескольких поколений, еще при его жизни не могли вести полноценную работу. Да и собрание переодически обкрадывали присосавшиеся мелкие людишки. Тут остается только завидовать Костаки…
Зато вот тетрадки “Третьей волны” и томики “Стрельца”, толстого ежемесячного журнала “литературы, искусства и общественно-политической жизни”, открытого Сашей в 1984 году, остались. Думаю, нетленными: там собраны произведения (мысли, искания, образы) не только эмигрантов, но и тех, кто не боялся отправлять свои рукописи из СССР. В редколлегии “Стрельца”, кстати, был и Василий Аксенов, которого теперь так панибратски интерпретируют. И не одни шестидесятники рискнули, авторы следующего поколения – Михаил Эпштейн, Татьяна Щербина, Валерия Нарбикова, Евгений Шкловский, Виктор Ерофеев, недовольные тем, как отреагировали власти на попытку неподцензурного “Метрополя”, тоже нашли дорогу к Глезеру. А его издания находили дорогу в Союз…

“Русский курьер”

Когда он сам появился в Союзе и потом даже приехал в Уфу навестить сестру Татьяну, это было похоже не на “перестройку”, а на настоящую революцию. Изгнанник, как по Дюма, появился в ином обличье спустя пятнадцать лет с “нансеновским паспортом” беженца. То есть, не захотел отказываться от России в пользу какой бы то ни было страны. Саша, как он теперь (в свои за пятьдесят) звался, категорически отмахивался от отчества и, в отличие от многих остававшихся безвылазно в стране шестидесятников, ставших приверженцами и продвигателями горбачевского “социализма с человеческим лицом”, оказался монархистом и крепко православным. Первое, впрочем, вытекало из любви к Дюма. Возможно, разногласия со сверстниками вызваны и тем, что он уже нагляделся на человеческое лицо западного реал-социализма – и оно ему не понравилось.
Узнал я об этом практически сразу, при первой встрече в Москве, кажется, в 1989 году, между нами проявился довольно высокий уровень откровенности. Саша вернулся в свою постаревшую московскую тусовку, как будто и не уезжал, благодаря ему я познакомился лично с людьми, которых раньше только читал: Евгений Рейн, Лев Озеров, Наталья Иванова, Алла Латынина, Евгений Сидоров, Константин Кедров. Показательно, что все они были в той или иной степени связаны с Литинститутом, а сам Глезер не имел регулярного гуманитарного образования. Саша хлопотал, устраивая Конгресс интеллигенции в поддержку перестройки и гласности, открыл свой “Стрелец” новым людям (благодаря чему и я напечатался не только в Башкирии), привез московских литзвезд в Уфу на выступления.
А попутно узнавал новых художников, покупал у них картины. По уфимским мастерским мы ходили вместе, и я был горд, когда его выбор совпадал с моим, мысленным. Сергей Краснов, Сергей Игнатенко, Евгений Винокуров были рады, что их работы поедут в Париж и Нью-Джерси. Примерно так Саша отбирал картины и в Горьком (еще не Нижнем Новгороде), обещая в каждом городе открыть филиал своего музея современного русского искусства. А картины из Монжерона и Нью-Джерси перевести в Москву, сделать на Остоженке (сначала планировал) основной музей нового русского искусства.
Но так и не сделал, хотя возился с этой идеей около десяти лет. Зато вдруг решил открыть газету. И получилось! Не знаю, кто подсказал Саше идею воспользоваться послаблениями нового закона о печати и открыть независимое издание (вслед за “Коммерсантом”), но когда я по его приглашению подключился в начале 1990 года к ее осуществлению, он собрал уже несколько околопечатных человек, в основном, из знакомой тусовки. Но были и молодые ребята из “Литературки” и “Культуры”, разбиравшиеся в делании именно газеты. Леша Шишов привел коллег, а потом и авторов: Леонида Радзиховского, Дмитрия Шушарина, Андрея Быстрицкого.
Газету решили назвать “Русский курьер”, мне, воспитанному на советском интернационализме, не нравилось такое смешение национального с бюрократическим, но Саша нашел аналог – дореволюционное издание. Я сдался, тем более, что предполагалось продавать часть тиража и за границей, где слова эти звучали определяюще. И я взялся за создание модели – тематической, композиционной и графической. Последнюю делал художник Володя Каширин, которого я отыскал в дебрях большой “Комсомолки”. С регистрацией и деньгами помог на первое время один из только что появившихся уфимских бизнесменов Рашит Гараев. Позже, при самодержавной башкирской власти Муртазы Рахимова, его вместе с бизнесом и семьей выдавили в Казань, из неправильного аула оказался…
И я переехал из Уфы в Москву, сменив налаженную работу успешного ответственного секретаря республиканской молодежной газеты на работу ответсека (сначала) непонятного независимого издания. Саша сманил не тем, что пообещал устроить параллельную редакцию в Нью-Йорке, которой бы я тоже занимался, а тем, что открывал совсем другую аудиторию, совсем другие возможности. Он спросил: “У тебя костюм приличный есть? – Зачем? – В Нью-Йорке нельзя без костюма”. Костюм я купил, в Америку так и не попал. Не думаю, что он сознательно обманывал, ведь Сережа Краснов потом на самом деле жил у него в Нью-Джерси. Позже я научился смотреть сквозь пальцы на Сашины фантазии, но внакладе в любом случае не остался, получив полтора года самой интересной профессиональной жизни. Благодаря главному редактору Александру Глезеру.
Опыта у него не было никакого, характер его под начатое дело не подходил, а газета у нас получилась классная и более успешная, чем те, где я потом работал у более заслуженных главных редакторов. Потому что, я думаю, газета была устроена по-другому, чем все тогдашние и некоторые нынешние. Она не была служанкой ни при ком, даже при главном редакторе. Она служила читателям и своим авторам, мы с ними обговаривали тему и объем, встречались с тем же Леней Радзиховским, допустим, в метро, он совал листочки и ехал по своим делам, я смотрел ошибки – и в набор!
Весь штат еженедельной 16-полосной газеты, включая бухгалтера, машинистку, корректора и шофера, составлял пятнадцать человек, а тираж, начавшись в июле 1990 года с десятка, кажется, тысяч, быстро дошел до 150 000. Поэтому и зарплаты платили большие, и гонорары. Совмещали профессии: корректор Людмила Щекотова в свои пятьдесят лет начала писать и редактировать заметки, заведовать отделом писем, которые посыпались в эту отдушину советских загнанных людей. А в дальнейшем плавании Люда очень интересно переводила фантастику… Кроме того, не надо было содержать лишних, не только мертвых душ, но и квадратные метры, снимали комнатки то на Петровке, то в редакции “Литературки” на Цветном бульваре, то в памятном шестидесятникам ЦДЛ. А покупали газету и подписывались на нее ради свежей мысли, это была газета мнений, а не надерганной, непрожеванной информации.
Да и делали мы ее необычно: на компьютере, куда перешли сразу после пробного номера на горячем металле типографии “Известий”. Полуподпольная “Панорама”, прибежище анархистов и правозащитников, руководимая Володей Прибыловским (недавно умер) и Александром Верховским, позволила нам набирать тексты и верстать полосы по созданному Володей Каширину шаблону на первых, наверное, в России газетных компьютерах, что экономило кучу средств и много времени.
Девяностый год – окрепла Межрегиональная депутатская группа, Борис Ельцин привлек к демократическим идеям массы до того равнодушных к любым идеям людей, год выборов в Верховный Совет РСФСР. Мы быстро нашли общий язык с политиками, жаждавшими выхода в прессу большого тиража, стали своими за кулисами и в парламентских коридорах. После митингов и демонстраций, после полулегальных тусовок и комитетов начали создаваться массовые организации. И первая из них – “Демократическая Россия”.
На учредительном съезде этого движения я сидел в зале и договаривался с Сергеем Корзуном и Сергеем Фонтоном, основателями новой радиостанции “Эхо Москвы”, о взаимопомощи: мы в каждом номере даем их координаты в эфире, а они в своем эфире — обзор каждого нашего номера. Леша Венедиктов, внештаный радиокорреспондент, при этом, кстати, тоже присутствовал. Говорим шепотом – и краем уха я слышу, как один из делегатов предлагает кандидатуры в руководящие органы движения. Радзиховский – ну, это понятно, его по разным источникам знали, плодовитый он и сейчас. Быстрицкий? Интересно, откуда взяли? Это ж теперь, спустя четверть века, он многим известен, как многолетний один из руководителей ВГТРК. Кузьмищев? Неужели в “Труде” нашли, куда он из “Правды” тогда недавно вернулся?
В перерыве отлавливаю между рядов выступавшего, спрашиваю: где он таких кандидатов заметил? Отвечает: “А как же, мы интересных людей видим, думаете, мы в Приморье далеки от биения политического пульса? Мы же “Русский курьер” читаем!” Вот оно: Глезер и все мы помогали сшивать осмыслением происходящих перемен необозримые российские пространства, до того открытые только официозной пропаганде.
А Володя Кузьмищев, не оставляя поначалу “Труда”, вел у нас экономику. С ним и его женой Натальей Славуцкой мы к тому времени дружили больше двадцати лет, в их квартиру привели Глезера обсуждать будущую газету. Они вдвоем, мы с Любой Цукановой и Леша Шишов с Таней Поляченко, три семейные пары — вот и весь штатный творческий состав редакции. Двоих уже нет, как и Глезера. Кузьмищев перед уходом успел издать книгу яркой прозы “Осиновая гора”. Фильмы Алексея Шишова об Иосифе Бродском и сейчас, через несколько лет после его смерти, показывают по Первому каналу. Люба стала одним из руководителей сначала журнала “Новое время”, а потом и “Нью таймс”. Таня Поляченко взяла псевдоним и, преобразившись, начала писать детективы, книги Полины Дашковой известны миллионам. Всех нас подтолкнул к новым вызовам Саша Глезер.
Семейное дело… Саша был не тусовочный человек, говоря нынешним языком, а компанейским, поэтому он и его новая жена Наталья Чепрасова любили большие семейные сборища. Говоря спортивным языком, это сплачивало команду. Сама Наталья ради такой яркой жизни бросила своего скучного бельгийского мужа-миллионера и ввязалась в Сашины авантюры. Переводили они с французского и издавали триллеры Жерара де Вилье о происках КГБ, а потом она, когдатошняя выпускница полиграфического института, помогла, пользуясь связями с бывшими однокурсниками, нашим издательским делам. “Стрелец” и “Третья волна” в целом тоже, вслед за “Русским курьером”, переехали в московские типографии.
Частенько общие сборища проходили в ЦДЛ, в нем редакция в конце концов угнездилась. Причем в том самом Дубовом кабинете, где раньше заседало партбюро Союза писателей и где происходили многие события, описанные сатириками-шестидесятниками. Обычный выпивон после рабочего дня – там же, а вот более значительные события отмечали в ресторанно-буфетном интерьере ЦДЛ. Помню празднование Сашиного юбилея, кроме уже называвшихся людей были там и Лев Аннинский, и совсем двадцатилетний Дима Быков. Тогда и Лев Александрович, несмотря на общую провокативность ума и давнюю противоречивую репутацию, ничего снижающего о шестидесятниках не говорил, хотя незадолго до этого издал критическую книжку, в которой ставил следующие поколения на более высокую эстетическую ступень. И Дмитрий Львович, может и с ухмылкой смотрел на энтузиазм постареших революционеров, но не считал их дутыми фигурами. А теперь Быков ссылается на Аннинского, когда пытается вслед за ним принизить значение 60-х…
Саша часто надолго уезжал, то в Париж, то в Нью-Йорк, и я оставался на главном посту, почти с самого начала став его заместителем. На съемной квартире на полу у постели стоял телефон, ведь Саша не обращал внимания на разницу с Нью-Йорком. Звонит ночью: срочно в номер надо поставить заметку о произволе нью-йоркской полиции! Скоро продиктую, а ты запишешь. Представляешь, мы тут сидим в ресторане, а они начали придираться. Нет, они еще узнают силу русской прессы!.. От заметки я отбился – номер-то уже пошел в киоски, а Глезер так до конца и не понял, что сила основанной им газеты была совсем не в борьбе с нижними чинами нью-йоркской полиции, а значительно больше этого.
Не он один иногда принимал “Русский курьер” за что-то другое. Однажды позвонили в редакцию, которая тогда квартировала еще в “Литературке”, сказали: примите факс. Из аппарата выползли несколько листочков с руганью, называемой компроматом, на Александра Руцкого. А в те предвыборные дни он, кандидат в вице-президенты при Борисе Ельцине, был мишенью, рикошет от которой бил и по кандидату в президенты. Прислали эту пачкотню, довольно неубедительно сляпанную, в “Русский курьер” по ошибке, спутали с черносотенным “Русским вестником” (говорил я Саше, что название может подразумевать и такую ассоциацию!), появилась тогда уже и такая газетка.
Был вечер накануне сдачи в типографию, газету я сдал поздно, а утром должна была пройти последняя предвыборная встреча с кандидатом в президенты России Ельциным. Вот на нее я, не выспавшись в результате борьбы до двух ночи с домофоном съемной квартиры, да и с перегаром по случаю предшествовавшего тому разговора со знакомыми депутатами, утром побежал в кинотеатр “Октябрь”. Пока за кулисами искал, кому бы передать опасные листочки, все места в зале заняли. Осталось – сесть на сцене, вон под трибуной угнездились основатель Хельсинкской группы правозащитников физик Юрий Орлов и, как кузнечик сложивши длинные ноги, пародист Александр Иванов. Рядом с ними примостился и я. На трибуну вышел Борис Николаевич, говорил без бумажки, с подъемом, но временами опускал голову и вдыхал исходивший от подножия трибуны запах моего непереваренного спиртного…

Путч и после

А спустя пару месяцев после этого, в начале седьмого утра 19 августа 1991 года меня опять разбудил телефон, стоящий у изголовья. Звонил не Саша, он был не в Америке, чтобы звонить так рано, звонил Митя Шушарин. Мимо его окон на Ленинском, что ли, проспекте только что прошла длинная колонна танков. Мы даже не обсуждали, потому что ожидали подобного: путч! И поэтому, когда ожил телеящик и велеречиво стал всем угрожать, мы были максимально готовы: созвонились с Сашей, решили ехать в банк снимать редакционные деньги, пока их не арестовали по указу ГКЧП о контроле над СМИ, я договорился с “Панорамой” о срочной верстке, а Люба поехала в Белый дом, парламентскую крепость новой России.
Банк наш, Краснопресненское отделение Сбербанка, был рядом с Белым домом, поэтому когда мы с Сашей в начале 11-го утра (раньше сберкасса была закрыта) вышли из него со всем нашим богатством, то сразу встретили Любу, безо всякого мобильного телефона, которых тогда и не знали. Она сказала, что мы разминулись с Борисом Николаевичем, он только что тут вот, на этом танке, выступал, Люба все записала. Она оказалась вовремя в нужном месте, потому что после экстренного заседания Верховного Совета, на который она попала, хотела взять комментарий у Ельцина, пробралась к задней комнате на выходе из зала — и увидела, как навстречу по коридору стремительно несется группа с Беном (как стали называть его журналисты) во главе, помчалась за ними и оказалась у танка.
Все происходящее надо было как-то отображать, давать отпор реакции. Пока газеты старого (или даже нового типа) обсуждали на встрече у Егора Яковлева, главного редактора “Московских новостей”, как им быть после указов ГКЧП, и боялись разгона редакций, мы с Глезером ни секунды не теряли. Он отправился в грузинское постпредство искать убежище для редакции, недоступное путчистам, а я пошел к Белому дому.
У Саши еще со времен его третьей, до Майи, грузинской жены были отличные связи не только с поэтами, которых он переводил, но и с художниками, которых выставлял в своей “галереи”, и с диссидентами, в частности, – со Звиадом Гамсахурдиа. Будущий первый президент независимой Грузии был членом редколлегии Сашиного “Стрельца” и общественной редколлегии нашего “Русского курьера” (и это невзирая на глезеровскую имперскость и монархизм!). Когда Звиад Константинович в апреле 1991-го был избран президентом, мы его поздравили, а он написал, что теперь не может сочетать свой государственный пост с участием в нашей газете. Однако теплое отношение к ней у него, видимо, сохранилось – сужу по тому, как нас приняли в грузинском постпредстве.
Но прежде я увидел первые баррикады. Было около 11 утра, на верху лестницы, спускавшейся от площадки Белого дома к набережной, с правой ее стороны, если смотреть от реки, были свалены несколько невесть откуда взявшихся бревен и развевался красно-черный флаг – это анархо-синдикалисты начали готовиться к защите завоеваний свободы. А вокруг по стилобату ходили неприкаянные люди – депутаты, журналисты и просто любопытные.
Из знакомых встретил я там Илью Константинова, уличного оратора, ставшего сначала лидером питерского Народного фронта, потом депутатом Верховного совета РСФСР, с которым мы общались с полуподпольных сборищ 1989 года. Он был в шлепанцах на босу ногу, хорошо мне знакомых по гостинице “Россия”, где мы жили в одном корпусе.
В скобках надо сказать, что приверженность к широкой демократии привела его еще раз на защиту Белого дома – уже в 1993 году, уже от Ельцина. А потом даже в камеру, отсидел он недолго, как все так называемые “красно-коричневые”, меньше, чем в нынешние времена его сын Данила Константинов, один из лидеров современных оппозиционеров-националистов, арестованный по сфабрикованному делу об убийстве. К слову, в 91-м сам Илья не был замечен в симпатиях к разношерстной тогдашней “Памяти”, хотя ее активистов с самодельными хоругвями я видел с первых оппозиционных митингов. И сейчас Илья ходит на митинги современной оппозиции, которая защищала его сына, и не примыкает к безумным патриотам.
Так вот, именно Илья Константинов оказался катализатором сопротивления путчистам, на моих глазах он начал организовывать баррикады, указывая на пример маленькой кучки анархистов. Когда я через несколько часов вернулся на Краснопресненскую набережную из близкого постпредства, уже по всему периметру стилобата стояли люди на баррикадах.
В постпредстве Люба распечатала свой репортаж из-под ельцинского танка, мы написали свое мнение о путче, добавили слухи и комментарии по горбачевскому пленению в Форосе. Должен заметить, что здесь мы, наконец, сошлись с Глезером во мнении о Горбачеве, раньше он был более горячим, чем мы, его приверженцем, а остальная редакция исправно язвила половинчатость президента-шестидесятника. Но главный редактор не мешал авторам и даже сотрудникам выражать свои, противные ему, суждения.
Я схватил листочки с текстами и помчался в “Панораму”, верстать. Люба с Володей Кузьмищевым отправились к Белому дому за новой информацией, Глезер начал переговоры по телефону с теми, кто мог бы высказаться. Из “Панорамы” я привез спецвыпуск “Русского курьера”, сверстанный на четырех страницах в обычном формате А3, но размещенный на листах А4. Мы их склеили – и сунули в большой грузинский ксерокс, он выдал 400, кажется, экземпляров. Наши с Любой дочки, семнадцатилетняя Лиза и пятнадцатилетняя Маша взяли полпачки и поехали расклеивать газету на станциях метро. В это время “Московские новости”, “Известия” и “Независька” еще только обсуждали выпуск “Общей газеты”. А мы начали работу над следующим спецвыпуском, всего в дни путча мы сделали и распространили четыре…
Остальные полпачки я понес на площадь перед Белом домом, которую оставил утром в неразберихе. Там теперь были тысячи людей разного возраста, но странных типов, вроде тех, кто выделялся на митингах и прочих ранних сборищах, заметно не было. Сумасшедшие-то они сумасшедшие, но опасность чуют. А она была явной, все ждали атаки путчистов. Замечу, что стрельба и попытка бронетехники приблизиться в живому кольцу были во вторую ночь. А в первую, с мелким дождиком, мы с Любой сидели на какой-то гранитной ступеньке…
Газету раздавали активистам для распространения, у Виталия Челышева, нашего друга еще с МГУ, ставшего народным депутатом СССР, брали свежие новости, выходили из Белого дома и другие депутаты, делились информацией. Нам даже не было необходимости проходить внутрь, тревожить охрану. Замечу, что в те времена достаточно было “корочки” от любой газеты, чтобы проходить хоть в Кремль, где я бывал еще представителем башкирской “молодежки”. Зато потом, когда я стал членом редколлегии “Российской газеты”, для прохода в Белый дом, где размещалось правительство, чьим органом “РГ” являлась, мне приходилось вести достаточно длительные предварительные переговоры.
Как ни странно, но Саша после победы над путчистами стал терять энергию, газета интересовала его все меньше. Может быть, дело в том, что он был “пускачом”, а не дистанционным двигателем, а может быть, и в том, что она стала менее заметной в медиа-пространстве: появились возможности для свободного обмена мнениями и без нас. Хотя тираж рос.
Но Глезер все больше занимался устройством музея, помню, договаривались о создании единого центра современного искусства на Каретном ряду. Собрались в кабинете главного режиссера театра “Эрмитаж” Михаила Левитина, пришел заместитель мэра Гавриила Попова по культуре Александр Музыкантский. Сад “Эрмитаж”, два драматических театра (левитинский и “Сфера” Еланской), будущая “Новая опера” Колобова, музей и галерея Глезера, наш “Русский курьер”, “Стрелец” и издательство “Третья волна” – все это в кооперации, поддерживая друг друга. Но не срослось…
А позже, уже в 92-м Саша вообще решил прекратить выпуск газеты: после обвала рубля каждый номер приносил убытки, ведь подписчики дали деньги еще по старому курсу. Немного оттянула крах новогодняя поездка в Таллин. Дело в том, что в России свободный обмен валюты был запрещен, а в Эстонии проводились аукционы на покупку долларов. И вот, слабо соображая после встречи Нового года, я сижу в зале, где мужик с молотком говорит или по-английски, или по-эстонски, и пытаюсь как можно выгоднее продать данные мне Сашей тысячу долларов. Стресс помог! Я улучил момент, поднял руку, мужик стукнул – и нам хватило целый месяц выпускать газету.
В феврале Глезер ее все-таки закрыл, вышло 69 номеров. Саша сказал: ”Коммунизм побежден, теперь можно заняться другими делами!”, я понимал, что его денег на газету не хватит, реклама была в зачаточном состоянии, а спонсоров или совладельцев он не хотел. Я просил открыть “Русскому курьеру” отдельный счет, до того и картины, и книги, и жены финансировались из одного Сашиного кармана. Просил его отдать мне это дело на откуп: “Передай мне лицензию – и через десять лет над небоскребом, как где-нибудь в Берлине – “Шпрингер”, будет гореть неоновая надпись “Глезер”, твой издательский дом принесет миллионы!” Но Саше такой разворот не нравился, а может – и правильно, попали бы не под акционеров, а под бандитов, с погонами или без.
Помню, сразу после победы над путчистами в Парке Горького организовали фестиваль независимой прессы, как бы признавая ее заслуги в деле освобождения масс. Кроме нас, были там “Московские новости”, “Куранты”, “Столица”… И они исчезли вскоре после нас, хотя база у них была посолиднее. Чего уж говорить о переменивших лицо “Известиях”, “Труде”, об истории с возникшими и исчезнувшими “Новыми Известиями”. Из тех лет выжила только “Новая газета”, удачно отделившаяся от вышедшей на панель “Комсомолки” Сунгоркина, который, помню, очень презрительно отозвался на наши с Глезером предложения о совместном выживании…
Потом мы с Сашей выпустили один номер “Русского курьера”, переформатированного в ежемесячный журнал, потом я помог ему издать первый том собрания сочинений Иосифа Бродского, несколько альбомов репродукций его любимых “нонконформистов” со вступительными статьями. Забавно, что любовь к их композициям и краскам он переносил из искусства в жизнь, Володя Кузьмищев рассказывал, что по дороге в тульский Алексин, куда они ехали к Владимиру Немухину, Саша был равнодушен к прототипу поленовских пейзажей и говорил, что классика его не интересует. Изредка мы собирались выпить и закусить, Саша звал цыган. Думаю, что это входило в его ощущение прожигания жизни, совпавшее с “Тремя мушкетерами”.
Наше регулярное сотрудничество прекратилось после того, как он перестал оплачивать съемное жилье, нам с Любой пришлось искать другую работу в других редакциях.
А у Саши не получилось ни с музеем, ни с галереей, картины в Америке и России вышли из-под его контроля. Он менял жен, но нью-йоркская Наталья оказалась не злопамятной и кормила его пельменями, которые изготавливала в товарных количествах на продажу. Глезер изредка наезжал в Москву, выпустил книгу стихов в “Московском рабочем” с предисловием Льва Озерова, потом издал несколько тетрадок чужих стихов под маркой своей “Третьей волны” и продавал их в Америке и Франции. Смешно, но когда он перед очередной отлучкой в Штаты договорился выпустить мою книжку “Щепоть” в этой серии в московском издательском центре “Стратегия”, принадлежавшем Геннадию Бурбулису, выяснилось, что Глезер не заплатил за тираж. Я внес деньги, Саша приехал, взял тираж и продал его за океаном. Я получил несколько книжек…
Обижаться на Глезера не было смысла. Все равно я остался ему благодарен на всю жизнь, получив заряд неравнодушия и, не побоюсь этого слова, нонконформизма.
Спасибо отдельное за одно слякотное утро, когда я стоял с пачками “Русского курьера” у подъезда “Литературки”, получил в типографии частицу тиража для развозки по нужным адресам. Подошел, покачиваясь, работяга, сказал мне, в переводе если, что я мелкий жулик и тунеядец, заедаю жизнь рабочего класса. А я с оправданной (на тот момент!) журналистской гордостью ответил, что прекрасно зарабатываю на жизнь своим трудом, что эти пачки, в отличие от его, пьяницы, пушек и авто, необходимы потребителям. Как новое слово. Как свобода. Как свежий ветер.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.1