Последний день поэта. Часть вторая (Е. Баратынский, Ф. Тютчев, А. Фет)

 

Евгений Баратынский

«В область свободную влажного Бога»

Осенью 1843 года Баратынский с женой и тремя старшими детьми решили осуществить давнюю мечту — отправились путешествовать. Их маршрут был таким: Берлин, Дрезден, Лейпциг, Кёльн, Брюссель, Париж. А в апреле 1844-го из Парижа они отправились в Италию.

 

Италия более всех прочих стран привлекала поэта. Ещё в юности он мечтал побывать там, и даже однажды воскликнул экспромтом:

Небо Италии, небо Торквата,
прах исторический древнего Рима,
родина неги, славой богата,
будешь ли некогда мною ты зрима?

Это путешествие оказалось для него роковым.
В Италию Баратынские добирались пароходом, по-тогдашнему — пироскафом, на котором и сочинилось его стихотворение «Пироскаф». Стихотворение, которому суждено было стать последним, похожее на прощание.

 

 

Дикою, грозною ласкою полны,
Бьют в наш корабль средиземные волны.
Вот над кормою стал Капитан.
Визгнул свисток его. Братствуя с паром,
Ветру наш парус раздался недаром:
Пенясь, глубоко вздохнул океан!

 

Мчимся. Колеса могучей машины
Роют волнистое лоно пучины.
Парус надулся. Берег исчез:
Наедине мы с морскими волнами;
Только что чайка вьется за нами
Белая, рея меж вод и небес…

 

«Пироскаф» критики считали загадкой и чудом поэзии Баратынского. Это единственное за всю его жизнь такое беспримесно-бодрое, энергичное, радостно-ликующее, уверенно устремлённое в будущее стихотворение.

Много земель я оставил за мною;
Много я вынес смятенной душою
Радостей ложных и истинных зол;
Много мятежных решил я вопросов,
Прежде чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды симвОл!

 

С детства влекла меня сердца тревога
В область свободную влажного бога;
Жадные длани я к ней простирал.
Темную страсть мою днесь награждая,
Кротко щадит меня немочь морская,
Пеною здравия брызжет мне вал!

В «Пироскафе» и следа не осталось от скорбного надрыва, характерного для «Сумерек». Никогда ещё прежде у Баратынского сама музыка стиха не звучала так мажорно, открыто, светло, как здесь. Всё в этом стихотворении было необычно для поэта: и восхищение одним из достижений «железного века» — пароходом, и короткие, отрывистые фразы, придающие стиху напряжённость и динамичность, и какая-то безоблачная ясность и непосредственность чувства. Это опыт абсолютно новой поэзии Баратынского и, казалось, за этим брезжит новая страница его жизни.

Нужды нет, близко ль, далеко ль до брега!
В сердце к нему приготовлена нега.
Вижу Фетиду; мне жребий благой
Емлет она из лазоревой урны:
Завтра увижу я башни Ливурны,
Завтра увижу Элизий земной!

Но «Пироскафу» не суждено было стать новым этапом творчества Баратынского. 29 июня (11 июля) 1844 года он скоропостижно скончался в Неаполе.
У А. Кушнера есть стихотворение «Путешествие», заканчивающееся так:

Так Баратынский с его пироскафом
Думал увидеть, как мячик за шкафом,
Влажный Элизий земной,
Башни Ливурны, а ждал его тесный
Ящик дубовый, Элизий небесный,
Серый кладбищенский зной.

В его смерти была какая-то загадка. Врач посетил накануне заболевшую (нервный припадок) жену поэта Настасью Львовну, а придя назавтра в 7 утра с повторным визитом, застал мёртвым самого Баратынского, скончавшегося за 45 минут до его прихода.
Баратынский был очень привязан к жене. О его чувствительном сердце говорил ещё Плетнёв, когда тот буквально слёг при известии о смерти Дельвига. Пушкин писал тогда Плетнёву: «Баратынский болен с огорчения. Меня не так-то легко с ног свалить». И вот так же на этот раз он занемог от тревоги за жену.

 

Из воспоминаний П. А. Плетнёва: «Накануне русского праздника святых апостолов Петра и Павла занемогла жена Баратынского. Доктор советовал, чтобы ей открыть кровь — и когда муж удивился, что надобно употребить эту сильную меру в припадке, по-видимому, обыкновенном, то доктор объявил, что иначе может последовать воспаление в мозгу. Слова его так встревожили Баратынского, что он сам почувствовал лихорадочный припадок, который ночью усилился».
Жена-то выздоровела, а вот Баратынского припадок свёл в могилу. Ему было всего 44 года.

Похоронен он в Петербурге на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры, рядом с Гнедичем и Крыловым.

 

А. Кушнер, посетивший могилу поэта, написал стихотворение, которое начиналось так:

Я посетил приют холодный твой вблизи
Могил товарищей твоих по русской музе,
Вне дат каких-либо, так просто, не в связи
Ни с чем, — задумчивый, ты не питал иллюзий
И не одобрил бы меня,
Сказать спешащего, что камень твой надгробный
Мне мнится мыслящим в холодном блеске дня,
Многоступенчатый, как ямб твой разностопный.

 

И — последние его строки:

И, примирение к себе примерив, я
Твержу, что твердости достанет мне и силы
Не в незакатные края,
А в мысль бессмертную вблизи твоей могилы
Поверить, — вот она, живет, растворена
В ручье кладбищенском, и дышит в каждой строчке,
И в толще дерева, и в сердце валуна,
И там, меж звездами, вне всякой оболочки.

 

 

 

 

Фёдор Тютчев

«И незримый хор о любви гремит…»

В августе 1865 года Тютчев создаёт одно из высших своих творений, названное им очень просто: «Накануне годовщины 4 августа 1864 года». Это была первая годовщина смерти Елены Денисьевой.

Утром он выехал из Москвы в Овстуг по Калужской дороге.

Вечером, пока на одной из станций перепрягали лошадей, он пошёл вперёд по дороге. И в такт шагам сами собой слагались строчки:

 

Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня,
Тяжело мне, замирают ноги…
Друг мой милый, видишь ли меня?

Все темней, темнее над землею —
Улетел последний отблеск дня…
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?

Завтра день молитвы и печали,
Завтра память рокового дня…
Ангел мой, где б души ни витали,
Ангел мой, ты видишь ли меня?

Спустя несколько лет Тютчев пишет в письме Георгиевскому: «Не живётся, мой друг, не
живётся. Гноится рана, не заживает…»
Дочь Анна писала об отце, что «его горе всё увеличивалось, переходило в отчаянье, которое было недоступно утешением религией». Всем казалось, что поэту самому недолго осталось жить. Это было медленное умирание, затянувшаяся агония, которая длилась ещё девять лет.

Через четыре года после её смерти он напишет:

Опять стою я над Невой,
И снова, как в былые годы,
Смотрю и я, как бы живой,
На эти дремлющие воды.

Нет искр в небесной синеве,
Все стихло в бледном обаянье,
Лишь по задумчивой Неве
Струится лунное сиянье.

Во сне ль все это снится мне,
Или гляжу я в самом деле,
На что при этой же луне
С тобой живые мы глядели?

В декабре 1872 года с Тютчевым случился удар (инсульт). Врачи рекомендовали ему покой, запрещали читать, думать. Но когда 28 декабря умер в изгнании один из главных врагов России, инициатор Крымской войны Наполеон III, Тютчев не смог не откликнуться на это событие.

И стихи эти явились главной причиной его второго удара. Сочинялись они с невероятным трудом: не повиновались звуки, рифмы, мысли. С огромным напряжением он всё же сделал эту работу, отнёс стихи в редакцию газеты. А на следующий день с ним случился второй инсульт. Его привезли домой разбитого параличом.
Узнав о болезни, царь изъявил желание навестить поэта, но тот заметил с присущим ему юмором, что «это приводит его в большое смущение, так как будет крайне неделикатным, если он умрёт на другой же день после царского посещения».
После третьего удара доктора уверяли, что Тютчеву осталось жить день-два. Он прожил ещё три недели. Последним его стихотворением было это:

Если смерть есть ночь, если жизнь есть день —
Ах, умаял он, пестрый день, меня!..
И сгущается надо мною тень,
Ко сну клонится голова моя…

Обессиленный, отдаюсь ему…
Но всё грезится сквозь немую тьму —
Где-то там, над ней, ясный день блестит
И незримый хор о любви гремит…

Последние его слова были: «Я исчезаю, исчезаю!»
Ранним утром в воскресенье 27 июля 1873 года Фёдор Иванович Тютчев скончался в Царском Селе в возрасте 70 лет. Его похоронили на Новодевичьем кладбище в Петербурге.

Семейное захоронение Тютчевых в Петербурге. Фото 1993 года.

Могила Тютчева

 

Памятник Тютчеву в Мюнхене

 

Мемориальная доска на его доме в Мюнхене

 

Памятник Тютчеву в Овстуге

 

 

Афанасий Фет

Вечный гражданин мира

 

Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя.

 

Это из стихотворения «Далёкий друг, пойми мои рыданья…». С этих строк начался для меня Фет. Л. Толстой писал Фету об этом стихотворении: «Если оно когда-нибудь разобьётся и засыплется развалинами, и найдут только отломанный кусочек, то и этот кусочек поставят в музей и по нему будут учиться».
Иные поэты к концу жизни что называется исписываются, исчерпывают свой творческий потенциал, начинают перепевать себя или вообще замолкают. Но есть такие, кто до глубокой старости сохраняют свежесть чувств и вдохновенность творческих порывов. Таким был Фет. Незадолго до смерти он выпускает сборник стихов «Вечерние огни» — после 20 лет молчания, а затем, с промежутками в 2-3 года — ещё три небольших сборника под тем же заглавием. Пятый выпуск «Вечерних огней» вышел уже после его кончины.
Это было очень точное название — то были именно огни, свет в конце жизни, подлинное чудо возрождения: старик Фет творил так же вдохновенно, что и в молодые годы, поистине обретя новое поэтическое дыхание.

 

Полуразрушенный, полужилец могилы,
о таинствах любви зачем ты нам поёшь?
Зачем, куда тебя домчать не могут силы,
как дерзкий юноша, один ты нас зовёшь?

— Томлюся и пою. Ты слушаешь и млеешь;
в напевах старческих твой юный дух живёт.
Так в хоре молодом «Ах, слышишь, разумеешь?» —
цыганка старая одна ещё поёт.

И в «старческих» любовных стихах Фета было всё то же чувство влюблённости в жизнь, в её вечную красоту, осознаваемую поэтом на исходе лет с ещё большей остротой:

Ещё люблю, ещё томлюсь
перед всемирной красотою
и ни за что не отрекусь
от ласк, ниспосланных тобою.

Покуда на груди земной
хотя с трудом дышать я буду,
весь трепет жизни молодой
мне будет внятен отовсюду.

Покорны солнечным лучам,
так сходят корни в глубь могилы
и там до смерти ищут силы
бежать навстречу вешним дням.

Всё, всё моё, что есть и прежде было,
в мечтах и снах нет времени оков,
блаженных грёз душа не поделила:
нет старческих и юношеских снов.

За рубежом вседневного удела
хотя на миг отрадно и светло,
пока душа кипит в горниле тела,
она летит, куда несёт крыло.

В другом облике, но в той же сущности донёс Фет до последних дней свою душу, донёс её неутомлённой, неразмененной, неувядшей. Фету как художнику была свойственна человеческая цельность. И потому и в 70 лет он мог напечатать вот такое стихотворение:

На качелях

 

И опять в полусвете ночном
средь верёвок, натянутых туго,
на доске этой шаткой вдвоём
мы стоим и бросаем друг друга.

И чем ближе к вершине лесной,
тем страшнее стоять и держаться,
тем отрадней взлетать над землёй
и одним к небесам приближаться.

Правда, это игра, и притом
может выйти игра роковая,
но и жизнью играть нам вдвоём —
это счастье, моя дорогая!

Фельетонисты издевались над Фетом, называя «мышиным жеребчиком». «Не везёт бедному Фету! В 68 лет писать о свиданиях и поцелуях, — иронизировал один. — Вообразите сморщенную старуху, которая ещё не потеряла способности возбуждаться, — крайне непривлекательный вид у Музы г-на Фета!»
«Представьте себе, — подтрунивал другой, — этого старца и его „дорогую“, „бросающих друг друга“ на шаткой доске… Представьте себе, что „дорогая“ соответствует по годам „дорогому“, как тут не рассмеяться на старческую игру новых Филемона и Бавкиды, как тут не обеспокоиться, что их игра может окончиться неблагополучно для разыгравшихся старичков»?
А вот что писал сам Фет по поводу этого стихотворения:
«Сорок лет тому назад я качался на качелях с девушкой, стоя на доске, и платье её трещало от ветра, а через сорок лет она попала в стихотворение, и шуты гороховые упрекают меня, зачем я с Марьей Петровной качаюсь»…

Ты изумляешься, что я ещё пою,
как будто прежняя во храм вступает жрица,
и, чем-то молодым овеяв песнь мою,
то ласточка мелькнёт, то длинная ресница.

Не всё же был я стар, и жизненных трудов
не вечно на плеча ложилася обуза:
в беспечные года, в виду ночных пиров,
огни потешные изготовляла муза.

Как сожигать тогда отрадно было их
в кругу приятелей, в глазах воздушной феи!
Их было множество, и ярких, и цветных, —
но рабский труд прервал весёлые затеи.

И вот, когда теперь, поникнув головой
и исподлобья вдаль одну вперяя взгляды,
раздумье набредёт тяжёлою ногой
и слышишь выстрел ты, — то старые заряды.

Фета в последние годы жизни терзали болезни. Хроническое воспаление век стало препятствовать работе.

 

Пришлось нанять секретаршу, которая читала поэту и писала под его диктовку. Крайне усилилась одышка, мучившая Фета ещё смолоду. Своё последнее стихотворение он начал словами: «Когда дыханье множит муки и было б сладко не дышать…»

Его томил недуг. Тяжелый зной печей,
Казалось, каждый вздох оспаривал у груди.
Его томил напев бессмысленных речей,
Ему противны стали люди.

На стены он кругом смотрел как на тюрьму,
Он обращал к окну горящие зеницы,
И света божьего хотелося ему —
Хотелось воздуха, которым дышат птицы.

Умирал поэт как истый романтик, художественно наблюдая за угасанием в себе воли к жизни, соотнося его с угасанием воли к жизни в природе:

И болью сладостно-суровой
Так радо сердце вновь заныть,
И в ночь краснеет лист кленовый,
Что, жизнь любя, не в силах жить.

 

 

В отличие от Ф. Сологуба, воспевавшего смерть в декадентских стихах, Фет — страстный ненавистник смерти, яростный её отрицатель. Он отказывает смерти в праве на самостоятельное значение. В стихотворении «Смерти» он пишет:

Я в жизни обмирал и чувство это знаю,
Где мукам всем конец и сладок томный хмель,
Вот почему я вас без страха ожидаю,
Ночь безрассветная и вечная постель!

Пусть головы моей рука твоя коснётся
И ты сотрёшь меня со списка бытия,
Но пред моим судом, покуда сердце бьётся,
Мы силы равные, и торжествую я.

Ещё ты каждый миг моей покорна воле,
Ты тень у ног моих, безличный призрак ты;
Покуда я дышу — ты мысль моя, не боле,
Игрушка шаткая тоскующей мечты.

Но вместе с тем он мог мужественно смотреть смерти в глаза и даже первым сделать шаг ей навстречу, если видел в том жестокую необходимость. И презирал тех, кто малодушно боится смерти.

«Я жить хочу! — кричит он, дерзновенный, —
Пускай обман! О, дайте мне обман!»
И в мыслях нет, что это лёд мгновенный,
А там, под ним — бездонный океан.

Бежать? Куда? Где правда, где ошибка?
Опора где, чтоб руки к ней простерть?
Что ни расцвет живой, что ни улыбка, —
Уже под ними торжествует смерть.

Слепцы напрасно ищут, где дорога,
Доверясь чувств слепым поводырям;
Но если жизнь — базар крикливый Бога,
То только смерть — его бессмертный храм.

Официальная версия смерти Фета, объявленная вдовой поэта и его первым биографом Н. Страховым, была такова. 21 ноября 1892 года 72- летний Фет скончался от своей застарелой «грудной болезни», осложнённой бронхитом. На самом деле всё было не так. Подобно рождению Фета, и его смерть оказалась окутанной покровом густой тайны, раскрывшейся окончательно лишь четверть века спустя.
За полчаса до смерти Фет настойчиво пожелал выпить шампанского, и когда жена побоялась дать его, послал её к врачу за разрешением. Он услал Марию Петровну из дому под благовидным предлогом, решив уберечь от тяжёлого зрелища. Прощаясь, поцеловал ей руку и поблагодарил за всё.
Оставшись вдвоём с секретаршей, он продиктовал ей записку необычного содержания: «Не понимаю сознательного преумножения неизбежных страданий, добровольно иду к неизбежному». Затем он схватил стальной стилет, лежащий на его столе для разрезания бумаги. Секретарша бросилась вырывать его, поранила себе руку. Тогда Фет побежал через несколько комнат в столовую к буфету, очевидно, за другим ножом, и вдруг, часто задышав, с возгласом «Чёрт!» упал на стул. Глаза его широко раскрылись, будто увидав что-то страшное, правая рука двинулась приподняться как бы для крестного знамения, и тут же опустилась. Это был конец.
Формально самоубийство не состоялось. Но по характеру всего происшедшего это было, конечно, заранее обдуманное и решённое самоубийство. Ведь в том крайне тяжёлом болезненном состоянии, в котором Фет находился, самоубийственным был бы — и он знал это — и бокал шампанского.
Самоубийства обычно рассматриваются как проявление слабости. В данном случае это было проявлением силы. Актом той железной фетовской воли, с помощью которой он, преодолев преследовавшую его многие десятилетия неправедную судьбу, сделал в конце концов свою жизнь такою, какой хотел, и сделал, когда счёл нужным, и свою смерть.
Тело Фета было отвезено в Воробьёвку и похоронено в склепе в его имении.

 

При жизни мало читаемый и чтимый, Фет для нас — один из самых выдающихся русских лириков, вошедший в плоть и кровь нашей духовной культуры. Он сравнивал себя с угасшими звёздами (стихотворение «Угасшим звёздам»), но угасло много других звёзд, а звезда поэзии Фета разгорается всё ярче. И в его стихах наряду с готовностью оставить эту жизнь звучит неповторимо-фетовская вера в бессмертие жизни.

Проходят юноши с улыбкой предо мной,
И слышу я их шепот внятный:
Чего он ищет здесь средь жизни молодой
С своей тоскою непонятной?

Спешите, юноши, и верить и любить,
Вкушать и труд и наслажденье.
Придет моя пора — и скоро, может быть,
Мое наступит возрожденье.

Приснится мне опять весенний, светлый сон
На лоне божески едином,
И мира юного, покоен, примирен
Я стану вечным гражданином.

Памятник А. Фету в Орле

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.1