Любовь и сталь

Что-то с памятью моей стало,
Все, что было не со мной, помню.
Р.Рождественский

Гигантская, почти круглая, неглубокая, всего-то в две сотни метров, котловина была застроена городскими кварталами, вплотную упиравшимися в Хорду. Эта десятикилометровая геометрическая прямая была целью, смыслом жизни и средством существования не только полумиллиона горожан, но и одной из опор металлургии, а, стало быть, и машиностроения огромной страны.

Наверное, если посмотреть на неё из космоса она напоминала короткую, но широкую реку с несколькими островами. Они выстроились шеренгой и первым был коксохим заливавший ярким светом треть города в минуты выталкивания раскаленного кокса из печей, когда его высокий, узкий и хрупкий блок на глазах разваливался на мелкие обломки и падал в стальные вагоны.

Потом неторопливо плыл океанский многотрубный лайнер ТЭЦ. Конечно, Хорда — не голубые просторы морей и океанов. Да и алым парусам здесь не место, как и зеленому идеалисту Грину. Я так думаю, что окажись тогда на Хорде современные баламуты — Green-peace-овцы со своими фанабериями, — они не дожили бы даже до застенка. – В праведном революционном гневе их — врагов мирового пролетариата и индустриализации, — решили бы на месте, у почти черной от пыли и грязи стены той же ТЭЦ.

Затем следовал остров с четырьмя или пятью устремленными к небу гигантскими многоступенчатыми стратегическими ракетами домен, на которые без конца взбирались упрямые вагонетки-скипы, опрокидывались наверху и с чувством выполненного долга облегченно стремились вниз. Рядом затаились темные массивы неброских широкоплечих и приземистых кауперов. Каждый раз, когда из пробитой лётки чугун по открытому желобу устремлялся в железнодорожный ковш, ближайшую округу освещал неровный, ненадежный и тревожный свет.

Не знаю почему, только никогда не взлетавшие ракеты-домны и неуклюжие тяжеловесные кауперы напоминали мне Дон-Кихота и Санчо-Пансо. Почему? Да из-за идеализма великого Сервантеса, и странного, ущербного идеализма, сплавившегося с безжалостностью и жестокостью первостроителей этих монстров и страшноватым раскаленным металлом.

____________________
Certificate. Writers Guild of America. 2009. Viktor Finkel

Еще подальше — остров сталеплавильных цехов с полутора-двумя десятками длинных и тонких тактических ракет – труб мартенов с вечным дымом над ними. А у их основания периодически вспыхивали сполохи раскаленной стали, яростно и негодующе кипевшей и исторгавшейся из адовых печей. Как будто работали двигатели этих вечно неподвижных ракет… Как писали бойкие журналистские перья, трубы эти, ракеты, были направлены в светлое будущее…, но в действительности никогда и никуда они не летели и даже не пытались взлетать. Мало того, пролетели еще полвека и их, попросту, взорвали вместе с мартенами – уж очень большую беду несли они людям.

Остров электро-сталеплавильного цеха был еще ниже по «течению» и его печи-монстры, напоминавшие гигантские, чудовищные, гудящие и шипящие электрическими дугами вулканические жерла, извергали лаву — металлургическую экзотику, — ферросплавы, инструментальные сплавы, жаропрочные и жаростойкие стали.

Остров прокатных цехов был, пожалуй, самым большим. И самым «жестоким». И стоял он на насилии бешено вращающихся валков над раскаленной сталью. И не помогало ей ничто – ни огромные сечения металла – под метр, ни яростные удары несущегося по рольгангу искрящегося слитка в ненавидимый им прокатный стан, ни шестизначное число тонн. Валки побеждали всё и катапультировали после «разжевывания» едва ли не миллионы километров железнодорожных рельсов, тысячи тонн броневой стали для танков, и целые гектары нержавеющего листа для химической промышленности.

Потом следовала череда островов… Помните старый анекдот, когда на демонстрации шепелявый диктор объявлял: «А вот идут и наши «чехи»: литейный, огнеупорный и вспомогательный».

Но почему Хорда напоминала реку? Да потому, что была она потоком скрапа, угля, кокса, чугуна, стали и черт — те знает чего, и всё это струилось по её кровеносным сосудам в обе стороны и днем и ночью, и летом и зимой, и в жару и в снегопад… Неширокая была река эта. Совсем неширокая… Пожалуй, не более четырехсот-пятисот метров. Но полноводная… Одна-две асфальтовых дороги и многие, несчитано многие десятки железнодорожных путей: сливающихся, разбегающихся, а иных, и заканчивающихся тупиком. Железнодорожные сортировочные горки с дурными, неуправляемыми катящимися вагонами.

Безумное количество стрелок, причем никаких не автоматических, а ручных и сотни путейцев в желтых жилетах, вертящихся вокруг них. Сколько их, особенно сцепщиков и стрелочников, пропало под колесами, было затерто в негабаритностях, а попросту, между груженными чем и как попало открытыми платформами, сколько раздавлено сцепками между вагонов, сколько сгинуло в снегопады и соскользнуло под колеса по наледям, сколько оказалось разрезанными вагоном, перепрыгнувшим тормозной башмак… Не ведомо, не считано… Так, может быть, для того и существовал железнодорожных цех, самый большой на комбинате, что-то за четыре тыш-ш-ш-и душ! Точнее — тел, души в те, да и не только в те времена, хоть и существовали, но власть предержащими не учитывались. А между тем были они, существовали, и вели свою, внемирскую жизнь…

Написал я «посмотреть из космоса» и усовестился. Красное словцо получилось, потому что ничего из космоса мы бы не увидели. Даже из обычного рейсового ТУ-104… Да что там из него… Из паршивенького кукурузника, ползущего на высоте не более 800-1000 метров, – ничего, кроме серой пелены непрозрачного дыма видно не было. Все было покрыто никогда не исчезающим облаком… Хорда, гигантский комбинат, «металлургический Енисей» существовал, но был сверху невидим… Комбинат – невидимка…

Вот в этом аду из металла, техники и газа и работали шестьдесят тысяч трудяг. И жизнь не просто шла – она кипела, как сталь в мартене или конверторе… Здесь сплавилось все – и долг, и идеализм, и фанатизм, и сталь… И страсти… Шекспировские… Почти Ромео-Джульетовские… И все это подхлёстывалось короткой, напряженной и опасной жизнью, профессиональными болезнями и никогда не исчезающим страхом…страхом…страхом.

Вот на берегу этой самой невидимой реки, эдакого стремительного металлургического сибирского Енисея, как раз, между доменным и мартеновскими цехами, стояло добротное трехэтажное здание Центральной Заводской Лаборатории, в просторечье Цэ-Зэ-Эл. Большая была фирма и солидная – ведь отвечала она за качество металла, поставляемого заводом, и было в ней аж восемь сотен сотрудников. Это много, ведь даже в самом главном из цехов – доменном их было всего сто! И командовал этим учреждением – центром заводской науки – Степан Дмитриевич Кулинский.

Красивый был человек и образец прелюбопытнейший. Роста среднего, но крепыш. Голова лысоватая, с немногочисленными, прилизанными рыжеватыми волосами, но прекрасных форм и лоб – высокий и широкий, слегка шишковатый. Крепкая, прямая шея, широкие мощные плечи. И улыбка, когда он беседовал с вами, широкая, приветливая, добрая, не фальшивая, придуманная или изображенная. Помню, сидит вот такой симпатяга за письменным столом, пиджак на спинке кресла и могучие руки, открытые короткими рукавами, простерты на столешнице. Хорош мужик, хорош! Женщинам не влюбиться в него было замысловато, ну просто невозможно. И влюблялись, и многие…

Приехал он по партийной путевке после института где-то в самом страшном тридцать седьмом. Заводскую интеллигенцию похватали, посажали, запытали, постреляли, по лагерям рассовали, кто еще жив был. А ведь без неё добротный металл в мартене не сваришь, легированную сталь в электропечи не выплавишь, броневой лист и нержавейку не прокатаешь! Вот и начали назначать, кого попало. Ну, а Кулинский хоть и молод, а все же инженер! Вот и определили его начальником ЦЗЛ.

А перед ним, ею командовал ни мало, ни много, — академик, причем не липовый, а настоящий, с американским и многолетним российским, производственным, металлургическим опытом! Этот человек был техническим директором всего комбината и его душой. При всей своей занятости один день в неделю он находился в ЦЗЛ, где имел собственный кабинет. Вы сегодня такого видели? Но времена менялись… Развернулся безумный тридцать седьмой. Волна террора, как яростный и бессмысленный цунами, поднялась из коммунистической бездны, захватила и унесла тысячи людей, в частности, и из ЦЗЛ, в другую, вечную бездну смерти. Но когда взяли руководителя и стройки, и комбината, старого большевика, члена Це-Ка и прочая, прочая, прочая Семена Франкфурта и дьявольски пытали его, сначала сломав ребра, а потом, специально смещая обломки, стало ясно – скоро, со дня на день, а тогда думали категориями «с ночи на ночь», настанет очередь и академика.

Кто-то в Москве помог, кто-то в наркомате организовал, чтобы сохранить – ведь рубка в Сталегорске была повальная, подряд, под мелкую гребенку! Ничто не было важно, никакие заслуги не шли в счет, ничто не спасало, даже академическое звание! Этот «кто-то» дал правительственную телеграмму в Сталегорск и почти из самых рук местных палачей, катов ненасытных, профессиональных мастеров заплечных, застеночных дел вырвали академика – волчьи зубы только клацнули. По тем звериным временам — редкий случай, кстати, – не уничтожили, а в Москву перевели! И там сберегли! Хоть в книгу Гинесса заноси!

Вот после такой-то фигуры и стал Кулинский командовать. В двадцать семь-то лет безо всякого научного потенциала и самой склонности к научной работе! Я так думаю, что это навсегда определило все его будущие проблемы. Он был обречен на постоянное сопоставление с выдающимся предшественником, и выдерживать это было почти невозможно! Ведь ЦЗЛ — не просто здание. Это полтора десятка лабораторий, да десяток разбросанных по цехам! Это многопрофильная заводская наука, напрямую, круглосуточно связанная с производством. Это сотни, куда ни шло, но профессионалов, завязанных на конкретную технологию. Это сотни характеров и самолюбий. Всё это куда как серьёзней, чем в производственных цехах. И всем этим должен управлять молодой человек, не только без научного, но и без достаточного жизненного опыта!

Словом, попал Кулинский, как кур в ощипь! И назад ходу нет – партийный билет потеряешь, а то и голову, и вперед — нормальной дороги не просматривается! А производство похлестывает – то в мартеновских цехах миксер износился и сталь залила химическую и спектральную экспресс — лабораторию прямо под ним – люди погибли, да как? – заживо сгорели. То в доменном — прогорело днище печи – лещадь, того и гляди, чугун попадет на систему охлаждения и быть тогда страшному взрыву. То железнодорожный наркомат недоволен качеством рельсов – водородные поры в них – флокены оказались и аварии на сибирской магистрали пошли одна за другой. И на все эти и тысячи других вопросов надо давать четкие ответы на заседаниях в дирекции и на ежедневных заводский совещаниях по селектору. И решать все это надо, да немедленно! Это и профессионалу-то непросто, а уж Кулинскому…

Как он справлялся со всем этим в первые свои годы сказать трудно. Спасало то, что не на своем месте оказались не только он один, но, едва ли, не все начальники цехов, да и сам главный инженер. А тут и война подоспела. Мировое зло, конечно. Но, как ни странно, лично Кулинскому она помогла, и крепко. И причин тому было две. Во-первых, на завод хлынули эвакуированные из Украины. И было среди них множество высококлассных специалистов всех металлургических профилей. Уровень ЦЗЛ поднялся, как по мановению волшебной палочки, на порядок.

Среди них были люди, известные во всей советской науке. Вот, например, приехал профессор Борис Яковлевич Пинес – крупный и признанный рентгеностуктурщик. – ученик самого Абрама Федоровича Иоффе! И тут надо отдать должное Кулинскому – человек-то он был хороший и сочувственный. Принял всех с радостью и помогал чем мог и как мог. А с Пинесом и вовсе подружился и много лет спустя, когда Пинес давно уже вернулся в Харьков, с большой теплотой вспоминал его и, особенно, глубокие беседы с ним. Молод был Кулинский, молод, Но с детства, с малых лет, приучен был ценить умных людей и учиться у них! Ну, и они платили ему тем же. И заработала ЦЗЛ мощно, по высоким стандартам, во все своих звеньях. И Кулинский, как её начальник, резко поднял свои акции не только в глазах руководства комбинатом но и в глазах недоброжелательных, мелочных и завистливых цеховых работников, всегда и везде готовых свалить свои грехи и огрехи на ЦЗЛ.

Но это не все. Была и вторая причина Дело в том, что в годы войны начальник цеха оборонного предприятия – был «Богом, царем и воинским начальником» — опорой и надеждой всех своих подчиненных, он был всем! И от него зависело всё, без преувеличения всё! Броня от призыва в армию, хлебные карточки, существующие, или, неровен час, потерянные, жилье в барачном фонде, а другого тогда в Сталегорске, практически, не было, места в детских садах, уголь для отопления, земля для посева картошки и посевной материал, и многое, многое другое. Вот тут-то и был виден человек.

И Кулинский оказался на высоте. Он оказался человеком добрым и сочувственным. И помогал своим подчиненным широко и с явным удовольствием. В эти годы он завоевал много сердец, и, не в последнюю очередь, женских. Череда их прошла через его руки. И никакого насилия. Сам по себе он был хорош и женщины без мужей-фронтовиков льнули к нему. Да и зависимость от начальства, зависимость практически тотальная, действовала на женщин, подталкивая их к его постели. Можно даже сказать, не он их брал, а они его брали. Теплые, человеческие отношения с его любовницами не проходили даже после разрыва постельных, в течение многих лет

В самый раз теперь надо рассказать о его семейной жизни. Была у него семья. Была. И совсем не плохая. Жена – еврейка, любила его, да и он её. Была у них и дочь, единственная, желанная и любимая. Но вот беда – болела жена. Плохо болела. То ли тяжелая депрессия, то ли шизофрения. Никто толком не знал. Но в психиатрическую лечебницу она попадала частенько и надолго… В чем была причина хвори этой? Сказать трудно. Может наследственное. Некоторые считали, что дело было в любовницах. Но не похоже, — Кулинский держал своих пассий на большом расстоянии от семьи. Любил он жену, ценил её и берег. Ну и, ясное дело, боялся и огласки, и доносов, и обвинений в аморальности.

К концу войны Кулинский заматерел. Научного и заводского практического опыта он набрался не слишком много – необходимости в этом большой у него не было. Талантливые и многоопытные работники тянули дело сами. Но вот административного опыта он накопил немало. И теперь на собраниях внутри лаборатории у него появился начальнический, чиновничий тон, самоуверенность, надутость и даже вальяжность. А уж если он делал доклад на партийных собраниях, то был способен и набычиться, и вещать многозначительно, и трубно, с пафосом и театральным подъемом провозглашать партийную тягомотину, и, даже, грубо обрывать выступавших. И вообще все публичные речи его теперь текли на басовых нотах. Внешне он крепко изменился. Но, когда вы приходили к нему в кабинет, или когда он, обходя лаборатории, оказывался в вашей комнате, всё было по–прежнему — улыбчиво и приязненно. И помогал, как и всегда, как только мог.

С окончанием войны ситуация начала круто меняться. Его профессиональный щит и опора, эвакуированные евреи, между сорок пятым и сорок седьмым, почти все вернулись на Украину. А тут и начал разворачиваться по всей стране антисемитский шабаш – сионисты, космополиты, врачи-убийцы, международный Джойнт. Слом нормальной обстановке на комбинате произошел окончательно где-то в 1952, когда физически уничтожили техническое руководство всего завода — постреляли их, да и все. А чтобы окончательно скомпрометировать, слухи распространял местный КГБ – по подлянке они ведь большие мастера были, непревзойденные, — что главный инженер и его жена в войну, в голод, молочные ванны принимали…

Для Кулинского все это было бедой. И дело не только в том, что антисемитом он не был никогда, и не только в том, что любил жену – еврейку и свою единственную дочь, попавшую теперь в жизненно опасный реестр евреев-половинок. Дело в том, что вокруг него опустело всё, что определяло его стабильность как начальника ЦЗЛ – талантливые эвакуированные евреи и умный, все понимавший главный инженер комбината, тоже еврей — всё это исчезло. Хуже того, директор комбината в военные года – русский, честный и добросовестный металлург в 1953 получил назначение в Москву. И круг замкнулся.

Что до тех, кто пришел руководить заводом позднее, то это были совсем другие люди, сформировавшиеся во время последних антисемитских компаний и приложившие руку к уничтожению многих евреев на комбинате и, в первую очередь, основного еврейского состава его дирекции. Они были повязаны этой грязью и не любили Кулинского… — во всей этой истории с кровавым концом он участия не принимал. Не то, чтобы они хотели его немедленно уничтожить – русский все же, да и скромные связи у него были. Но ограничительные меры приняли – к Кулинскому без согласования с ним, силовым приказом дирекции сверху, был назначен заместителем по научной части некто Плехов. Бывший работник техотдела завода. Свой из своих – евреев на дух не переносил. В науке и металлургических тонкостях не блистал, но характера был страшноватого.

Тяжелое почти безумное лицо с проваленными вглубь жуткими глазами Ивана Грозного, окруженными нездоровой чернотой. Квадратный, выпиравший вперед раздвоенный подбородок, заворачивавший мясистостью слегка вверх, завершал графическое изображение непреходящего гнева к собеседнику. Судя по всему, он был психически неуравновешен и действительно, зачастую, впадал в плохо контролируемую ярость с воплями и ударами, не просто кулаком, а двумя кулаками по столу. В глазах тех, кто назначил его, все это было необходимо для изменения климата ЦЗЛ и ограничения власти Кулинского. И он преуспел… Обстановка в ЦЗЛ медленно, но явно загнивала…

Но не только это угнетало Кулинского. Вместе с эвакуированными, на Украину вернулись женщины, среди которых было много его друзей и бывших, и настоящих любовниц. Жена болела все тяжелее и безнадежнее. Вокруг него пустело и пустело. Беспросветным все становилось. И он, было, загрустил совсем, но… Но тут в ЦЗЛ появился новый работник – тридцатипятилетняя Алина Витковская. Вдова ли, или разведенная – не знал никто. Но она была свободна, бездетна и несказан’но хороша собой. Статная, ладная, глубинно, от природы женственная, с чудесной прической, правильными, тонкими, великолепными чертами и совсем не сталегорским, обычно-то серым, почти туберкулезным, цветом лица. А какие ноги!… Точеные, по Бож-му лекалу, с чудесными щиколотками. Цветущая, яркощекая, броская шатенка. Сказать, что она хорошо сохранилась, означало бы святотатствовать!

Молодая она была, совсем молодая, свежая, неизношенная, не усталая, как будто и не было страшной войны. И холеной она была, холеной. Это среди заводских-то женщин, замордованных барачной жизнью с углем и картошкой под кроватью, с водой и туалетом на морозе, сменной работой, недоеданием, авитаминозом, борьбой за выживание. Она смотрелась среди своего окружения фантастической, неправдоподобной марсианкой – настоящей королевой. Представляете? – королева в ЦЗЛ! Как ей удалось это в послевоенной металлургической Сибири, да еще в чаду Сталегорска, не знаю, не ведаю.

Кулинский загорелся сразу. Но на то он и был Кулинский, чтобы начинать не с приступа, бури и натиска, а со всесторонней помощи ей в создании первой на заводе лаборатории электронной микроскопии. И деньги для оборудования исхлопотал, и помещение в несколько изолированных комнат в своем крыле здания, прямо под своим кабинетом, выделил, и своего помощника по хозяйственной работе к строительству приклеил, и снабженцев в Москву и на завод-изготовитель микроскопов отправил. Словом, в полгода лаборатория и создалась, и заработала. Ясное дело, все эти полгода контакт у них был ежедневный и не по одному разу. Была у неё одна комната в коммуналке. Незаметно для постороннего глаза появилась и отдельная двухкомнатная квартира. Словом, шаг за шагом и сблизились они. Было, видимо у них что-то общее, внутреннее. Резьба была одинаковая. Свинтились они… Крепко свинтились… И сраслись в монолит. Спаялись. Не мелкий адюльтер это оказался. И предстоявшие им суровые времена подтвердили это.

Надо сказать, в центральной лаборатории не у них только были романтические отношения. Не мелкая молниеносная случка на стуле или столе в рабочий перерыв или после работы, а многолетние, романтические. Что-то подобное происходило, например, и в броневой лаборатории. Её начальник, бывший ленинградец, после войны остался в Сибири – прирос. Работа у него была уважаемая, лаборатория – серьёзная. Имела она и свой полигон за Верхним поселением — огороженная мощным трехметровым забором с колючей проволокой и освещением поверху балка, с небольшим зданием и стометровым тиром. Там и испытывались, а попросту говоря, обстреливались и простреливались бронеспинки для кресел пилотов истребителей.

Человек это был интеллигентный, элегантный и красивый. Секретность вокруг него и его лаборатории со времен войны, была исключительной, да и он без пистолета в кармане пальто не ходил. Может быть, эта секретность и его сдержанность, — при всей своей партийности, на собраниях он никогда выступлениями не светился, — ни анонимки, ни жалобы на него не сыпались. А с точки зрения партийных держиморд, он этого заслужил. Людей в его лаборатории было не много – не больше десятка. И среди них находилась его многолетняя любовница. И у него жена и две дочери, и у неё – муж и сын. И вот тебе, при всем этом – любовь. Настоящая любовь с бурными сценами ревности, которая устраивала любовница, не особенно-то стесняясь сотрудников броневой лаборатории.

Особенностью этой любви было то, что все эти годы они были близки только в пределах своей лаборатории и, в первую очередь, полигона. Единственный раз он пролетел, изменив жене и любовнице, когда соблазнил жену своего друга и коллеги полковника – военпреда. Произошло это вне засекреченного и хорошо изолированного служебного пространства. Это его и подвело. Говорят, дело дошло до драки, фингалов под глазом и наставленных друг на друга пистолетов. Обошлось, Б-г миловал, без стрельбы. А полковник с женой переехал на другой металлургический завод. В семье это нашему ленинградцу сошло, а вот в лаборатории любовница смазала его дважды ладошкой по мордасам… Но тем все и ограничилось …
Сейчас во время обеденного перерыва ЦЗЛ опустела и Кулинский, воспользовавшись удобным моментом, сидел в электронной микроскопии по одну сторону стола, а Алина по другую. Рука начальника ЦЗЛ лежала на расслабленной руке Витковской. Они молчали. Теперь они долго могли так сидеть. Им было, хоть и тревожно, не дома ведь, но тепло и приятно. И казалось им, что сердца их работают в одном ритме, и они одно целое… У них даже песня была любимая и они часто напевали её:

Здесь тебя со мною часто ждет
Тишина…

Почему именно эта песня? Думаю потому, что она трагична и есть в ней горькие строчки о прежней жизни, которую каждый из них хотел бы забыть:

Счастье у людей всего одно,
Только я его не уберег.

Ночью мне покоя не дает
Горькая моя вина.
Ночью за окном звенит, поет
Тишина…

Глаза их, между тем, внимательно следили сквозь широкое окно за «Енисеем», через стремительное русло которого как раз сейчас «переправлялись» сотни сотрудников ЦЗЛ. Дело в том, что ЦЗЛ не имело собственной столовой. И обедали все в столовой доменного цеха, как раз на другом берегу «реки». Переправа эта была делом не простым, и далеко не безопасным. Никаких переходов, мостков и прочего не было в помине. Одни шпалы, рельсы, провалы земли между ними и стрелки. Приходилось преодолевать много десятков железнодорожных путей, по которым в обе стороны летели составы с самыми разными грузами и величественно, неторопливо, неровен час, не расплескать, двигались ковши с раскаленным расплавленным чугуном от домен к мартенам. Ночью они были багрово красными, но и днем – светились, только послабее. И сейчас Кулинский и Витковская внимательно смотрели на короткие перебежки сотрудников, как под фронтовым пулеметным огнем, стремясь не пропустить момент, когда они, пообедав, двинутся в обратный путь и Кулинскому придется подняться на второй этаж в свой кабинет.

Вообще-то, он, только что не ежедневно, приходил к ней домой. А сейчас, когда дочь училась в Москве, а жена, практически, не покидала психолечебницу, и оставался до утра. Любовь захватила их целиком и оттеснила предисторию каждого из них в потустороннее пространство никогда не существовавшего плюсквамперфекта. Её прошлого не знал никто, но все годы Кулинского проходили на глазах ЦЗЛ, и было удивительно, до какой степени он изменился, сконцентрировавшись на этой женщине, слившись с ней, душой и телом, не видя никаких других вокруг, и, едва ли, не забыв семью, и свою совсем не бедную женщинами и чувствами жизнь.

Как руководитель коллектива он не изменился. Все тот же важный, импозантный чиновник, отвечающий за вверенное ему производство, с хорошо поставленным густым командирским голосом. Все тот же начальник, не вникающий глубоко в характер работы лабораторий и мобилизующий людей на выполнение приказов директора и главного инженера, а также строгое, неукоснительное соблюдение линии партии. Однако были у него и две особенности. Прежде всего, он не был антисемитом. Не было в нем этого. Не было! И его женщины, едва ли не все, были еврейками. Не без примеси этой крови была и Витковская. А кроме того, за важностью и надутостью — непременным антуражем советского, партийного функционера, — скрывался лояльный к людям, приличный и сочувственный человек. Снаружи это не просматривалось, но если вас прижимало и вы обращались к нему…

Вот так, оказался, не просто на мели, а в беде, и один из немногочисленных теперь евреев ЦЗЛ – молодой специалист, три года назад закончивший институт. По заводским стандартам, он совершил преступление. Безо всякой аспирантуры, евреев в те годы к аспирантуре на пушечный выстрел не подпускали,- он самостоятельно сдал кандидатские экзамены и в нерабочее время сделал диссертационную работу. Помогло ему то, что работал он с рентгеновскими лучами и имел короткий рабочий день – всего 5 часов. Как вы понимаете, за красивые глаза такое сокращенное время не дают. Опасная и вредная это была работа в те годы, практически, безо всякой радиационной и электрической защиты…

Так вот, совершенно самостоятельно сделал он работу и доложил её в Томске, где антисемитизму вход на некоторые университетские кафедры, в частности, светлой памяти Марии Александровны Большаниной, был заблокирован. Вот вам Сибирь-матушка! И приняли его диссертацию. Осталось дело за формальностью. Нужно было представление от ЦЗЛ. И тут Плехов разошелся… Посыпались разносы, выговоры, лишения премий, травля, немедленная посылка в колхоз, угрозы увольнения… И пришлось этому еврею обратиться к начальнику ЦЗЛ. Кулинского на месте не оказалось, но секретарь выслушала его и попросила зайти попозже. Через полчаса она сказала ему, что Кулинский болен, но просит его зайти к нему домой. Еще через час он был дома у Кулинского и впервые увидел, как скромно и безвещно тот жил. Принят был дружески, выслушан, и ушел обнадеженным.

Еще через два часа, парторг ЦЗЛ – человек Кулинского, — вручил ему представление в университет, позволившее направить диссертацию в Томск. Уж что было потом… Плехов мобилизовал заместителя генерального директора по кадрам и тот перечеркнул решение Кулинского и попытался отозвать работу… И Мария Александровна Большанина, верная себе, воспротивилась антисемитской акции… И был двадцатый съезд и зло, ненадолго, отступило… И… Но все это было потом… Однако до всего этого, в свое время и свое дело Кулинский сделал, помог, как умел – быстро и решительно…

Боялись они за свою любовь, боялись, и пуще всего береглись беременности – тогда ведь не скроешь ничего… Ну и осторожничали… Никакой близости в помещениях лаборатории. Но ярость и зло не дремали. И Плехов — основной их носитель и вдохновитель,- был на страже. Хотя ему-то как раз и следовало быть осторожным самому… На большие чувства этот человек способен не был, разве что на ненависть… А потому завязал пошлый адюльтер с заведующей библиотекой. Благо двери их кабинетов были рядом. И надо же такому случиться, близки они были не более месяца и у неё обнаружили рак в неоперабельной стадии. Умерла она быстро, после чего произошло событие анекдотическое, если бы не общая трагичность происшедшего.

Он обратился к своему лечащему врачу, а в те времена работники завода могли лечиться только в заводской поликлинике, с вопросом, заданным дрожащим от страха и волнения голосом. Интересовало его, нет ли и у него теперь рака, после близости с покойной. Понятное дело, разговор этот не остался в стенах медицинского кабинета… Но дьявол он и есть дьявол. У него всегда две гири в кисе, две меры и две линейки. Одна – для себя и совсем другая – для остальных. Плехов рыл, рыл и рыл. И, в конце концов, нарыл. Кто-то, совсем непонятно как, вторгся в телефонный разговор Кулинского с Алиной. Говорили они друг другу не просто теплые и сердечные, а пламенные слова и, в их числе, обмолвилась она, что всегда чувствует его могучие руки на своем теле… Не знали они, не ведали, каким образом отзовется в их судьбах эта неосторожность…

Плехов настоял, чтобы этот вопрос был вынесен на закрытое партсобрание. Вынесли. Сам Плехов доложил и зачитал этот эпизод. Собрание, однако, по его сценарию не пошло. Кулинского многие и любили, и уважали и были обязаны ему. А у Плехова хватало недругов. За недолгое свое время в ЦЗЛ он наорал на десятки сотрудников, оскорбил и обругал ни за что, многих. Один из них не побоялся встать и удивиться вслух:

— Что пенять на других, коли рожа крива? Мы все знаем и о библиотекарше, и о вашей боязни заразиться от неё! Закрыть надо этот вопрос и не поднимать его впредь! Работать надо! Качество стали повышать, а не склоками заниматься. Уж они-то сталь и производительность труда точно не улучшат!

Так и поступили. И Кулинский с Витковской получили отсрочку на год, пока Плехов залечивал гулкую публичную оплеуху. Необычный этот год был для них, насквозь счастливый. Благожелательность многих и дребезжащая ненависть некоторых создавали вокруг них поле высокого напряжения, и превращали каждое мгновение их существования в последний миг, яркий, неповторимый, насыщенный счастьем. За эти радужные месяцы они заново прожили свою жизнь… Ненадежное будущее прижимало их друг к другу, постепенно превращая в единое духовное существо.

Но зло, втихую, подталкиваемое Плеховым и дирекцией комбината, не дремало. В ЦЗЛ пошел слух, что лаборатория Витковской не дает практической отдачи, что вместо продукции, она всем демонстрирует никому не нужные пластмассовые реплики – отпечатки с поверхности полированной стали. Что смысла здесь не больше, чем в посмертных масках с лиц покойников. Опытный Кулинский понял опасность происходящего и принял незамедлительные меры. Из Центрального института металлургии были приглашены два консультанта по электронной микроскопии. В результате, раз в десять дней образцы Витковской стали самолетом доставлять в Москву, где на современных микроскопах стали снимать живые металлические пленки на просвет.

Продемонстрированные снимки на технических совещаниях ЦЗЛ позволили немного ослабить напряженность. Чтобы закрепить этот успех, Кулинский посадил снабженцев в министерство металлургии и через полгода получил первый, еще экспериментальный образец растрового микроскопа. И когда, спустя месяц-другой, Витковская вместе с наладчиками и консультантами из Москвы, показала неметаллические включения на дне излома горячекатаной стали, ситуация благоприятно переломилась. Вздохнул Кулинский, вздохнули друзья, и, казалось бы, угомонились недруги.

К сожалению, это был иллюзорный покой. Как раз через год после собрания заместитель директора комбината пригласил Кулинского, и в прямой беседе с глазу на глаз заявил ему:
— Степан Дмитриевич, ты ломаешь моральный климат в лаборатории. Убери Витковскую. Не дело тебе, русскому коммунисту путаться с жидовкой!
Побледневший Кулинский посмотрел на чиновника и ответил сдержанно, но твердо:
— Я этого делать не буду!
— Ну, как знаешь! Я тебя предупредил! Плохо будет и ей и тебе!

На следующий же день дирекция комбината перепоручила это дело парткому. Там долго не тянули и через неделю собрали партком завода в полном составе, наверное, человек двадцать. Из ЦЗЛ пригласили парторга и Кулинского. И понеслось: «персональное дело коммуниста Кулинского», «аморальность, распущенность, разврат», «чему мы учим молодежь», «как это согласуется с моральным кодексом строителей коммунизма» и пошло — поехало яростно – злобное, зловонное и злонамеренное, советско-партийное словоблудие.

Кулинского попросили встать и ответить по существу поднятых вопросов. Меловой Кулинский поднялся, выпрямился и, вдруг, этого никто от него не ожидал, этот мощный, кряжистый, тяжелоплечий мужик заплакал! Его лицо было поднято вверх, глаза широко раскрыты и из них градом катились слёзы. В таком вот виде, сглатывая поток слез и помаргивая, но твердо, он произнес:
— Витковская отличный работник. Но дело не только в этом. Я люблю её, люблю больше моей жизни, и никогда, никакого вреда ей не причиню! И никогда не уволю её! Делайте со мной, что хотите!

Остолбенели все, а многие и опустили головы. Первой не выдержала третий секретарь парткома – женщина:
— Кончаем этот мордобой! Это же чистое чувство! Любовь это! Если бы все мужики так любили своих баб, мы бы жили по-другому!
Её сразу же поддержали женщины, а мгновенье спустя — и все остальные:
— Хватит!

Сталинские времена были давно позади. Многое изменилось, люди осмелели. Секретарь парткома завода уловил ситуацию и ломить не стал:
— Ладно. Ясно, что вопрос не проработан. На этом сегодня кончаем. Степан Дмитриевич, ты иди, успокойся…

Но партийное зло, ярость и мстительность не могли остановиться. Ведь именно на них стояла вся партийная и государственная система – по — нашему будет. Есть ли Сталин, нет его… С тридцать седьмым или без него… — Партия – наш рулевой! Куда они нарулили – сейчас известно всем! Но не тогда. Тогда они по-прежнему делали любые сатанинские дела, только втихую! Собирать людей они больше не хотели, теперь они не были уверены в их поддержке, но горели желанием додавить и смять Кулинского. Потому и пригласили на беседу в партком завода, где ждали его трое – помните, революционные, да и послереволюционные тройки а тройки тридцать седьмого? – первый секретарь горкома, парторг и заместитель директора комбината по кадрам.

— Степан Дмитриевич, ты, по-прежнему, будешь прикрывать Витковскую?
— Да.
— Тогда выбирай одно из двух: На ближайшем пленуме горкома ты положишь партийный и получишь взамен волчий билет. И ничто и никто тебе там не поможет…

Кулинский молчал.
— Или ты сейчас пишешь заявление о выходе на пенсию. Если ты это сделаешь, Витковскую трогать не будут – пусть работает.
И Кулинский молча кивнул головой.

Теперь он жил у Алины. Его квартира стояла запертой и лишь иногда он наведывался туда. Жена окончательно прописалась в психолечебнице. Она давно отключилась, никого не узнавала и существовала внутри себя, если существовала. Он навещал её часто, пытался говорить с ней, но тщетно – она не реагировала.

Просыпался он вместе с Алиной, кормил её завтраком и шел провожать до трамвая. Вернувшись домой, одевал просторную куртку или ватник, и выходил к гаражам через дорогу. У него была «Волга» и он теперь без конца возился с ней. Если соседи по гаражам были рядом, неторопливо общался с ними, обсуждая будничные шоферские новости и консультируясь по работе мотора… В хорошую погоду, он, иногда, на несколько часов выбирался на рыбалку. Ездил он не на реку, и в бывший шахтерский район. После закрытия шахт, штреки осаживали и на поверхности над ними образовывались провалы. С годами они заполнялись водой и в них выпускали мальков. Рыбалка была хорошей, только требовала иногда надувать резиновую лодку и отгребать от берега.

Но чем бы он не занимался, в нем постоянно работали внутренние часы – он ежесекундно помнил и ждал ее. А потому к вечеру мчался домой, переодевался в «цивильное» и летел к трамваю, чтобы встретить Алину. Мчался, летел – о ком это? О пенсионере? Да ведь молодой он был – всего каких-то пятьдесят пять! Пенсия у металлургов, особенно из горячих цехов, была ранней! Власть предержащие так хотели от него избавиться, что приравняли начальника ЦЗЛ к сталеварам.

Смотреть на Кулинского и Витковскую было приятно. Теперь, когда им не нужно было прятаться, они наслаждались покоем и безопасностью, и он, чуть-чуть наклонившись, старомодно вел её под руку, а она нежно прижималась к нему… Он разогревал обед, и они спокойно и неторопливо еще с полчаса сидели за столом. Потом она шла к телевизору, а он мыл посуду. Говорили они не много. Они чувствовали друг друга без слов. Им было хорошо молчать… У них были впереди два года безмятежного счастья…

Они заснули, как всегда, вместе, и его рука обнимала её. Ночью она внезапно проснулась от тепла и нежности, внезапно объявших и затопивших её. Она прошептала:
— Стёпушка! — и повернулась к нему. Но его рука бессильно соскользнула с неё. Он был мертв. Сердце его разорвалось во сне, буквально разорвалось.

Пока приехала скорая помощь, и во время похорон, и потом Алина не плакала. Вначале у неё чуть-чуть подергивались уголки рта, а потом они слегка разошлись, и на лице её застыла странная полу удивленная, как будто виноватая улыбка. Улыбка эта не адресовалась ни собеседнику, ни пространству. Она улыбалась самой себе, потому, что те, незабываемые, охватившие её тепло и нежность остались навсегда с ней – он и его любовь остались с ней! Теперь она не верила, что душа покидает тело в момент кончины. Она твердо знала, что души их были неразрывны и он сейчас с ней, и в ней. Она знала это, чувствовала это, слышала это, и была полна этим. И теперь она жила и двигалась так, чтобы не расплескать это чудо из двух душ, живущих в ней, в её теле… Они продолжали быть вместе еще теснее, еще ближе… Его душа грела её изнутри, и покрывала броней снаружи, защищая собой, как всегда, от недоброго мира. Ведь даже умирая, во сне, в самые последние свои мгновенья он успел обласкать и обогреть её, его душа и его любовь охватили её, смягчая удар.

После его ухода она постоянно чувствовала тепло его души и её присутствие в себе. Везде и, в особенности, в горле и груди. День и ночь! День и ночь! Когда затихал день, оставаясь одна и пытаясь заснуть, она шептала:
— Стёпушка, ты здесь? – и нежная волна тепла мягкой пуховкой пробегала по её телу, окутывала её, и еще долго полыхали в ней трепетные всполохи его нежности…

Он хотел, он так хотел, но не мог оставаться вечно – его торопило могущественное Время. И тогда Небо смилостивилось к ним…

Точно в канун его сороковин, она, никогда и ничем не болевшая ранее, умерла. Ушла, легко и безболезненно, радостно улыбаясь, безмятежно и спокойно – ведь они были вместе, и ей было не страшно — с ним она не боялась ничего. И нежно обнявшись, и прижавшись друг к другу, они шагнули в новый Мир и в новую счастливую Жизнь…

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий