В больших амфитеатрах одиночеств (К 75-летию со дня рождения Иосифа Бродского). Продолжение

5. ВНУТРЕННЕЕ ПРОСТРАНСТВО. ДУША. САМООЦЕНКА СОБСТВЕННОЙ ПОЭЗИИ

(«Мои слова, я думаю, умрут,»)
(«Тихотворение мое, мое немое.»)
(«душа моя неслыханно чиста»)
Поэзия, должно быть, состоит в отсутствии отчетливой границы.

Иосиф Бродский

 

Мысль Иосифа Бродского, вынесенная в эпиграф, была лаконично сформулирована поэтом в 1970 году («Post aetatem nostram»). Но за семь лет до того («Мои слова, я думаю, умрут…» 1963) молодой поэт развил её намного более детально и определенно:

 Мои слова, я думаю, умрут,
и время улыбнется, торжествуя,
сопроводив мой безотрадный труд
в соседнюю природу неживую.
В былом, в грядущем, в тайнах бытия,
в пространстве том, где рыщут астронавты,
в морях бескрайних — в целом мире я
на вижу для себя уж лестной правды.
Поэта долг — пытаться единить
края разрыва меж душой и телом.
Талант — игла. И только голос — нить.

И только смерть всему шитью — пределом.

Смысл приведенных строк может быть прочтен следующим образом. Фундаментальный источник поэзии — душа. Она же и основной приемник поэзии, пришедшей извне. Поэтический талант обязан облагородить тело, то есть холодную и прагматичную материю, и бездушный материальный мир, и попытаться связать, сшить, сочленить, а может быть и залечить трагический разрыв, почти бездонную пропасть, между духовностью и заземленностью. Пределом всему, естественно, является смерть, как и окончательным судьей и арбитром между поэзией, Поэтом и миром.

Поэтому первым вопросом, на который следовало бы попытаться ответить, является следующий — что думал о своей душе Иосиф Бродский? Ответ, если ответом может служить поэтический текст, написанный от первого лица, содержится в поэме «Зофья» (1962):

Я вижу свою душу в зеркала,

душа моя неслыханно мала,
не более бумажного листа,-
душа моя неслыханно чиста,
прекрасная душа моя, господь,
прелестная, не менее, чем плоть,
чем далее, тем более для грёз
до девочки ты душу превознёс,-
прекрасная, как девочка, душа,
ты так же велика, как хороша,-
как девочке присущий оптимизм,
души моей глухой инфантилизм
всегда со мной в полуночной тиши.
За окнами ни плоти, ни души.

За окнами мерцают фонари.
Душа моя безмолвствует внутри,
безмолвствует смятение в умах,
душа моя безмолвствует впотьмах,
безмолвствует за окнами январь,
безмолвствует на стенке календарь,
безмолвствует во мраке снегопад,
неслыханно безмолвствует распад,
в затылке нарастает перезвон,
безмолвствует окно и телефон,
безмолвствует душа моя, и рот
немотствует, безмолвствует народ,
неслыханно безмолвствует зима,
от жизни и от смерти без ума.
……….

Почувствуешь ли в панике большой

бессмертную погоню за душой.

Свой внутренний мир, свое собственное эго-пространство Поэт рисует в чистых, искренних и инфантильных тонах. О том, что это душа Поэта свидетельствуют, в частности, ассоциация с бумажным листом, подразумевается чистым, «в затылке нарастает перезвон» — признак высокого давления и, наконец, «до девочки ты душу превознес»- речь явно идет не о душе Зофьи. Ну и, конечно же, самоидентификацией может служить еще один фрагмент из «Зофьи»:

 Не чувствуя ни времени, ни дат,

всеобщим solitude и soledad,

прекрасною рукой и головой

нащупывая корень мировой,

нащупывать в снегу и на часах,

прекрасной головою в небесах,

устами и коленями — везде

нащупывать безмерные О, Д —

в безмерной ОДинокости Души,

в ДОму своем и далее — в глуши

нащупывать на роДине весь гОД?

В неверии — о госпОДи, mein Gott?

выискивать не АД уже, но ДА —

нащупывать свой выхОД в никогДА.

Привязка же последнего абзаца к личности Поэта сомнений не вызывает и? по существу, и по однозначной связи с недатированным стихотворением шестидесятых годов «На прения с самим…»:

Чиня себе правёж,

душе, уму,

порою изведешь

такую тьму

и времени и слов,

что ломит грудь,

что в зеркало готов

подчас взглянуть.

 

Но это только ты,

и жизнь твоя

уложена в черты

лица, края

которого тверды

в беде, в труде

и, видимо, чужды

любой среде.

 

Но это только ты.

Твоё лицо

для спорящей четы

само кольцо.

Не зеркала вина,

что скривлен рот:

ты Лотова жена

и сам же Лот.

 

Но это только ты.

А фон твой — ад.

Смотри без суеты

вперед. Назад

без ужаса смотри.

Будь прям и горд,

раздроблен изнутри,

на ощупь тверд.

Здесь следовало бы добавить одну деталь. Понимал ли Бродский душу, как часть Высшего Смысла, делегированную в человека, как Полпреда Гос-да в нас? То есть, ощущал ли он её вечность и беспредельность? Не знаю. Думаю, что нет. Иначе, не стал бы сравнивать ее с сугубо материалистическим морем:

так как морской простор

шире, чем ширь души.

Вторым вопросом, ответ на который был бы желателен, является представление Поэта о связи души и поэзии. Прежде всего, связь такого рода Поэтом признается, например, в «Большой элегии Джону Донну» (1963). Поскольку Джонн Донн — высший поэтический класс и чистая сущность собственно поэзии, текстовая связка воедино души Донна и его спящего тела и есть ответ на поставленный вопрос:

Сейчас — лежит под покрывалом белым,

покуда сшито снегом, сшито сном

пространство меж душой и спящим телом.

 

Но Бродский слишком глубок и сложен для прямых и однозначных ответов. Именно поэтому «О, этот искус рифмы плесть!» (1970) содержит иное, достаточно ироничное и приземленное, во всяком случае по форме, толкование:

О этот искус рифмы плесть!

Отчасти месть, но больше лесть

со стороны ума — душе:

намек, что оба в барыше

от пережитого…

В этих пяти строчках сведены вместе, в принципе несовместимые, Большая Поэзия, «искус рифмы плесть», месть, лесть, и «оба в барыше. Это, однако, не означает, что у Бродского не было идеализированного и стерильно чистого представления о своей поэзии. Достаточно для доказательства этого привести только лишь одну его трогательную строчку. Беззащитную в своей любви к поэзии, и поэтическому процессу строчку из «Части речи» (1975-1976):

Тихотворение мое, мое немое.

Безусловно, Бродский имел свою собственную линейку, свой собственный масштаб оценки людей и результата их труда. Достаточно привести четыре абзаца «Мы вышли с почты прямо на канал…»(1962), посвященное А.Н.:

 Мы вышли с почты прямо на канал,

который начал с облаком сливаться

и сверху букву «п» напоминал.

И здесь мы с ним решили расставаться.

 

Мы попрощались. Мелко семеня,

он уходил вечернею порою.

Он быстро уменьшался для меня

как будто раньше вчетверо, чем втрое.

 

Конечно, что-то было впереди.

Что именно — нам было неизвестно.

Для тех, кто ждал его в конце пути,

он также увеличивался резко.

 

Настал момент, когда он заслонил

пустой канал с деревьями и почту,

когда он все собой заполонил.

Одновременно превратившись в точку.

Можно думать, что в процессе создания этих строк, непосредственно в минуты его «написания», Бродский как бы пытался заглянуть в свое Будущее и соразмерить его с Уходившим. Тем более что тема смерти, тема Неизбежного на его страницах всегда были, как дома. Тем более что его явно мучили мысли о значимости и будущности его поэзии и ее существовании после него… Тем более что он считал свои стихи добрыми и беззащитными:

 Зачем же так… Стихи мои — добрей.

Скорей от этой ругани подстрочной.

Он надеялся, что поэзия его не будет забыта и потеряна: «Хотелось бы думать, что пел не зря». Тем более, что Поэт был убежден, что его стихи лучше его самого и любить их («К стихам». 1967) будут больше, чем его самого, и дольше:

 Розно

с вами мы пойдем: вы — к людям,

Я — туда, где все будем.

 

До свидания стихи. В час добрый.

Не боюсь за вас; есть средство

вам перенести путь долгий:

милые стихи, в вас сердце

я своё вложил. Коль в Лету

канет, то скорбеть мне перву.

Но из двух оправ — я эту

смело предпочел сему перлу.

Вы и краше  и добрей. Вы твёрже

тела моего. Вы проще

горьких моих дум — что тоже

много вам придаст сил, мощи.

Будут за всё то вас, верю,

более любить, чем ноне

вашего творца. Все двери

настеж будут вам всегда. Но не

грустно эдак мне слыть нищу:

я войду в одне, вы — в тыщу.

Вместе с тем, Бродский жил в двух мирах — чисто духовном, сугубо внутреннем, и прагматичном — внешнем. Самооценка им его собственной поэзии, отражала этот дуализм. Приведенное выше — это оценка духовная. Совсем иные баллы выставлял себе поэт, когда он опирался на холодный рационализм, сопоставление с лучшими образцами мировой поэзии, на взаимоотношения с окружающим миром, а может быть и на состояние здоровья в тот или иной момент времени. И тогда он относился к собственной поэзии иронически. А иной раз, и не верил в нее. И тогда он себе не нравился («Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…» 1975-1976):

Я родился и вырос в балтийских болотах, подле

серых цинковых волн, всегда набегавших по две,

и отсюда — все рифмы, отсюда тот блеклый голос,

вьющийся между ними, как мокрый волос;

если вьется вообще.

 

Не слишком высоко оценивает он и мотивы творческого процесса поэта, вообще («Другу — стихотворцу». 1963) и, вероятно, своего, в частности:

Нет, не посетует Муза,

если напев заурядный,

звук, безупречный для вкуса,

с лиры сорвется нарядной.

……….

Вот и певец возвышает

голос — на час , на мгновенье,

криком своим заглушает

собственный ужас забвенья.

……….

Здесь в ремесле стихотворца,

как в состязаньи на дальность

бега, бушует притворство,

так как велит натуральность

то, от чего уж не деться, —

взгляды, подобные сверлам,

радовать правдой, что сердце

в страхе живет перед горлом.

Здесь есть и заурядный напев, и крик, заглушающий собственный ужас забвенья, и притворство, и взгляды, подобные сверлам, и сердце, живущее в страхе перед горлом… И это далеко не самое худшее, на что поэт идет в попытке дезавуировать самого себя («Римские элегии». 1981):

 Я, певец дребедени,

лишних мыслей, ломаных линий, прячусь

в недрах вечного города от светила,

навязавшего цезарям их незрячесть

(этих лучей за глаза б хватило

на вторую вселенную).

……….

Я, хватаясь рукою за грудь, поодаль

считаю с прожитой жизни сдачу.

Но, пожалуй, самым безжалостным по отношению к себе уже зрелый Бродский был в «Бюст Тиберия». (1985). Фабула проста — Поэт приветствует бюст и сопоставляет с Тиберием себя. Слова при этом выбираются не вызывающие сомнения и достаточно циничные:

Приветствую тебя две тыщи лет

спустя. Ты тоже был женат на бляди.

У нас немало общего. К тому ж

вокруг — твой город. Гвалт, автомобили,

шпана со шприцами в сырых подъездах,

развалины. Я, заурядный странник,

приветствую твой пыльный бюст

в безлюдной галерее. Ах, Тиберий,

тебе здесь нет и тридцати. В лице

уверенность скорей в послушных мышцах,

чем в будущем их суммы. Голова,

отрубленная скульптором при жизни,

есть в сущности, пророчество о власти.

Все то, что ниже подбородка, — Рим:

провинции, откупщики, когорты

плюс сонмы чмокающих твой шершавый

младенцев — наслаждение в ключе

волчицы, потчующей крошку Рема

и Ромула. (Те самые уста!

глаголящие сладко и бессвязно

в подкладке тоги.) В результате — бюст

как символ независимого мозга

от жизни тела. Собственного и

имперского. Пиши ты свой портрет,

он состоял бы из сплошных извилин.

……….

Причин на свете нет,

есть только следствия. И люди жертвы следствий.

……….

Ты был чудовищем, но равнодушным

чудовищем.

……….

На качество пространства

никак не реагирующий бюст…

Не может быть, что ты меня не слышишь!

Я тоже опрометью бежал всего

со мной случившегося и превратился в остров

с развалинами, с цаплями. И я

чеканил профиль свой посредством лампы.

Вручную. Что до сказанного мной,

мной сказанное никому не нужно —

и не впоследствии, но уже сейчас.

Не есть ли это тоже ускоренье

истории? успешная, увы,

попытка следствия определить причину?

Плюс, тоже в полном вакууме — что

не гарантирует большого всплеска.

Раскаяться? Переверстать судьбу?

Зайти с другой, как говорится, карты?

Но стоит ли? Радиоактивный дождь

польёт не хуже нас, чем твой историк.

Итак, здесь, помимо общей параллели, проведенной самим Поэтом, и за которую ответственнен только сам Поэт, обращают на себя внимание, по меньшей мере, три принципиальных позиции. Вот они: «У нас немало общего», «символ независимости мозга от жизни тела. Собственного и имперского» и, наконец, «Что до сказанного мной, мной сказанное никому не нужно — и не впоследствии, но уже сейчас.»!!!

 

  1. ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНАЯ: МУДРОСТНАЯ, ШАХМАТНАЯ, ФИЗИЧЕСКАЯ, ГЕОМЕТРИЧЕСКАЯ И ЧИСЛОВАЯ КОМПОНЕНТЫ ПОЭЗИИ

    «Только маятник, замерев,

       источает тепло.»

      «Север крошит металл, но щадит стекло»

 

        …односторонность —

         враг перспективы.

                     Иосиф Бродский

 

          Жизнь не медаль. Мир — не чекан двух оборотов.

                       Иосиф Бродский

Читая Бродского, возникает естественное желание определить творческое направление Поэта — его основную линию. Не претендуя на абсолютность оценки — Бродский сложен и многопланов, — в простейшем виде это можно сделать следующим образом. Это вертикальный поэт, ориентированный не вверх, к звездам, а вниз — вглубь человека («Стихи об испанце Мигуэле Сервете, еретике, сожженном кальвинистами». 1959).

Человек, изучавший Человека

для Человека.

И какой бы аргументацией не пользовался Бродский, она всегда или почти всегда утилизируется им для одного — осмыслить, что происходит в человеке, точнее в себе самом. Итак, поэт — интроверт!

Чем пользуется Поэт для достижения своих целей? Прежде всего — мудростной многоплановостью, взглядом на мир шахматиста и физической, геометрической и числовой линейкой.

Обратимся к первому. За отправной пункт примем «Два часа в резервуаре» (1965). Совсем не случайно, эпиграфом избрана короткая, но четкая пушкинская строчка «Мне скушно, бес…» Она определенно соответствует насмешливому, ироничному смыслу, а точнее, тону и отношению текста Бродского:

Я есть антифашист и антифауст.

Их либе жизнь и обожаю хаос.

Их бин хотеть, геноссе официрен,

дем цайт цум Фауст коротко шпацирен.

 

Не подчиняясь польской пропаганде,

он в Кракове грустил о Фатерланде,

……….

Потом полез в артезианский кладезь

эгоцентризма.

……….

Потом он был помазан в бакалавры.

Потом снискал лиценциата лавры

и пел студентам: «Кембрий… динозавры…»

Немецкий человек, немецкий ум.

Тем более, когито эрго сум.

Германия, конечно, юбер аллес.

……….

Сверкает в тучах месяц-молодчина.

Огромный фолиант. Над ним — мужчина.

Чернеет меж густых бровей морщина.

В глазах — арабских кружев чертовщина.

В руке дрожит кордовский черный грифель.

В углу — его рассматривает в профиль

арабский представитель Меф-ибн-Стофель.

И так далее. Поэт от души куражится над Гёте — Фаустом. Не вдаваясь в моральное право 25-летнего человека иронизировать над Великим Поэтом, следует отметить меткость в подборе и подчеркивании приведенных и опущенных строк и фактов. В результате, особенности характеров проявляются очень ярко. Для Бродского авторитетов практически нет. Он недвусмысленно обосновывает эту свою позицию здесь же:

Есть мистика. Есть вера. Есть Господь.

Есть разница меж них. И есть единство.

Одним вредит, других спасает плоть.

Неверье — слепота. А чаще — свинство.

 

Бог смотрит вниз. А люди смотрят вверх.

Однако интерес у всех различен.

Бог органичен. Да. А человек?

А человек, должно быть, ограничен.

……….

Таков был доктор Фауст. Таковы

Марло и Гете, Томас Манн и масса

певцов, интеллигентов унд, увы

читателей в среде другого класса.

К чести Бродского, он не скрывает своей необъективности и, в этом же ключе, не особенно жалеет и самого себя. Что называется, ради красного словца…:

Опять Зептембер. Скука. Полнолунье.

В ногах мурлычет серая колдунья.

А под подушку положил колун я…

Сейчас бы шнапсу… это… апгемахт!

Яволь. Зептембер. Портится характер.

Итак, полная свобода собственных мнений о ком угодно. Никаких ограничений. Так в «Бабочки Северной Англии пляшут над лебедою…» (1977), посвященном  W.H.A., есть три строчки:И твой голос — «Я знал трех великих поэтов. Каждый был большой сукин сын» — раздается в моих ушах с неожиданной четкостью.

Такая позиция Поэта вряд ли может считаться житейски обоснованной, приятной окружению и, в конечном счете, удобной самому поэту. Нет, конечно. Однако самому Бродскому она, видимо, была комфортной.  Видимо, по его мнению, она позволяла ему быть самим собой. Тем более, что опираясь на неё, он не особенно-то жалел и самого себя. Писал же он о «Чудовищности творящегося в мозгу…»! В связи с этим, следует сразу же оговориться, в поэзии Бродского речь не идет о так называемой житейский мудрости. Речь, скорее, идет о внегуманоидной многомерности. Примером может служить «Что ты делаешь, птичка, на черной ветке…» (1993):  —

Боюсь, тебя привлекает клетка,

и даже не золотая.

Но лучше петь сидя на ветке; редко

поют, летая.

— Неправда! Меня привлекает вечность.

Я с ней знакома.

Её первый признак — бесчеловечность.

И здесь я — дома.

И это подчеркивается глубокой и остроумной мыслью: «Райские птицы поют, не нуждаясь в упругой ветке»!

Примерами этого же рода являются отрывки из цитированного выше «Бюст Тиберия» (1985):

                                      Голова,

отрубленная скульптором при жизни,

есть, в сущности, пророчество о власти

……….

Причин на свете нет,

есть только следствия. И люди жертвы следствий.

……….

Лучшая судьба —

быть непричастным к истине. Понеже

она не возвышает. Никого.

Это может быть игра слов «Остановка в пустыне» (1966):

Но что до безобразия пропорций,

то человек зависит не от них,

а чаще от пропорций безобразья.

Или сложно построенная мысль («Пришла зима, и все, кто мог лететь…». 1964-1965), связанная с круговоротом вещества:

 При смерти нить способна стать иглой,

при смерти сил — мечта — желаньем страстным,

холмы — цветком, цветок — простой пчелой,

пчела — травой, трава — опять пространством.

И здесь в четырех строках дважды встречается «смерть». И даже, если мысль касается чего-то грустного и чистого, («Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне…». 1989), все равно это носит, так или иначе, трагический оттенок:

 Жизнь без нас, дорогая, мыслима — для чего и

существуют пейзажи: бар, холмы, кучевое

облако в чистом небе над полем того сраженья,

где статуи стынут, празднуя победу телосложенья.

 

Поэтому, когда в «Доклад для симпозиума» (1989) встречается:

…Прекрасное ничему

не угрожает. Прекрасное не таит

опасности,

вы должны быть внимательны, потому что двумя строчками выше находится:

 

                                  Враждебность среды растет

по мере в ней вашего пребыванья;

а шестью строчками ниже расположено:

 Уродливое трудней

превратить в прекрасное, чем прекрасное

изуродовать.

Ничего не поделаешь. Такова поэзия Бродского. Она содержит элементы мудрости…, но невеселой мудрости, иногда — трагической, а чаще — («Элегия на смерть Ц.В. (1967), грустной:

Поскольку в наши дни

доступнее для нас,

из вариантов двух,

страдание на глаз

бессмертия на слух.

В поэзии Иосифа Бродского присутствуют шахматы. Но это не их участие в фабуле и фундаменте «Защиты Лужина». Набоковские щахматы — это шахматы профессионала — признанного мастера шахматной композиции; на их доске взрывается образное мышление ученого и эмоциональность и воображение писателя и поэта: «Играя вслепую, он ощущал эти разнообразные силы в первоначальной их чистоте. Он не видел тогда ни крутой гривы коня, ни лоснящихся головок пешек, — но отчетливо чувствовал, что тот или другой воображаемый квадрат занят определенной сосредоточенной силой, так как движение фигуры представлялось ему как разряд, как удар, как молния, — и все шахматное поле трепетало от напряжения, и над этим напряжением он властвовал, тут собирая, там освобождая электрическую силу».

Шахматы Бродского совсем иные. Видимо, и для самого Бродского шахматы были не более, чем хобби. Однако, по крайней мере, в одном случае, в «Посвящается Ялте» (1969), шахматы входят в структуру повествования и сливаются с нею:

«Он позвонил в тот вечер и сказал,

что не придет. А мы с ним сговорились

еще во вторник, что в субботу он

ко мне заглянет. Да, как раз во вторник.

Я позвонил ему и пригласил

его зайти, и он сказал: «В субботу».

С какою целью? Просто мы давно

хотели сесть и разобрать совместно

один дебют Чигорина. И все.

……….

Повесив трубку, я прибрал посуду

и вынул доску. Он в последний раз

советовал пойти ферзем Е-8.

То был какой-то странный, смутный ход.

Почти нелепый. И совсем не в духе

Чигорина. Нелепый, странный ход,

не изменявший ничего, но этим

на нет сводивший самый смысл этюда.

В любой игре существенен итог:

победа, пораженье, пусть ничейный,

но все же результат. А этот ход —

он как бы вызывал у тех фигур

сомнение в своем существованьи.

Я просидел с доской до самой ночи.

Быть может, так когда-нибудь и будут

играть, но что касается меня…

……….

Нет, я не знаю, кто его убил.

Как вы сказали? Что вы! Это — тряпка.

Сошел с ума от ферзевых гамбитов.

К тому ж они приятели. Чего

я не могла понять, так этой дружбы.

Там, в ихнем клубе, они так дымят,

что могут завонять весь Южный берег.

В этой детективной истории шахматы придают некоторую загадочность и таинственность — «нелепый, странный ход…, сводивший на нет самый смысл этюда», «Сошел с ума от ферзевых гамбитов». И все же это, конечно же, не Набоков. Научный, шахматный и эмоциональный потенциал двух петербуржцев совершенно различен. Но дело не только в этом. Шахматы для Набокова были одним из интеллектуальных столпов мышления и существования. Для Бродского шахматы были лишь простейшим инструментом измерения окружающего мира и времени («Fin — de — siecle.» 1989):

                          По мне,

движущее вовне

 

время не стоит внимания. Движущееся назад

стоит, или стоит, как иной фасад,

смахивая то на сад,

 

то на партию в шахматы. Век был, в конце концов,

неплох. Разве что мертвецов

в избытке, — но и жильцов,

включая автора данных строк.

Эта тема не основная, скорее проходящая («Из Альберта Эйнштейна» 1994), даже, в том случае, если она содержит элемент иррационального:

Там….

город типа доски для черно-белых шахмат,

где побеждают желтые, выглядит как ничья,

двусмысленного («К Северному краю.» 1964): «только жизнь — ничья», или философического («Полдень в комнате.» 1978):

Воздух, в сущности, есть плато,

пат, вечный шах, тщета,

ничья, классическое ничто,

гегелевская мечта.

Чаще, это простое и утилитарное использование рутинной шахматной терминологии («Сидя в тени.» 1973):

внешность этих громад

может вас пришибить,

мозгу поставить мат,

или определение («Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова.» 1974):

Мы — взаимный конвой, проступающий в Касторе Поллукс,

в просторечьи — ничья, пат, подвижная тень,

Поэзия Иосифа Бродского активно использует элементы физики. Характер и масштаб её легко видеть из «Памяти Геннадия Шмакова» (1989), где присутствует терминология из различных разделов физики:

Извини за молчанье. Теперь

ровно год, как ты нам в киловаттах

выдал статус курей слеповатых

и глухих — в децибелах -тетерь.

………..

Не сказать «херувим, серафим»,

но — трехмерный пространств нарушитель.

 

Знать, теперь, недоступный узде

тяготенья,

……….

Может статься, ты вправду целей

в пляске атомов, в свалке молекул

углерода, кристаллов, солей,

чем когда от страстей кукарекал.

……….

Длинный путь от Уральской гряды

с прибауткою «вольному — воля»

до разреженной внешней среды,

максимально — магнитного поля!

Иногда, встречаются и примеры, когда физические закономерности прямо отражаются в поэтических формах. Так «Осенний крик ястреба» (1975) ярко и образно излагает некоторые детали аэродинамики. Речь идет о, своего рода, отражении от упругой среды:

Но восходящий поток его поднимает вверх

выше и выше.

……….

Он чувствует смешанную с тревогой

гордость. Перевернувшись на

 

крыло, он падает вниз. Но упругий слой

воздуха его возвращает в небо,

в бесцветную ледяную гладь.

В желтом зрачке возникает злой

блеск. То есть, помесь гнева

с ужасом. Он опять

 

низвергается. Но как стенка — мяч,

как паденье грешника — снова в веру,

его выталкивает назад.

Его, который еще горяч!

В черт-те что. Все выше. В ионосферу.

В астрономически объективный ад.

 

птиц, где отсутствует кислород,

где вместо проса — крупа далеких

звезд.

Там же описывается высокочастотный звук, издаваемый ястребом:

И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,

клюва, похожий на визг эриний,

вырывается и летит вовне

механический, нестерпимый звук,

звук стали, впившейся в алюминий;

механический, ибо не

 

предназначенный ни для чьих ушей:

людских, срывающейся с березы

белки, тявкающей лисы,

маленьких полевых мышей;

так отливаться не могут слезы

никому. Только псы

 

задирают морды. Пронзительный, резкий крик

страшней, кошмарнее ре-диеза

алмаза, режущего стекло,

пересекает небо. И мир на миг

как бы вздрагивает от пореза.

……….

Мы, восклицая «вон,

там!», видим вверху слезу

ястреба, плюс паутину, звуку

присущую, мелких волн,

 

разбегающихся по небосводу, где

нет эха, где пахнет апофеозом

звука, особенно в октябре.

……….

Мы слышим: что-то вверху звенит,

как разбивающаяся посуда,

как фамильный хрусталь,

 

чьи осколки, однако, не ранят, но

тают в ладони.

Здесь много поэтических находок. Прежде всего, Поэт говорит о звуке, приближающемся к ультразвуку, да еще генерируемом на достаточно большой высоте. Звук такого рода действительно подобен тонкому визгу при резке стекла и воспринимается человеком на пороге его слышимости. Или не воспринимается вовсе. Вместе с тем, звуковой диапазон собак захватывает ранний ультразвук, потому «Только псы задирают морды». Полностью верна и отражает физическую реальность невидимая, но действительно существующая «паутина, звуку присущих мелких волн, разбегающихся по небосводу, где нет эха…». Поэт визуализировал физику! Верна и образна модель звука, излученного разбивающейся посуды и фамильного хрусталя. Физики хорошо знают, что при разрушении хрупких тел такого сорта неизбежно излучение звуковых и ультразвуковых волн.

К категории поэтических находок следует отнести и фрагмент из «Полдень в комнате. Тот покой…» (1978):

Только маятник, замерев,

источает тепло.

Поэт абсолютно прав! Дело в том, что в процессе затухания колебаний вся кинетическая энергия движения маятника идет на преодоление сопротивления молекул воздуха. В конечном итоге, маятник останавливается, а молекулы воздуха приобретают дополнительную кинетическую энергию, что эквивалентно нагреванию воздуха в окрестностях маятника. Удивительно метким является и замечание Поэта «Север крошит металл, но щадит стекло» в одноименном стихотворении 1975-76 годов. Это полностью соответствует реалиям Севера. Обычные стали являются хладноломкими, то есть хрупкими, и легко ломаются при понижении температуры. В отличие от них, стекло нечувствительно к понижению температуры.

В физике существует понятие абсолютно черного тела – тела, полностью поглощающего весь падающий на него свет. Подобное тело описано Поэтом в  «В тот вечер возле нашего огня…» (1961):

Не помню я чернее ничего

Как уголь, были ноги у него.

Он черен был, как ночь, как пустота.

……….

Он черен был, не чувствовал теней.

Так черен, что не делался темней.

Так черен, как полуночная мгла.

Так черен, как внутри себя игла.

Так черен, как деревья впереди.

Как место между ребрами в груди.

Как ямка под землею, где зерно.

Я думаю: внутри у нас черно.

 

Но все-таки чернел он на глазах!

……….

Как будто был он чей-то негатив.

Зачем же он, свой бег остановив,

меж нами оставался до утра?

Зачем не отходил он от костра?

Зачем он черным воздухом дышал?

Раздавленными сучьями шуршал?

Зачем струил он черный свет из глаз?

Он всадника искал себе средь нас.

Оригинальное стихотворение «Развивая Крылова» написано Бродским в 1964 году во времена ссылки. По существу, трагическая его фабула основана на ассоциативном параллелизме физики, электрической терминологии и невеселых жизненных обстоятельств:

Одна ворона ( их была гурьба,

но вечер их в ольшаник перепрятал)

облюбовала маковку столба,

другая — белоснежный изолятор.

……….

они расположились над крыльцом,

возвысясь над околицей белесой,

над сосланным в изгнание певцом,

над спутницей его длинноволосой.

 

А те, в обнимку, думая свое,

прижавшись, чтобы каждый обогрелся,

стоят внизу. Она — на острие,

а он — на изолятор загляделся.

Одно обоим чудится во мгле,

хоть (позабыв про сажу и про копоть)

она — все об уколе, об игле,

а он — об изоляции, должно быть.

Какой-то непонятный перебор,

какое-то подобие аврала:

ведь если изолирует фарфор,

зачем его ворона оседлала.

Широко используя физическую терминологию и образы, и не будучи физиком, естественно, Бродский не мог избежать ошибок, он просто обязан был их совершать. Так, в «Вертумн» (1990) он пишет:

Жарким июльским утром температура тела

падает, чтобы достичь нуля.

Горизонтальная масса в морге…

Между тем, температура мертвого тела упадет только до температуры окружающей среды. В «Квинтет» (1977):

Теперь представим себе абсолютную пустоту.

Место без времени. Собственно воздух. В ту,

и в другую, и в третью сторону. Просто Мекка

воздуха. Кислород, водород. И в нем

мелко подергивается день за днем

одинокое веко.

 

Это — записки натуралиста. За-

писки натуралиста. Капающая слеза

падает в вакууме без всякого ускоренья.

Прежде всего, абсолютная пустота не сочетается с воздухом, кислородом и водородом. Во-вторых, в земном вакууме различные по весу тела падают с одинаковой скоростью. Но ускорение, конечно же, существует. В космосе и космическом вакууме действительно ускорения нет.

Помимо сказанного, Бродский тяготеет к истории физики, науки вообще и её персоналии, и в этом отношении представляет интерес «Письмо в бутылке» (1964):

И так как часто плывут корабли,

на всех парусах по волнам спеша,

физики «вектор» изобрели.

Нечто бесплотное, как душа.

……….

Двуликий Янус, твоё лицо —

к жизни одно и к смерти одно —

мир превращает почти в кольцо,

даже если пойти на дно.

………

Прошу лишь учесть, что хоть рвется дух

вверх, паруса не заменят крыл,

хоть сходство в стремлениях этих двух

ещё до Ньютона Шекспир открыл.

……….

Люстры льда надо мной висят.

Обзор велик, и градусов тут

больше, чем триста и шестьдесят.

……….

На азбуке Морзе своих зубов

я к Вам взываю, профессор Попов,

и к Вам, господин Маркони, в КОМ

я свой привет пошлю с голубком.

……….

Прощай , Эдисон, повредивший ночь.

Прощай, Фарадей, Архимед и проч.

 

Доктор Фрейд, покидаю Вас,

сумевшего (где-то вне нас) на глаз

над речкой души перекинуть мост,

соединяющий пах и мозг.

……….

Прощайте Альберт Эйнштейн, мудрец.

Ваш не успев осмотреть дворец,

в Вашей державе слагаю скит:

Время — волна, а Пространство — кит.

 

Природа сама и её щедрот

сыщики: Ньютон, Бойль-Мариотт,

Кеплер, поднявший свой лик к Луне —

вы, полагаю, приснились мне.

Поэзия Бродского написана в глубоком уважении к числу. Поэт верит в магическую его силу и способность осознать нечто, опущенное в словах. И даже в возможность чисел осознать будущее. Пожалуй, наиболее четко сформулировано это в «Полдень в комнате» (1978):

 Мысль о пространстве рождает «ах»,

оперу, взгляд в лорнет.

В цифрах есть нечто, чего в словах,

даже крикнув их , нет.

 

Птица щебечет , из-за рубежа

вернувшись в свое гнездо.

Муха бьется в стекле, жужа

как «восемьдесят». Или — «сто».

……….

Воздух, бесцветный и проч., зато

необходимый для

существования, есть ничто,

эквивалент нуля.

………

Взятая в цифрах, вещь может дать

тамерланову тьму,

род астрономии. Что под стать

воздуху самому.

……….

В полдень, гордясь остротой угла,

как возвращенный луч,

обезболивала игла

содержимое туч.

……….

В будущем цифры рассеют мрак.

Цифры не умира.

Только меняют порядок, как

телефонные номераСонм их, вечным пером привит

к речи, расширит рот,

удлинит собой алфавит;

либо наоборот.

 

Что будет выглядеть , как мечтой

взысканная земля

с синей, режущей глаз чертой —

горизонтом нуля.

Набор числовых параметров, использованных терминов невелик: цифра, нуль «эквивалент нуля», «горизонт нуля», угол. Но поэт ассоциирует эти скромные понятия с безусловными глубинами и вечностью: «Взятая в цифрах, вещь может дать тамерланову тьму…» или «Цифры не умира». Поэт признается, что иной раз с цифрами ему удобнее, чем со словами:

Вспять оглянувшийся: тень затмив

профиль, чьё ремесло —

затвердевать, уточняет миф,

повторяя число

 

членов. Их — переход от слов

к цифрам не удивит.

Глаз переводит, моргнув, число в

несовершенный вид.

 

Воздух, в котором ни встать, ни сесть,

ни тем более, лечь,

воспринимает «четыре». «шесть»,

«восемь» лучше , чем речь.

Поэзия Бродского тяготеет к категории «бесконечность». Это понятие довольно часто всплывает по различным поводам. Нередко в весьма оригинальных формах. Так в «Моллюск» (1994):

В облике буквы «в»

явно даёт гастроль

восьмерка — родная дочь

бесконечности, столь

свойственная синеве,

склянке чернил и пр.

……….

При расшифровне «вода»,

обнажив свою суть,

даст в профиль или в анфас

«бесконечность-о-да»;

то есть, что мир отнюдь

создан не ради нас.

В первых шести строчках обыгрывается то обстоятельство, что горизонтально расположенная восьмерка, хотя и не эквивалентна, но похожа на знак бесконечности. Вторая шестерка ассоциирует с известной химической формулой воды. Тема бесконечности присутствует и в «Стрельна» (1987):

Бесконечность, велосипедной восьмеркой

принюхивающаяся к коридору.

Особенностью этой поэтической фразы, её осязаемой образностью, является не только форма велосипедной цепи — бесконечности, но и передаваемый Поэтом и ощущаемый читателем запах масла, смазывающего её, — «принюхивающаяся к коридору».

Встречаются в поэзии Бродского и геометрические представления. Иной раз, это может быть очень тонким наблюдением («1983». 1983):

Чайка в тумане кружится супротив часовой

стрелки, в отличие от карусели.

Иной раз, это просто фотография («Вечер. Развалины геометрии…» 1987):

 Вечер. Развалины геометрии.

Точка, оставленная от угла.

Иногда, текст несколько неопределенен («Вид с холма». 1992):

 Вот вам замерзший город из каменного угла.

Геометрия оплакивает свои недра.

……….

Это — эффект периметра, зов окраин,

низкорослых предместий, чей сон облаян

тепловозами, ветром, вообще судьбой.

Часто обыгрывается понятие угла. Двусмысленность, а точнее «трёхсмысленность» — геометрическая, бытовая и философически пространственная, — позволяют Поэту свободно маневрировать смыслом и словом («Пенье без музыки». 1970):

                       … итак кому ж, как не

мне, катету, незриму, нему,

доказывать тебе вполне

обыденную теорему

обратную, где, муча глаз

доказанных обильем пугал,

жизнь требует найти от нас

то, чем располагаем : угол.

 

Все то, что нам с тобой ДАНО.

Надолго. Навсегда. И даже

пускай в неощутимой, но

в материи. Почти в пейзаже.

 

Вот место нашей встречи. Грот

заоблачный. Беседка в тучах.

Приют гостеприимный. Род

угла; притом, один из лучших

………..

…тот

свет внутренний, который облак

 

не застит — ибо сам Эвклид

при сумме двух углов и мрака

вокруг еще один сулит;

и это как бы форма брака.

……….

всевидящее око слов

не стало разбирать. Разлука

есть сумма наших трех углов,

а вызванная ею мука

 

есть форма тяготенья их

друг к другу; и она намного

сильней подобных форм других.

Уж точно, что сильней земного.

Серьёзно ли относится сам Бродский к подобным построениям? Не похоже. Потому что ниже, здесь же, он, не скрывая иронии по собственному адресу, признается в схоластическом характере написанного:

Схоластика, ты скажешь. Да,

схоластика и в прятки с горем

лишенная примет стыда

игра. Но и звезда над морем —

 

что есть она как не ( позволь

так молвить, чтоб высокий в этом

не узрила ты штиль) мозоль,

натертая в пространстве светом?

 

Схоластика. Почти. Бог весть.

Возможно. Усмотри в ответе

согласие. А что не есть

схоластика на этом свете?

……….

Подумай же, насколько проще

 

творения подобных тел,

плетения их оболочки

и прочих кропотливых дел —

вселение в пространство точки!

……….

Ткни пальцем в темноту — туда,

где в качестве высокой ноты

должна была бы быть звезда;

и, если ее нет, длинноты,

 

затасканных сравнений лоск

прости: как запоздалый кочет,

униженный разлукой мозг

возвыситься невольно хочет.

После обилия слов, чисел и пр. следует: «униженный разлукой мозг возвыситься невольно хочет»!

 

 

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий