В больших амфитеатрах одиночеств (К 75-летию со дня рождения Иосифа Бродского)

Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи.

Все образы, все рифмы. Сильных, слабых

найти нельзя. Порок, тоска, грехи,

равно тихи, лежат в своих силлабах.

И каждый стих с другим, как близкий брат,

хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься.

Но каждый так далек от райских врат,

так беден, густ, так чист, что в них — единство.

Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.

Хореи спят, как стражи, слева, справа.

И спит виденье в них летейских вод.

И крепко спит за ним другое — слава.

Спят беды все. Страданья крепко спят.

Пороки спят. Добро со злом обнялось.

Пророки спят. Белесый снегопад

в пространстве ищет черных пятен малость.

Уснуло всё. Спят крепко толпы книг.

Спят реки слов, покрыты льдом забвенья.

Спят речи все, со всею правдой в них.

Их цепи спят; чуть-чуть звенят их звенья.

Все крепко спят: святые, дьявол, Бог.

Их слуги злые. Их друзья. Их дети.

И только снег шуршит во тьме дорог.

И больше звуков нет на целом свете.

Иосиф Бродский

 

Иосиф Бродский – выдающийся русский поэт. Поэт подспудных мыслительных процессов. Поэт, обладавший исключительным, пространственным, многогранным и глубинным интеллектом, направленным на осмысление собственной жизни и жизни, как материальной и философической категории вообще. По своим творческим методам Бродский — мыслитель и исследователь. Своего рода – естествоиспытатель. Вместе с тем, это блестящий Поэт, осознававший и осуществлявший несколько десятилетий подряд свою мужественную и трагическую миссию перед русским языком. Вклад его в российскую поэзию и словесность безусловен, признан и канонизирован мировым культурным сообществом и русской литературой.

Иосиф Бродский — Носитель Уникального, Многомерного Поэтического Дара. Дара монументального! Создатель Чудесной Поэзии и собственного Поэтического Пространства.

Поэзия Иосифа Бродского имеет свой доминирующий вектор – она нацелена в глубину процессов в человеческом подсознании, в его иррациональность.

Поэт — эмигрант. Судьба и творчество его оказались пересечены пограничным шлагбаумом, но не зачеркнуты им. Он был вынужден сменить страну проживания и, даже, континент, но остался верен самому себе, сохранив и развив свой творческий потенциал и создав за рубежом больше, чем на своей родине.

 

Лауреат Нобелевской Премии

Иосиф Бродский, волею судеб, превратился в Мировой Символ Свободы, вообще, и Символ Свободы Личности, особенно Творческой, в частности.

Иосиф Бродский вошел в мировую поэзию не просто, как один из тысяч поэтов. По независящим от него причинам, он оказался символом противоборства двух гигантских и жестоко и бескомпромиссно противостоящих друг другу политических систем. Его трагическое положение между молотом и наковальней могло привести к фатальному исходу сразу же. Но, к счастью, не привело, так как правила игры на Востоке и Западе были разными. Если первый в безумном, греховном и нескончаемом поиске тех, «кто не с нами», стремился превратить каждую незаурядную или просто творческую личность в своего врага, а вслед за тем, и, по возможности, незамедлительно расправиться с ним, то второй — активно перетягивал их на свою сторону и предоставлял им возможность быть самими собою. Только и всего. Но только воистину творческая личность осознает и оценивает, что это такое — быть самим собой!

Кто знает, может быть, именно это перетягивание, мало по малу, и изменило равновесие весов… Как бы то ни было, однако, это глобальное перетягивание каната создавало немалые, а может быть и принципиальные проблемы перед объектом, работавшим на разрыв. И главной из них была следующая: оказались ли вы в этом положении, как удобный и практически весомый рычаг пропаганды или вы личность и явление, значимое намного больше и длительней, чем локальная и сиюминутная победа в войне политических систем. В отношении поэта, это звучало просто: переживет творчество художника холодную войну или нет? Действо ли это сугубо временное, на потребу дня, как мелкая разменная монета или горсть табака, соли и кайенского перца, брошенная в глаза ненавистному врагу, или событие, определяющее развитие мировой культуры? Очень многие испытания подобной дилеммой не выдержали. Их поэзия и проза оказались сиюминутными и, не имея подлинной художественной весомости, потеряли всякую притягательную силу и значимость незамедлительно после исчезновения противостояния и его атмосферы. По-иному обстояло все это в отношении Иосифа Бродского. Его поэзия обладала высоким потенциалом и оказалась устойчивой к изменившимся временам. Хотя поэт и писал

 

Поклясться нерушимостью скалы

на почве сейсмологии нельзя,

 

выяснилось, что его поэзия была построена на фундаменте, способном выдержать геологические подвижки, землетрясения и цунами, вызванные крушением тоталитарного режима Советского Союза. И теперь уже в политически однополюсном мире, она нашла свою нишу и легко, и органично вмонтировалась в русскую и мировую поэзию и, в частности, дала прямые всходы в англоязычную её ветвь. Чем определяется прочность поэзии Бродского? В первую очередь её многомерностью и интеллектуальностью. Но не только этим. Это поэзия сложного, живого, противоречивого и грешного человека. И, поскольку, в отсутствии откровенности поэзию Бродского упрекнуть невозможно, это не просто поэзия — это документированная жизнь выдающегося поэта!

 

Каким образом можно было бы определить поэзию Бродского, её доминирующий вектор? Вертикальная ли это поэзия, направленная к звездам и космосу? Горизонтальная ли она, скользящая по будничным и житейским обстоятельствам? Ни то, ни другое. В геометрическом смысле, это вертикальная поэзия, но… направленная вниз, вовнутрь человека! Она имеет и свою сверхзадачу: анализ «Пространства, живущего взаперти», изучение «Парения в настоящем, прошлом и будущем» и, конечно же, осмысление «безмерной одинокости души»! При всем том, рассматриваемая система не является изолированной, или, как говорят физики, консервативной, замкнутой. Напротив, она открыта, а потому изучается в связи с внешним пространством в широком смысле этого слова. И это вполне обосновано, ибо, как известно, человек — это личность и её обстоятельства.

Основными фундаментальными строительными блоками, компонентами, лежащими в основе поэзии Бродского и составляющими, и определяющими её, могут быть названы:

  1. Эмиграция и свобода.
  2. Условия формирования личности поэта и его самосознание.
  3. Представления о грядущей смерти.
  4. Пространство и время.
  5. Внутреннее пространство. Душа. Самооценка собственной поэзии.
  6. Интеллектуальная: мудростная, шахматная, физическая, геометрическая и числовая компоненты поэзии.
  7. Лирика
  8. Поэтический инструментарий.

 

  1. ЭМИГРАЦИЯ И СВОБОДА

(«Коль не подлую власть, то самих мы себя переборем»)

Паршивый мир, куда ни глянь.

Куда поскачем, конь крылатый?

Везде дебил иль соглядатай

или талантливая дрянь.

Иосиф Бродский, Яков Гордин

 

К лопаткам приросла бесцветная мишень

Иосиф Бродский

 

 

сорвись все звёзды с небосвода,

исчезни местность,

все же не оставлена свобода,

чья дочь — словесность.

Она, пока есть в горле влага,

не без приюта.

Скрипи, перо. Черней, бумага.

Лепи, минута.

Иосиф Бродский

 

Личность Иосифа Бродского не всегда была той харизматической фигурой, к которой постепенно, и, на мой взгляд, совершенно напрасно приучают его читателей. Это вообще свойственно русскому литературоведению — каждый выдающийся поэт, добившийся положения на литературном Олимпе, немедленно теряет свой подлинный облик и становится фигурой, лишенной тени и теней. Именно в таком приглаженном, обстриженном виде он только и приемлем для школьной хрестоматии. Только в таком! Ибо в противном случае пришлось бы нарушить традиции Великодержавности и Государственности, которыми, якобы, движима всякая достойная восхваления и страниц школьного учебника поэзия.

С Бродским подобная процедура, почти наверняка, обречена на полный провал. Слишком многое в его поэзии несет на себе отпечаток неприятия не просто коммунизма, но и изначальных категорий российского фундамента и менталитета. И если в молодые годы, находясь под прессингом и контролем партийного аппарата и карательных органов, он, возможно, испытывал колебания, то, оказавшись на Западе, отпустил себя. Можно спорить о тех или иных особенностях характера и личности Иосифа Бродского. Но, по меньшей мере, одна — огромное чувство собственного достоинства, более того, гордость, еще более того — гордыня, — сомнения не вызывает («Зимняя почта». 1964):

 

… Не обессудь

за то, что в этой подлинной пустыне,

по плоскости прокладывая путь,

я пользуюсь альтиметром гордыни.

 

Это чувство большого Поэта было многократно ущемлено в России. И, если бы дело касалось только лишь угроз («Зофья». 1962)?:

 

Я трубку снял и тут же услыхал:

 

-Не будет больше праздников для вас

не будет собутыльников и ваз

 

не будет вам на родине жилья

не будет поцелуев и белья

 

не будет именинных пирогов

не будет вам житья от дураков

……….

не будет вам ни хлеба ни питья

не будет вам на родине житья

……….

не будет вам надежного письма

не будет больше прежнего ума

 

Со временем утонете во тьме

Ослепнете. Умрете вы в тюрьме.

 

Былое оборотится спиной,

подернется реальность пеленой.-

 

Я трубку опустил на телефон,

но говорил, разъединенный он.

 

Я галстук завязал и вышел вон.

 

Но эта страна сочла необходимым пропустить Поэта едва ли не через все круги подведомственного ей ада («Я входил вместо дикого зверя в клетку». 1980):

 

Я входил вместо дикого зверя в клетку,

выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,

жил у моря, играл в рулетку,

обедал черт знает с кем во фраке.

С высоты ледника я озирал полмира,

трижды тонул, дважды бывал распорот.

Бросил страну, что меня вскормила.

Из забывших меня можно составить город.

Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,

надевал на себя что сызнова входит в моду,

сеял рожь, покрывал черной толью гумна

и не пил только сухую воду.

Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,

жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.

Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;

перешел на шепот. Теперь мне сорок.

Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.

Только с горем я чувствую солидарность.

Но пока мне рот не забили глиной,

из него раздаваться будет лишь благодарность.

 

Ретроспективный просмотр поэзии Бродского показывает, как зрело в нем ощущение человека без Родины. Еще в 1962 году («От окраины к центру») он, провидчески, смоделировал свое будущее — свое полное отторжение:

 

Не жилец этих мест,

не мертвец, а какой-то посредник,

совершенно один

ты кричишь о себе напоследок:

никого не узнал,

обознался, забыл, обманулся,

слава Богу, зима.

Значит я никуда не вернулся.

 

Слава Богу, чужой.

Никого я здесь не обвиняю.

Ничего не узнать.

Я иду, тороплюсь, обгоняю.

Как легко мне теперь,

оттого, что ни с кем не расстался.

Слава Богу, что я на земле без отчизны остался.

 

Поздравляю себя!

Сколько лет проживу, ничего мне не надо.

Сколько лет проживу,

столько дам за стакан лимонада.

Сколько раз я вернусь —

но уже не вернусь — словно дом запираю,

сколько дам я за грусть от кирпичной трубы

и собачьего лая.

 

Эта боль и любовь к родному городу всегда соседствовали в его поэзии с воспоминаниями о горечи и унижении («Полдень в комнате». 1978):

 

Я родился в большой стране,

в устье реки. Зимой

она всегда замерзала. Мне

не вернуться домой.

……….

Там был город, где, благодаря

точности перспектив,

было вдогонку бросаться зря,

что-либо упустив.

 

Мост над замерзшей рекой в уме

сталью своих хрящей

мысли рождал о другой зиме —

то есть зиме вещей.

……….

Я был скорее звуком, чем —

стыдно сказать — лучом

в царстве, где торжествует чернь,

прикидываясь грачом…

 

В 1967 году в «По дороге на Скирос» Бродский прямо говорит об унижении, как первопричине его нежелания возвращаться. В те времена речь шла, о Ленинграде. Но настоящему Поэту дано заглянуть и в будущее. Как оказалось, впоследствии, он не пожелал возвратиться и в Россию:

 

Я покидаю город, как Тезей —

свой лабиринт, оставив Минотавра

смердеть, а Ариадну — ворковать

в объятьях Вакха.

Вот она, победа!

……….

…..И мы уходим.

 

Теперь уже и вправду — навсегда.

Ведь если может человек вернуться

на место преступленья, то туда,

где был унижен, он придти не сможет.

……….

Когда-нибудь придется возвращаться…

Назад. Домой. К родному очагу.

И ляжет путь мой через этот город.

Дай бог тогда, чтоб не было со мной

двуострого меча….

 

А чего, собственно, можно было требовать от Поэта иного, после многих лет ужасающей жизни, гонимого, преследуемого, («К Северному краю». 1964), притом, ни за что:

Северный край, укрой.

И поглубже. В лесу.

Как смолу под корой,

спрячь под веком слезу.

И оставь лишь зрачок,

словно хвойный пучок,

на грядущие дни.

И страну заслони.

Нет, не волнуйся зря:

я превращусь в глухаря,

и, как перья, на крылья мне лягут

листья календаря.

Или спрячусь, как лис,

от человеческих лиц,

от собачьего хора,

от двуствольных глазниц.

……….

Так шуми же себе

в судебной своей судьбе

над моей головою,

присужденной тебе,

но только рукой (плеча)

дай мне воды (ручья)

зачерпнуть, чтоб я понял,

что только жизнь — ничья.

 

Не перечь, не порочь.

Новых гроз не пророчь.

Оглянись, если сможешь —

так и уходят прочь:

идут сквозь толпу людей,

потом — вдоль рек и полей,

потом сквозь леса и горы.

Все быстрей, все быстрей.

 

Это чувство преследуемого сохранилось в Поэте навсегда, даже много лет спустя в спокойной обстановке 1987 года, («Чем больше черных глаз, тем больше переносиц…»), в условиях жизни признанного и ни от кого не зависящего мэтра поэзии. Вероятно, в глубине души он сохранил ощущение загнанности, настороженной затравленности. Не исключено, что это стало его внутренней сущностью:

 

Чем больше черных глаз, тем больше переносиц,

а там до стука в дверь уже подать рукой.

Ты сам себе теперь дымящий миноносец

и синий горизонт, и в бурях есть покой.

Носки от беготни крысиныя промокли.

К лопаткам приросла бесцветная мишень.

 

Добавьте сюда и то, что он всегда допускал возможность сведения с ним счетов тоталитарным монстром, проигравшим схватку, вчистую, и способным послать ликвидаторов. Об этом Поэт недвусмысленно пишет еще в «Прощайте, мадемуазель Вероника» (1967)

 

Русский орел, потеряв корону,

напоминает сейчас ворону.

Его, горделивый недавно, клекот

теперь превратился в картавый рокот.

Это — старость орлов или — голос страсти,

обернувшийся следствием, эхом власти.

И любовная песня — немногим тише.

Любовь — имперское чувство. Ты же

такова, что Россия, к своей удаче,

говорить не может с тобой иначе.

………..

Доброй ночи тебе, да и мне — не бденья.

Доброй ночи стране моей для сведенья

личных счетов со мной пожелай оттуда,

где посредством верст или просто чуда

ты превратишься в почтовый адрес.

 

Обстановка многих лет охоты заставляет преследуемого выработать свой взгляд на страну, обидевшую его. И Бродский это сделал по-своему. В 1972 году он написал «Мы не пьем вина на краю деревни…» — удивительный психологический портрет России. Это, конечно же, не документированные факты и истины. Но это поэтический эмоциональный путь к осмыслению того опыта, который имеется в распоряжении каждого, родившегося или долго жившего в России. Недаром, эпиграфом к стихотворению выбрана строка из Вильяма Блейка: «Внемлите глас Певца!»:

 

Мы не пьём вина на краю деревни.

Мы не ладим себя в женихи царевне.

Мы в густые щи не макаем лапоть.

Нам смеяться стыдно и скушно плакать

 

Мы дугу не гнём пополам с медведем.

Мы на сером волке вперёд не едем,

и ему не встать, уколовшись шприцем

или оземь грохнувшись, стройным принцем.

 

Зная медные трубы, мы в них не трубим.

Мы не любим подобных себе, не любим

тех, кто сделан был из другого теста.

Нам не нравится время, но чаще — место.

 

Потому что север далёк от юга,

наши мысли цепляются друг за друга.

когда меркнет солнце, мы свет включаем,

завершая вечер грузинским чаем.

 

Мы не видим всходов из наших пашен.

Нам судья противен, защитник страшен.

Нам дороже свайка, чем матч столетья.

Дайте нам обед и компот на третье.

……….

Нам приятней глупость, чем хитрость лисья.

Мы не знаем, зачем на деревьях листья.

И когда их срывает Борей до срока,

ничего не чувствуем, кроме шока.

 

Потому что тепло переходит в холод,

наш пиджак зашит, а тулуп проколот.

Не рассудок наш, а глаза ослабли,

чтоб искать отличье орла от цапли.

 

Мы боимся смерти, посмертной казни.

Нам знаком при жизни предмет боязни:

пустота вероятней и хуже ада.

Мы не знаем, кому нам сказать «не надо».

 

Наши жизни, как строчки, достигли точки.

В изголовьи дочки в ночной сорочке

или сына в майке не встать нам снами.

Наша тень длиннее, чем ночь пред нами.

 

То не колокол бьёт над угрюмым вечем!

Мы уходим во тьму, где светить нам нечем.

Мы спускаем флаги и жжём бумаги.

Дайте нам припасть напоследок к фляге.

 

Почему всё так вышло? И будет ложью

на характер свалить или Волю Божью.

Разве должно было быть иначе?

Мы платили за всех, и не нужно сдачи.

 

Не со всем в приведенном стихотворении можно согласиться. Например, спорен его итог. Разве дело только в том, что страна за кого-то платила? Если это и верно, то только в отношении оружия. Дело в ином. Страна претендовала на должность Правителя Мира, якобы во благо Всех, а на самом деле — ко всеобщему Злу и Вреду. В том числе и своему собственному. Ну и, конечно же, на все Воля Б-жья!

 

В том же 1972 году в «Открытка с тостом» Бродский поясняет свой взгляд на положение вещей в России следующим образом:

 

Должно быть, при взгляде вперед,

заметно над Тверью, над Волгой:

другой вырастает народ

на службе у бедности долгой.

Скорей равнодушный к себе,

чем быстрый и ловкий в работе,

питающий в частной судьбе

безжалостность к общей свободе.

 

В приведенных выше двух стихотворениях Бродский  проявляет себя тонким психологом и аналитиком, стоящим на почти академических позициях. Но в том же самом 1972-ом году, он отпустил себя, — сказались десять лет ухода от погони. И в «Набросок» он нарисовал, так, как он видел, мягко говоря, не слишком доброе, а если быть прямым — то ненавистное ему пространственное изображение менталитета России:

 

Холуй трясется. Раб хохочет.

Палач свою секиру точит.

Тиран кромсает каплуна.

Сверкает зимняя луна.

 

Се — вид Отечества, гравюра.

На лежаке — Солдат и Дура.

Старуха чешет мертвый бок.

Се — вид Отечества, лубок.

 

Собака лает, ветер носит.

Борис у Глеба в морду просит.

Кружатся пары на балу.

В прихожей — куча на полу.

 

Луна сверкает, зренье муча.

Под ней, как мозг отдельный, туча…

Пускай Художник, паразит,

другой пейзаж изобразит.

 

В последнем абзаце, вероятно, Поэт видел себя, как и любого творческого интеллигента, холодными, злобными и ненавидящими глазами власть предержащих: изображают черт-те что, понимаешь, искажают, клевещут…. Использована прекрасная метафора «как мозг отдельный, туча…». Причем, под Луной — прибежищем злых сил. Не намного мягче и строки из поэмы «Горбунов и Горчаков» (1965-1968):

 

«Огромный город в сумраке густом».

«Расчерченная школьная тетрадка».

«Стоит огромный сумасшедший дом»

«Как вакуум внутри миропорядка»

«Фасад скрывает выстуженный двор,

заваленный сугробами, дровами»

«Не есть ли это тоже разговор,

коль скоро все описано словами?»

«Здесь — люди, и сошедшие с ума

от ужасов — утробных и загробных».

 

Казалось бы, речь идет о сумасшедшем доме. Но вспомните советскую и партийную реакцию даже на тщательно закамуфлированные подтексты. Что же говорить о приведенном десятистрочии, когда аналогия со страной просто бросается в глаза. Тем более что вся поэма состоит из глубоких бесед двух образованных, умных и интеллигентных людей, названных и обозначенных государством и обществом клиническими идиотами, и низведенных до положения клиентов психиатрической лечебницы, доносчиков и стукачей.

 

В 1987 году в «Назидание» он рисует страшную, почти доисторическую обстановку в современной российской глубинке:

 

Путешествуя в Азии, ночуя в чужих домах,

в избах, банях, лабазах — в бревенчатых теремах,

чьи копченые стекла держат простор в узде,

укрывайся тулупом и норови везде

лечь головой в угол, ибо в углу трудней

взмахнуть — притом в темноте — топором над ней,

отяжелевшей от давеча выпитого, и аккурат

зарубить тебя насмерть. Вписывай круг в квадрат

……….

Не откликайся на «Эй, паря!» Будь глух и нем.

Даже зная язык, не говори на нем.

Старайся не выделяться — в профиль, анфас; порой

просто не мой лица. И когда пилой

режут горло собаке, не морщься. Куря, гаси

папиросу в плевке. Что до вещей, носи

серое, цвета земли; в особенности белье,

чтоб уменьшить соблазн тебя закопать в нее.

 

К пятой годовщине своего вынужденного отъезда из России он пишет, своего рода, программное эмиграционное стихотворение («Пятая годовщина. 4 июля 1977»). Оно настолько емко и пространственно, что заслуживает быть построфно  пронумерованным и процитированным почти целиком, ибо это настоящее социологическое полотно — исследование:

 

1.Падучая звезда, тем паче — астероид

на резкость без труда твой праздный взгляд настроит.

Взгляни, взгляни туда, куда смотреть не стоит.

 

2.Там хмурые леса стоят в своей рванине.

Уйдя из точки»А», там поезд на равнине

стремится в точку «В». Которой нет в помине.

 

3.Начала и концы там жизнь от взора прячет.

Покойник там незрим, как тот, кто только зачат.

Иначе — среди птиц. Но птицы мало значат.

 

4.Там в сумерках рояль бренчит в висках бемолью.

Пиджак, вися в шкафу, там поедаем молью.

Оцепеневший дуб кивает лукоморью.

 

5.Там лужа во дворе, как площадь двух Америк.

Там одиночка-мать вывозит дочку в скверик.

Неугомонный Терек там ищет третий берег.

 

6.Там дедушку в упор рассматривает внучек.

И к звездам до сих пор там запускают жучек

плюс офицеров, чьих не осознать получек.

 

7.Там зелень щавеля смущает зелень лука.

Жужжание пчелы там главный принцип звука.

Там копия, щадя оригинал, безрука.

 

8.Зимой в пустых садах трубят гипербореи,

и ребер больше там у пыльной батареи

в подъездах, чем у дам. И вообще быстрее

 

9.нащупывает их рукой замерзший странник.

Там, наливая чай, ломают зуб о пряник.

Там мучает охранник во сне штыка трехгранник.

 

10.От дождевой струи там плохо спичке серной.

Там говорят «свои» в дверях с усмешкой скверной.

У рыбьей чешуи в воде там цвет консервный.

 

11.Там при словах «я за» течет со щек известка.

Там в церкви образа коптит свеча из воска.

Порой дает раза соседним странам войско.

 

12.Там пышная сирень бушует в палисаде.

Пивная цельный день лежит в глухой осаде.

Там тот, кто впереди, похож на тех, кто сзади.

 

13.Там в воздухе висят обрывки старых арий.

Пшеница перешла, покинув герб, в гербарий.

В лесах полно куниц и прочих ценных тварей.

 

……….

14.там сахарный песок пересекаем мухой.

Там города стоят, как двинутые рюхой,

и карта мира там замещена пеструхой,

 

15.мычащей на бугре. Там схож закат с порезом.

Там вдалеке завод дымит, гремит железом,

ненужным никому: ни пьяным, ни тверезым.

 

16.Там слышен крик совы, ей отвечает филин.

Овацию листвы унять там вождь бессилен.

Простую мысль, увы, пугает вид извилин.

 

17.Там украшают флаг, обнявшись, серп и молот.

Но в стенку гвоздь не вбит и огород не полот.

Там, грубо говоря, великий план запорот.

 

18.Других примет там нет — загадок, тайн, диковин.

Пейзаж лишен примет и горизонт неровен.

Там в моде серый цвет — цвет времени и бревен.

 

19.Я вырос в тех краях. Я говорил «закурим»

их лучшему певцу. Был содержимым тюрем.

Привык к свинцу небес и к айвазовским бурям.

 

20.Там, думал, и умру — от скуки, от испуга.

Когда не от руки, так на руках у друга.

Видать, не рассчитал. Как квадратуру круга.

 

21.Видать, не рассчитал. Зане в театре задник

важнее, чем актер. Простор важней, чем всадник.

Передних ног простор не отличит от задних.

 

22.Теперь меня там нет. Означенной пропаже

дивятся, может быть, лишь вазы в Эрмитаже.

Отсутствие мое большой дыры в пейзаже

 

23не сделало; пустяк дыра, — но небольшая.

Ее затянут мох или пучки лишая,

гармонии тонов и проч. не нарушая.

 

  1. Теперь меня там нет. Об этом думать странно.

Но было бы чудней изображать барана,

дрожать, но раздражать на склоне дней тирана,

 

25.паясничать. Ну что ж! на все свои законы:

я не любил жлобства, не целовал иконы,

и на одном мосту чугунный лик Горгоны

 

26.казался в тех краях мне самым честным ликом.

Зато столкнувшись с ним теперь, в его великом

варьянте, я своим не подавился криком

 

27.и не окаменел. Я слышу Музы лепет.

Я чувствую нутром, как Парка нитку треплет:

мой углекислый вздох пока что в вышних терпят,

 

28.и без костей язык, до внятных звуков лаком,

судьбу благодарит кириллициным знаком.

На то она судьба, чтоб понимать на всяком

 

29.наречьи. Предо мной — пространство в чистом виде.

В нем места нет столпу, фонтану, пирамиде.

В нем, судя по всему, я не нуждаюсь в гиде.

 

30Скрипи мое перо, мой коготок, мой посох.

Не подгоняй сих строк: забуксовав в отбросах,

эпоха на колесах нас не догонит, босых.

 

31.Мне нечего сказать ни греку, ни варягу.

Зане не знаю я, в какую землю лягу.

Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу.

 

Приведенные 31 строфа — это высококлассный, профессиональный доклад на любом международном форуме, посвященный эфемерности и тщетности всех основных коммунистических реалий в бывшем СССР. Каждая из этих строф поэтически трактует один-два термина, относящихся почти ко всем сторонам рухнувшей империи. 1 — социальная непривлекательность, 2 — пустота целей, 3 — бессмысленность жизни и смерти, 4 — разрушение все и вся, 5 — экологическая катастрофа, 6 — бессмысленность в покорении космоса и противостояние поколений, 7 — назойливая идеология, 8 — вездесущая грязь, 9 — голод и тюрьмы, 10 — аресты людей, 11 — отсутствие права на мнение, милитаризм, 12 — пьянство и монотонное однообразие лиц, 13 — развал сельского хозяйства, 14 — запущенные города, грязные продукты, 15 — никому ненужные заводы, 16 — страх перед умом и всесилие диктатуры, 17 — полная хозяйственная разруха, 18 — всеобщая серость, 19 — тюрьмы и тягостная атмосфера, 20 — отсутствие надежды на будущее, неверие в людей, даже близких, 25 — ужас людей перед могущественной тиранией. 21-24 содержат ошибочное утверждение Бродского о не значимости отдельного человека для пейзажа тоталитарного монстра. Да, незначимо, до поры до времени. Но потом выясняется, что каждый уходивший оставлял пустоту в бетонном основании фашиствующего государства. Миллионы таких пустот слились воедино, превратились в трещину, и привели к катастрофическому понижению прочности и практически мгновенному крушению всей системы. Что уж говорить о самом Бродском? Его утверждение, что «отсутствие его не сделало большой дыры в пейзаже» абсолютно не верно! Осталась незарастаемая пустота в культурном пространстве страны, ибо Бродский заполнял определенную и заметную нишу высокоталантливого поэта, жившего одновременно в интеллигентной и рабочей средах. Я не знаю, кто заменил его, и заменил ли вообще. Но из потерь такого рода и складывается духовное обнищание и деградация культуры России. И, наконец, 27 — 31 означают великое пространство искусства и поэзии, в котором может спрятаться или, во всяком случае, попытаться спрятаться творческая душа в окружающем мраке, грозах и молниях тоталитаризма.

 

Не позволяет сомневаться в отношении Поэта к своей трагической родине и следующая суровая фраза из «Неоконченный отрывок» (1968):

 

Частокол застав, границ

— что горе воззреть, что ниц, —

как он выглядит с высот,

лепрозорий для двухсот

миллионов?

 

Трудно представить себе, каким образом приведенное выше может быть использовано в русских энциклопедиях и школьных учебниках. Разве что, посредством его умолчания…

 

Сейчас, с высоты прошедших лет, совершенно понятно, что Бродский не любил страну, в которой родился и жил. В молодости, вероятно, он был готов примириться со многим, окружавшим его, но с годами процесс отторжения нарастал и можно предположить, что со временем, даже в отсутствии давления партии, ее идеологических держиморд и вездесущего КГБ, он с неизбежностью, пришел бы к необходимости уехать… Прежде всего, потому, что «я не солист, но я чужд ансамблю» («Письмо генералу Z».1968). Во-вторых, («Новые стансы к Августе». (1964):

 

Тут, захороненный живьём,

я в сумерках брожу жнивьём,

 

В-третьих, оскорбленная гордость и необходимость, если не лгать, то, во всяком случае, умалчивать («В озерном краю». 1972):

 

В те времена в стране зубных врачей,

……….

я, прячущий во рту

развалины почище Парфенона,

шпион, лазутчик, пятая колонна

гнилой цивилизации — в быту

профессор красноречия — я жил

в колледже возле главного из Пресных

Озер, куда из недорослей местных

был призван для вытягиванья жил.

 

Все то, что я писал в те времена,

сводилось неизбежно к многоточью.

 

В-четвертых, органическое, острое и непреходящее желание быть самим собой. Не случайно же он писал «Их либе жизнь и обожаю хаос». Этим он противопоставлял себя любому организованному, любому железному и бетонному порядку. Это желание его оказаться вне прессинга любой природы и политической ориентации было в нем едва ли не главным. Именно это обстоятельство рождало в нем яростное противостояние («Время года — зима. На границах спокойствие. Сны…». 1967-1970):

 

Коль не подлую власть, то самих мы себя переборем.

 

Лишь перечисленного было бы достаточным, чтобы рано или поздно родилось то, что, в действительности, Поэт написал в 1970 году («На 22-е декабря 1970 года Якову Гордину от Иосифа Бродского»):

 

Я не скажу, что это — цель.

Еще сравнят с воздушным шаром.

Но нынче я охвачен жаром!

Мне сильно хочется отсель!

 

Это, не говоря о трагических событиях, неразрывно связанных с ситуацией, которая в официальных судебных хрониках звучит, как ГОСУДАРСТВО ПРОТИВ ИОСИФА БРОДСКОГО. А в суровой действительности — о разнузданной травле партии и КГБ, направленной против выдающегося Поэта. Все перечисленное в целом и привело в итоге к эмиграции («Колыбельная Трескового мыса». 1975):

 

Как бессчетным женам гарема всесильный Шах

изменить может только с другим гаремом,

я сменил империю. Этот шаг

продиктован был тем, что несло горелым

с четырех сторон — хоть живот крести;

с точки зренья ворон, с пяти.

 

Дуя в полую дудку, что твой факир,

я прошел сквозь строй янычар в зеленом,

чуя яйцами холод их злых секир,

как при входе в воду. И вот, с соленым

вкусом этой воды во рту,

я пересек черту.

 

и поплыл сквозь баранину туч. Внизу

извивались реки, пылили дороги, желтели риги.

Супротив друг друга стояли, топча росу,

точно длинные строчки еще не закрытой книги,

армии, занятые игрой,

и чернели икрой

 

города. А после сгустился мрак.

Все погасло. Гудела турбина, и ныло темя.

И пространство пятилось, точно рак,

пропуская время вперед. И время

шло на запад, точно к себе домой,

выпачкав платье тьмой.

 

Я заснул. Когда я открыл глаза,

север был там, где у пчелки жало.

Я увидел новые небеса

и такую же землю. Она лежала,

как это делает отродясь

плоская вещь: пылясь.

 

Был ли в итоге, Бродский рад происшедшему? Думаю, да! Об этом свидетельствует многое. Взять хотя бы «Классический балет есть замок красоты…» от 1976 года:

 

Как славно ввечеру, вдали Всея Руси,

Барышникова зреть. Талант его не стерся!

Усилие ноги и судорога торса

с вращением вкруг собственной оси

 

рождают тот полет, которого душа

как в девках заждалась, готовая озлиться!

А что насчет того, где выйдет приземлиться,

земля везде тверда; рекомендую США.

 

Испытывал ли он чувство ностальгии? Не похоже, хотя бы потому, что Поэт не навестил Россию, даже тогда, когда монстр рухнул, и это стало для Бродского совершенно безопасным. Достаточно сопоставить, к примеру, только два года. Первый фрагмент — из 1962 года («Ночной полет»):

 

Я бежал от судьбы, из-под низких небес,

от распластанных дней,

из квартир, где я умер и где я воскрес

из чужих простыней;

от сжимавших рассудок махровым венцом

откровений, от рук,

припадал я к которым и выпал лицом

из которых на Юг.

 

Счастье этой земли, что взаправду кругла,

что зрачок не берет

из угла, куда загнан, свободы угла,

но и наоборот;

что в кошачьем мешке у пространства хитро

прогрызаешь дыру,

чтобы слез европейских сушить серебро

на азийском ветру.

………..

променять всю безрадостность дней и ночей

на безадресность их.

 

Добавьте сюда известное: «На Васильевский остров я приду умирать» («Стансы». 1962.) Любовь Поэта к родному очагу и городу в 1962 году сомнения не вызывают. Иное дело, 1994, («В разгар холодной войны»). Как не истолковывай последние две строчки из приводимого ниже абзаца, это, совершенно однозначно, не ностальгия. Скорее, как раз наоборот — полное отторжение коммунизма и России:

 

Всюду — жертвы барометра. Не дожидаясь залпа,

царства рушатся сами, красное на исходе.

Мы все теперь за границей, и если завтра

война, я куплю бескозырку, чтобы не служить в пехоте.

 

Складывается впечатление, что до эмиграционная жизнь и Россия, в целом, для него — это «Время утратило звук» (СРЕТЕНЬЕ. 1972)! В пользу этого говорит и особенность Бродского — отторгать все, что связано с оскорбительными для него, негативными впечатлениями и ситуацией. Даже, когда то или иное одновременное смежное действие развивалось бескорыстно, самопожертвенно, и напрямую в его защиту (Фрида Вигдорова). Возможно, именно это имел в виду сам Поэт в «Мы не пьем вина на краю деревни» (1972):

 

Мы не видим всходов из наших пашен.

Нам судья противен, защитник страшен.

 

  1. УСЛОВИЯ ФОРМИРОВАНИЯ ЛИЧНОСТИ  ПОЭТА  И  ЕГО САМОСОЗНАНИЕ

(«И он пошел во тьму с холмов еврейских»)

 

Гражданин второсортной эпохи, гордо

признаю я товаром второго сорта

свои лучшие мысли и дням грядущим

я дарю их как опыт борьбы с удушьем

Иосиф Бродский

 

…не отрывал взгляда

от человека и от дороги.

Потому что всю жизнь уходил

от погони.

Сын века — он уходил от своего века,

заворачивался в плащ

от соглядатаев,

голода

и снега.

Иосиф Бродский

 

 

Для понимания поэзии  Иосифа Бродского следует изначально принять следующее: поэзия его предельно откровенна. Поэт не щадит себя и не пытается камуфлировать сложности, касается ли это жизненных или социальных обстоятельств, или негативизмов своего собственного характера и поступков. Поэтому поэзия это грустная и, уж во всяком случае, достаточно безрадостная. Она может нравиться вам или нет, вы вправе соглашаться с ней или не соглашаться, но… она абсолютно честна и информативна, и ей можно верить. Эта прямота и искренность в 1964 году («Отрывок»), хотя и с легким флером иронии — «грустный человек шутит на свой манер», — но достаточно однозначно формулировалась Поэтом так:

 

Я не философ. Нет, я не солгу.

Я старый человек, а не философ,

хотя я отмахнуться не могу

от некоторых бешеных вопросов.

Я грустный человек, и я шучу

по-своему, отчасти уподобясь

замку. А уподобиться ключу

не позволяет лысина и совесть.

……….

Я не гожусь ни в дети, ни в отцы.

Я не имею родственницы, брата.

Соединять начала и концы

занятие скорей для акробата.

Я где-то в промежутке или вне.

Однако я стараюсь, ради шутки,

в действительности стоя в стороне,

настаивать, что «нет, я в промежутке»….

 

Опираясь на изложенное, начнем с семьи Бродского. Существуют, по меньшей мере, два стихотворения, посвященных матери и отцу поэта. Вот первое из них («Мысль о тебе удаляется, как разжалованная прислуга…» 1987.):

 

Мысль о тебе удаляется как разжалованная прислуга,

нет! как платформа с вывеской «Вырица» или «Тарту».

Но надвигаются лица, не знающие друг друга,

местности, нанесенные точно вчера на карту,

и заполняют вакуум. Видимо, никому из

нас не сделаться памятником. Видимо, в наших венах

недостаточно извести. «В нашей семье — волнуясь,

ты бы вставила — не было ни военных,

ни великих мыслителей». Правильно: невским струям

отраженье еще одной вещи невыносимо.

Где там матери и ее кастрюлям

уцелеть в перспективе, удлиняемой жизнью сына!

То-то же снег, этот мрамор для бедных, за неименьем тела

тает, ссылаясь на неспособность клеток —

то есть извилин! — вспомнить, как ты хотела,

пудря щеку, выглядеть напоследок.

Остается, затылок от взгляда прикрыв руками,

бормотать на ходу «умерла, умерла», покуда

города рвут сырую сетчатку из грубой ткани,

дребезжа, как сдаваемая посуда.

 

Обратим внимание на первую фразу: «Мысль о тебе удаляется как разжалованная прислуга, нет! как платформа с вывеской «Вырица» или «Тарту».. Чувствуются отстраненность поэта и его очевидная сдержанность, почти холодноватость. Возможно, это реакция на слова матери: «В нашей семье — волнуясь, ты бы вставила — не было ни военных, ни великих мыслителей». Слова, вероятно, настолько травмировавшие поэта, что Бродский иронически истолковывает их: «Правильно: невским струям отраженье еще одной вещи невыносимо».  В целом, это стихотворение может считаться намеком на то, что со стороны матери большой веры в сына могло и не быть. Подтверждением этого могут служить и слова: «Где там матери и ее кастрюлям уцелеть в перспективе, удлиняемой жизнью сына!»

 

Строки, посвященные отцу («Памяти отца: Австралия». 1989), намного теплее:

 

Ты ожил, снилось мне, и уехал

в Австралию. Голос с трехкратным эхом

окликал и жаловался на климат

и обои: квартиру никак не снимут,

жалко, не в центре, а около океана,

третий этаж без лифта, зато есть ванна,

пухнут ноги, «А тапочки я оставил» —

прозвучавшее внятно и деловито.

И внезапно в трубке завыло «Аделаида! Аделаида!»

загремело, захлопало, точно ставень

бился о стенку, готовый сорваться с петель.

 

Все-таки это лучше, чем мягкий пепел

крематория в банке, ее залога —

эти обрывки голоса, монолога

и попытки прикинуться нелюдимом

первый раз с той поры, как ты обернулся дымом.

 

В этом стихотворении присутствуют искренние боль и жалость. А это уже признаки любви. Но и здесь существует важная оценка: «попытки прикинуться нелюдимом». Складывается впечатление, что жизнь Бродского в семье была существованием генетически талантливого, быстро растущего, тянущегося к интеллектуальности молодого человека в, безусловно, любящем его, теплом, но не вполне понимающем его окружении. Эта типичная ситуация, — отцы и дети, — привела, однако, к экстремальным последствиям. То ли потому, что родители не могли контролировать учебу сына, то ли потому, что он попросту перерос их, то ли из-за затхлой атмосферы советской средней школы, то ли из-за особенностей своего характера, но молодой Бродский бросает учебу! Закончив семь классов и начав восьмой, Бродский бросает школу и поступает учеником фрезеровщика на завод «Арсенал». С таким скромным потенциалом он и отправляется в жизнь!

 

Но не просто в жизнь интеллигента. Нет! Он ныряет в рабочую среду Выборгской стороны с ее рабоче-крестьянской советской культурой, точнее антикультурой, с ее пьянством, с её матом, как формой речи и её содержанием, матом, когда визуализируется произносимое.  С её феней! С её заметной криминальной прослойкой. Молодой Бродский в 16 лет оказался в окружении среды, полностью ему противопоказанной. В том числе и потому, что здоровье его было из рук вон плохим, вероятно, от рождения.

 

Итак, он вынужден строить свою жизнь с нуля, тяжело больным и без минимального образования, одиноким даже в своей семье. Для интеллигентного юноши школа и высшее образование — это продление детства, расширение кругозора и осознание себя и своих возможностей. Это и накопление рычагов противостояния злу и насилия, самозащиты во все отношениях и направлениях. Всего этого Бродский был лишен, а окружающая среда подсказывала ему примитивные и соглашательские пути. Поэтому неудивительно, что в одном из ранних стихотворений 1958 года («Пилигримы») он пишет:

 

…мир остается прежним.

Да, остается прежним.

Ослепительно снежным

и сомнительно нежным.

Мир остается лживым.

Мир остается вечным.

Может быть , постижимым,

но все-таки бесконечным.

И, значит, не будет толка

от веры в себя да в Бога.

И, значит, остались только

Иллюзия и Дорога.

И быть над землей закатам,

и быть над землей рассветам.

Удобрить ее солдатам.

Одобрить ее поэтам.

 

Под влиянием окружающей обстановки, молодой поэт утверждает, что «не будет толка от веры в себя да в Бога». Более того, он готов к соглашательству и конформизму с режимом: «И быть над землей закатам, и быть над землей рассветам. Удобрить её солдатам. Одобрить её поэтам». Итак, он хотел слиться со страной и быть ей полезным. И даже одобрить её. Более того, эта удобная для молодого и незащищенного человека позиция в 1959 году («Одиночество») укрепляется, окапывается, фортифицируется, эшелонируется, всячески аргументируется:

 

Когда теряет равновесие

твое сознание усталое,

когда ступеньки этой лестницы

уходят из-под ног,

как палуба,

когда плюет на человечество

твое ночное одиночество,-

 

ты можешь

размышлять о вечности

и сомневаться в непорочности

идей, гипотез, восприятия

произведения искусства

и — кстати — самого зачатия

Мадонной сына Иисуса.

 

Но лучше поклоняться данности

с глубокими ее могилами,

которые потом,

за давностью,

покажутся такими милыми.

Да.

Лучше поклоняться данности

с ее короткими дорогами,

которые потом

до странности

покажутся тебе широкими,

покажутся большими,

пыльными,

усеянными компромиссами,

покажутся большими крыльями,

покажутся большими птицами.

Да. Лучше поклоняться данности

с ее убогими мерилами,

которые потом, до крайности,

послужат для тебя перилами

(хотя и не особо чистыми),

удерживающими в равновесии

твои хромающие истины

на этой выщербленной лестнице.

 

Итак, лучше поклоняться данности с ее короткими дорогами, усеянными компромиссами, с её убогими мерилами и не особо чистыми перилами… Неверующий Поэт, готовый к компромиссу… В конечном итоге, к счастью для Бродского и Поэзии, власть предержащие этого не поняли и начали прессинг на Поэта. Вероятно, именно это привело к кристаллизации, и в поэзии Бродского появляются принципиально иные мотивы. Это не были мотивы противостояния с властью. Это были скорее прагматичные позиционные хода довольно опытного шахматиста, но наивного и неопытного молодого человека. По-видимому, отсутствие жизненной искушенности и внутренней еврейской убежденности могло привести к представлению, что из-под государственного, партийного и кагебистского прессинга можно уйти традиционными ходами, опробованными в прошлом выдающимися поэтами — евреями России и, кстати, никогда не приводившими к желанному результату, а, наоборот, — к ранней гибели. Но, как бы — то ни было, первый ход такого рода промелькнул в 1962 году в «Притче»:

 

И он пошел во тьму с холмов еврейских.

 

В апреле того же 1962 года в «Зофья» появляется новая для Бродского терминология: «Безглавый Спас», «Раскачивался Бог на небесах», «Сумрак Рождества», «Так шествовал Орфей и пел Христос». Здесь Бродский сравнивает себя с маятником:

 

Я маятник. Не трогайте меня.

Я маятник для завтрашнего дня.

За будущие страсти не дрожу,

я сам себя о них предупрежу.

 

Это был явный период неустойчивости во взаимоотношении Бродского и Мира. И «маятник — прекрасный телепат» был не только символом, но и надеждой избежать грядущих опасностей. Но, справедливости ради, следует заметить, что колебания самого Поэта затухали и вырождались в линейное движение в одном направлении. С 1963 года все определилось и обозначилось. В коротком стихотворении «Рождество 1963 года» перед нами новый облик Поэта:

 

Спаситель родился

в лютую стужу.

В пустыне пылали пастушьи костры.

Буран бушевал и выматывал душу

из бедных царей, доставлявших дары.

Верблюды вздымали лохматые ноги.

Был ветер.

Звезда, пламенея в ночи,

смотрела, как трех караванов дороги

сходились в пещеру Христа, как лучи.

 

Это первое стихотворение, где Бродский предстает перед читателем, как христианин. На этом христианское движение Бродского не остановилось, и он продолжал («Рождество 1963». 1964) врастание в лексику и ментальность верующего человека:

 

Волхвы пришли. Младенец крепко спал.

Звезда светила ярко с небосвода.

Холодный ветер снег в сугроб сгребал.

Шуршал песок. Костер трещал у входа.

Дым шел свечой. Огонь вился крючком.

И тени становилися короче,

то вдруг длинней. Никто не знал кругом,

что жизни счет начнется с этой ночи.

Волхвы пришли. Младенец крепко спал.

Крутые своды ясли окружали.

Кружился снег. Клубился белый пар.

Лежал младенец, и дары лежали.

 

Здесь он уже верующий, состоявшийся христианин. В последующие годы, едва ли, не каждый январь, отмечается новым религиозным стихотворением. Например «Прощальная ода» в январе 1964 года:

 

Боже зимних небес, Отче звезды над полем,

Отче лесных дорог, снежных холмов владыка,

Боже, услышь мольбу: дай мне взлететь над горем

выше моей любви, выше стенанья, крика.

……….

Боже зимних небес, Отче звезды горящей,

словно ее костер в черном ночном просторе!

 

Совершенно очевидно здесь, что обращение к Богу носит защитительный характер, то ли от прессинга властей, то ли от прогрессирующей сердечной болезни («На отъезд гостя». Декабрь 1964):

 

Оттого страстотерпца

 

поджидает зимой торжество

и само Рождество

защищает от сжатия сердца.

 

Это было написано в период судилища над Бродским. Некоторые считают, что оно свидетельствовало о тонком вкусе идеологических держиморд, которые из множества поэтов, выбрали Бродского, поскольку он был наиболее талантлив.  Боюсь, что все обстояло не так. Категория талантливости, даровитости, интеллигентности никогда не присутствовала в самой терминологии партийных чиновников. Это были чуждые им, внеклассовые слова, не имевшие права на существование в партийных кабинетах. Никудышные аналитики и примитивные люди, а злые языки говоривали, что на одного умного в ЦК КПСС в обязательном порядке принимали 10 дураков, они были убеждены, что Бродский плох, потому что он ведет богемный образ жизни, не считается с условностями строя и прямо не воспевает эпохальные успехи социалистического государства. Плюс, он еще к тому же еврей, а в своих кругах оных они ненавидели и называли, не иначе чем, «жид»! Они проглядели, что он был готов к компромиссу, потому что вообще не видели в нем человека. Насколько же оказались прозорливее и выше классом идеологические аналитики Запада! Их анализ в отношении Бродского был несоизмеримо тоньше, психологичнее и перспективнее.

 

Между тем, Бродский колебался. Просматривается это, например, по его стихотворению Норенского периода «Март 1965»:

 

И от снега до боли

дни бескрайней, чем поле

без межи. И уже

ни к высокому слогу,

ни к пространству, ни к Богу

не прибиться душе.

 

Нестабильность видна и в 1965 году, причем, сразу в двух стихотворениях. От 6 июня 1965-го («В деревне Бог живет не по углам…):

 

В деревне Бог живет не по углам,

как думают насмешники, а всюду.

………

Возможность же все это наблюдать,

к осеннему прислушиваясь свисту,

единственная, в общем благодать,

доступная в деревне атеисту.

 

и от августа — сентября 1965-го («Как славно вечером в избе…»):

 

Ни своенравный педагог,

ни группа ангелов, ни Бог,

перешагнув через порог

нас не научат жить.

 

В 1968 году в «Памяти Т.Б.» Бродский пишет прямым текстом:

 

Ибо, включая и этот случай,

все ж, ты была христианкой лучшей,

нежели я. И, быть может, с точки

зренья тюркских певцов, чьи строчки

пела ты мне, и вообще Ислама,

в этом нет ни греха, ни срама.

 

Справедливости ради, следует отметить возможность и иного толкования. Бродский был под жестким контролем КГБ и властей в целом. Перлюстрация поэзии и переписки сомнения не вызывала. Элементарная конспирация со стороны Поэта вполне могла иметь место. В пользу этой точки зрения говорят и последующие годы жизни в СССР, когда прессинг несколько ослаб, а религиозные воззрения Бродского, явно укреплялись («24 Декабря 1971 года»), становясь отдушиной в удручающем быте:

 

В Рождество все немного волхвы.

В продовольственных слякоть и давка.

Из-за банки кофейной халвы

производят осаду прилавка

грудой свертков навьюченный люд:

каждый сам себе царь и верблюд.

 

Сетки, сумки, авоськи, кульки,

шапки, галстуки, сбитые набок.

Запах водки, хвои и трески,

мандаринов, корицы и яблок.

Хаос лиц, и не видно тропы

в Вифлеем из-за снежной крупы.

……….

Пустота. Но при мысли о ней

видишь вдруг как бы свет ниоткуда.

Знал бы Ирод, что чем он сильней,

тем верней, неизбежнее чудо.

Постоянство такого родства —

основной механизм Рождества.

……….

Но когда на дверном сквозняке

из тумана ночного густого

возникает фигура в платке,

и Младенца, и Духа Святого

ощущаешь в себе без стыда;

смотришь в небо и видишь — звезда.

 

В этом же ряду стоит и чисто христианское стихотворение «Сретенье», датированное мартом 1972 года.

 

Однажды Бродский в стихотворении «Настеньке Томашевской в Крым» (1964) заметил:

 

Придет пора, и все мои следы

исчезнут, как развалины Атланты.

И сколько ни взрослей и ни гляди

на толпы, на холмы, на фолианты,

 

но чувства наши прячутся не там

(как будто мы работали в перчатках),

и сыщикам, бегущим по пятам,

они не оставляют отпечатков.

 

К счастью для нас, он оказался не совсем прав. Отпечатки почти всегда остаются и, благодаря им, можно с определенностью сказать, что Бродский, по крайней мере, в его российские годы, посещал церковь:

 

Как хорошо нам жить вдвоем,

мне — растворяться в голосе твоем,

тебе — в моей ладони растворяться,

дверями друг от друга притворяться

чревовещать,

скучать,

молчать при воре,

по воскресеньям церковь навещать,

священника встречать

в притворе.

 

Возникает вопрос: к какой из ветвей христианства тяготел Иосиф Бродский? Некоторые детали стали ясны после его кончины. Википедия пишет следующее:

«1 февраля в Епископальной приходской церкви Благодати (Grace Church) в Бруклин Хайтс, неподалеку от дома Бродского, прошло отпевание. На следующий день состоялось временное захоронение: тело в гробу, обитом металлом, поместили в склеп на кладбище при храме Св. Троицы (Trinity Church Cemetery), на берегу Гудзона, где оно хранилось до 21 июня 1997 года.. Мемориальная служба состоялась 8 марта на Манхэттене в епископальном соборе Св. Иоанна Богослова….21 июня 1997 года на кладбище Сан-Микеле в Венеции состоялось перезахоронение тела Иосифа Бродского. Первоначально тело поэта планировали похоронить на русской половине кладбища между могилами Стравинского и Дягилева, но это оказалось невозможным, поскольку Бродский не был православным. Также отказало в погребении и католическое духовенство. В результате решили похоронить тело в протестантской части кладбища. Место упокоения было отмечено скромным деревянным крестом с именем Joseph Brodsky. Через несколько лет на могиле был установлен надгробный памятник работы художника Владимира Радунского.»

 

Итак, с определенностью, Иосиф Бродский не был ни православным, ни католиком! Что касается Епископальной приходской церкви Благодати (Grace Church), то она принадлежит Евангелической церкви Америки.

 

После высылки из России, религиозная тематика Бродского продолжала расширяться. В 1985 году в письме, как можно думать, Евгению Рейну «Замерзший кисельный берег, прячущий в молоке …» есть следующий фрагмент:

 

Я пишу тебе это с другой стороны земли

в день рождения Христа. Снежное толковище

за окном разражается искренним «ай-люли»:

белизна размножается. Скоро Ему две тыщи

лет. Осталось четырнадцать. Нынче уже среда,

завтра — четверг. Данную годовщину

нам, боюсь, отмечать, не добавляя льда,

избавляя следующую морщину

от еённой щеки; в просторечии — вместе с Ним.

Вот тогда мы и свидимся…

 

Если в 1987 году, это сравнительно лаконичное «Рождественская звезда»:

 

Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда

……….

Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,

на лежащего в яслях ребенка издалека,

из глубины Вселенной, с другого ее конца,

звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца,

 

то в 1989 году персонификация, образность, озвученность и широта сцены заметно расширяются («Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере…»):

 

Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере,

используй, чтоб холод почувствавать, щели

в полу, чтоб почувствовать голод — посуду,

а что до пустыни, пустыня повсюду.

 

Представь, чиркнув спичкой, ту полночь в пещере,

огонь, очертанья животных, вещей ли,

и — складкам смешать дав лицо с полотенцем —

Марию, Иосифа, сверток с Младенцем.

 

Представь трех царей, караванов движенье

к пещере; верней, трех лучей приближенье

к звезде, скрип поклажи, бренчанье ботал

(Младенец покамест  не заработал

на колокол с эхом в сгустившейся сини).

Представь, что Господь в Человеческом Сыне

впервые Себя узнает на огромном

впотьмах расстояньи: бездомный в бездомном.

 

Еще через год в декабре 1991 в «Presepio» Бродский подчеркивает космический масштаб Христа:

 

Младенец, Мария, Иосиф, цари,

скотина, верблюды, их поводыри,

в овчине до пят пастухи-исполины

— все стало набором игрушек из глины.

 

В усыпанном блестками ватном снегу

пылает костер. И потрогать фольгу

звезды пальцем хочется; собственно, всеми

пятью — как младенцу тогда в Вифлееме.

 

Тогда в Вифлееме все было крупней.

Но глине приятно с фольгою над ней

и ватой, разбросанной тут как попало,

играть роль того, что из виду пропало.

 

Теперь ты огромней, чем все они. Ты

теперь с недоступной для них высоты

— полночным прохожим в окошко конурки —

из космоса смотришь на эти фигурки.

 

Там жизнь продолжается, так как века

одних уменьшают в объеме, пока

другие растут — как случилось с тобою.

Там бьются фигурки со снежной крупою,

 

и самая меньшая пробует грудь.

И тянет зажмуриться, либо — шагнуть

в другую галактику, в гулкой пустыне

которой светил — как песку в Палестине.

 

И, наконец, в 1992 году Поэт в такой степени осознал себя христианином, что почувствовал себя в силах попытаться объяснить христианство детям в «Колыбельной»:

 

Родила тебя в пустыне

я не зря.

Потому что нет в помине

в ней царя.

 

В ней искать тебя напрасно.

В ней зимой

стужи больше, чем пространства

в ней самой.

……….

Той звезде — на расстояньи

страшном — в ней

твоего чела сиянье,

знать, видней.

 

Привыкай , сынок, к пустыне,

под ногой,

окромя нее, твердыни

нет другой.

 

В ней судьба открыта взору.

За версту

в ней легко признаешь гору

по кресту.

……….

Привыкай, сынок, к пустыне,

как щепоть

к ветру, чувствуя, что ты не

только плоть.

 

Привыкай жить с этой тайной:

чувства те

пригодятся, знать, в бескрайней

пустоте.

……….

Привыкай к пустыне, милый,

и к звезде,

льющей свет с такою силой

в ней везде,

 

будто лампу жжет, о сыне

в поздний час

вспомнив, тот, кто сам в пустыне

дольше нас.

 

Практически, не остается сомнений — приведенные примеры однозначно указывают, что Бродский мыслил как христианин. Причем, убежденный христианин! Общеизвестна его фраза: «Я христианин, потому что я не варвар».

 

Выше обсуждались обстоятельства, которые могли толкнуть его — еврея в лоно христианской церкви. Предположительно, может быть названо еще одно, в принципе, безусловно, способное дать мощный побудительный импульс в этом направлении. Это Анна Андреевна Ахматова — Великий Русский Поэт  — «Анна Всея Руси»!

 

Выдающееся влияние Анны Ахматовой на поэтический процесс в России, и не только в ней, не вызывает сомнения. Как, несомненно, и воздействие её гениальной поэзии, и её незаурядной личности на группу молодых поэтов, окружавших её в бывшем Ленинграде. Общеизвестно, что Иосиф Бродский принадлежал к ним. Об уровне отношений между Ахматовой и Бродским можно судить лишь по тем немногим строкам и стихотворениям, содержащимся в наследстве Бродского. К наиболее прямым, относится короткое стихотворение «Утренняя почта для А.А.Ахматовой из города Сестрорецка» (1962):

 

В кустах Финляндии бессмертной,

где сосны царствуют сурово,

я полон радости несметной,

когда залив и Комарово

освещены зарей прекрасной,

осенены листвой беспечной,

любовью Вашей — ежечасной

и Вашей добротою — вечной.

 

Читатель вправе анализировать и домысливать четкую, выразительную и, казалось бы, недвусмысленную строчку «любовью Вашей ежечасной». Вместе с тем, доказательной силы она, конечно же, не имеет. Можно спорить об уровне отношений между Ахматовой и Бродским, но не вызывает ни малейшего сомнения глубочайшее уважение, испытываемое молодым поэтом к классику русской и мировой поэзии. Достаточно прочесть хотя бы «На столетие Анны Ахматовой» (1989):

 

Страницу и огонь, зерно и жернова,

Секиры острие и усеченный волос —

Бог сохраняет все; особенно — слова

прощенья и любви, как собственный свой голос.

 

В них бьется рваный пульс, в них слышен

костный хруст,

и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,

затем что жизнь — одна, они из смертных уст

звучат отчетливей, чем из надмирной ваты.

 

Великая душа, поклон через моря

за то, что их нашла,- тебе и части тленной,

что спит в родной земле, тебе благодаря

обретшей речи дар в глухонемой вселенной.

 

Сердцевиной приведенного 13-строчия и всего того наиважнейшего, безусловно доминирующего, что испытывал Бродский по отношению к Ахматовой были слова преклонения — «Великая душа, поклон через моря»!!! При таком отношении Бродского к Анне Андреевне Ахматовой можно поверить и в весомость её, вполне вероятно, императивного мнения в отношении религиозного выбора Иосифа Бродского в шестидесятые годы.

 

Все перечисленные выше возможные причины и мотивы перехода Иосифа Бродского в христианство являются обстоятельствами внешними. Были ли внутренние побудительные импульсы для такого шага? Возможно, вопрос этот связан с отношением Бродского к евреям и еврейству в целом. Эта тема в творчестве Иосифа Бродского не просматривается прямо, упоминания различного рода («Шагнув за Рубикон, он затвердел от пейс до гениталий…». «Подсвечник». 1968) носят мимоходный, проходной, скользящий характер. Однако те немногие замечания, которые относятся к евреям, выстраиваются в короткий, но выразительный ряд фраз.

 

Начнем с приведенной выше строчки «И он пошел во тьму с холмов еврейских» (1962). В поэме «Горбунов и Горчаков» (1965-1968) дважды встречается упоминание о евреях:

 

Больничная аллея. Ночь. Сугроб.

Гудит ольха, со звездами сражаясь.

Из-за угла в еврейский телескоп

глядит медбрат, в жида преображаясь.

……….

и

«Прочел бы это справа ты налево».

«Да что же я, по-твоему — еврей?»

«Еврей снял это яблоко со древа

познания». «Ты, братец, дуралей.

Сняла-то Ева». «Видно, он и Ева».

 

В 1988 году в очевидно христианском стихотворении «Бегство в Египет» Бродский пишет:

 

Погонщик возник неизвестно откуда.

 

В пустыне, подобранной небом для чуда

по принципу сходства, случившись ночлегом,

они жгли костер. В заметаемой снегом

пещере, своей не предчувствуя роли,

младенец дремал в золотом ореоле

волос, обретавших стремительно навык

свеченья — не только в державе чернявых,

сейчас, — но и вправду подобно звезде,

покуда земля существует: везде.

 

В этом тексте обращает на себя внимание противопоставление золотого ореола волос младенца и «державы чернявых».

 

В цитированном выше, «Prosepio» (1991) неназываемый прямо, Христос сопоставляется с библейскими еврейскими временами следующим образом:

 

Теперь ты огромней, чем все они. Ты

теперь с недоступной для них высоты

— полночным прохожим в окошко конурки —

из космоса смотришь на эти фигурки.

 

Там жизнь продолжается, так как века

одних уменьшают в объеме, пока

другие растут — как случилось с тобою.

Там бьются фигурки со снежной крупою,

 

А вот и еще несколько поэтических фрагментов без комментариев:

 

«Квинтет».1977:

 

В одинокой комнате простыню

комкает белое (смуглое) просто ню —

жидопись неизвестной кисти.

 

«Резиденция».1973:

 

Вдалеке воронье гнездо как шахна еврейки,

с которой был в молодости знаком,

но, спасибо, расстались.

 

В  1993 году в «Послесловие к басне»:

 

«Еврейская птица ворона,

зачем тебе сыра кусок?

Чтоб каркать во время урона,

терзая продрогший лесок?»

 

Смежный характер носят строчки из «Эклога 4-я зимняя» (1980).

 

Всяческая колонна

выглядит пятой, жаждет переворота.

Только ворона не принимает снега,

и вы слышите, как кричит ворона

картавым голосом патриота.

 

«Посвящается Джироламо Морчелло» (1993):

 

Набережная кишит

подростками, болтающими по-арабски.

Вуаль разрослась в паутину слухов,

перешедших впоследствии в сеть морщин,

и болонок давно поглотил их собачий Аушвиц.

Не видать и хозяина. Похоже, что уцелели

только я и вода: поскольку и у нее

нет прошлого.

 

Приведенные примеры явно немногочисленны и недостаточны для однозначного заключения. Поэтому читателю предоставляется право делать выводы самому. Однако, предположительно, складывается впечатление, что Иосиф Бродский всю свою жизнь медленно, но неуклонно уходил от еврейства. И если это так, то движение в христианском направлении вполне объяснимо.

 

 

Продолжение в следующем номере.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.1