КАК ТОНКО ИМЯ ЧЕРУБИНЫ… (ОКОНЧАНИЕ)

 

Накануне разразившегося скандала Гумилёв в последний раз сделал предложение Дмитриевой и получил очередной отказ.

И тут он узнаёт тайну Черубины де Габриак. Он не может простить ей своего разочарования, её нелюбви, того, что его дурачили всё это время. Его любовь переходит в ненависть. Гумилёв при всех бросает Лиле оскорбительные слова: «Вы были моей любовницей. На таких не женятся».

На другой день Волошин, вступаясь за честь женщины, публично даёт Гумилёву пощёчину.

Гумилев отшатнулся от него и в бешенстве процедил: «Ты мне за это ответишь!» Волошин спросил: «Вы поняли?» (То есть, поняли ли за что?)

Тот ответил: «Понял».

Состоялась дуэль, которая, к счастью, обошлась без жертв.

Этот поединок больше смахивал на театральную постановку. Стрелялись на Черной речке (а где же еще?) из старинных пистолетов, где три четверти века назад Пушкин стрелялся с Дантесом.

22 ноября 1909 года в восемнадцать часов противники должны были стоять друг против друга, но дуэль задерживалась. Сначала машина Гумилева застряла в снегу. Он вышел и стоял поодаль в прекрасной шубе и цилиндре, наблюдая за тем, как секунданты и дворники вытаскивают его машину. Макс Волошин, ехавший на извозчике, тоже застрял в сугробе и решил идти пешком. Но по дороге потерял калошу. Без нее стреляться он не хотел. Все секунданты бросились искать калошу. Наконец калоша найдена, надета, Алексей Толстой, секундант Волошина, отсчитывает шаги. Николай Гумилев нервно кричит Толстому: «Граф, не делайте таких неестественных широких шагов!..»
Гумилев встал, бросил шубу в снег, оказавшись в смокинге и цилиндре. Напротив него стоял растерянный Волошин в шубе, без шапки, но в калошах. В глазах его были слезы, а руки дрожали. Алексей Толстой стал отсчитывать: раз, два… три! Раздался выстрел. Гумилев промахнулся. А у растерянного Волошина курок давал осечку. Гумилев крикнул: «Стреляйте еще раз!» И снова выстрела не произошло. Гумилев требовал третьего выстрела, но, посовещавшись, секунданты решили, что это не по правилам. Впоследствии Волошин говорил, что он, не умея стрелять, боялся сделать случайный неверный выстрел, который мог бы убить противника. Дуэль окончилась ничем.
Вся желтая пресса писала об этой «смехотворной дуэли», изгалялись над двумя известными поэтами, как могли. Саша Черный назвал в стихах Макса Волошина «Ваксом Калошиным».

После этого Волошин встретился с Гумилевым только один раз, случайно, в Крыму, за несколько месяцев до смерти Гумилева. Их представили друг другу, не зная, что они знакомы: оба подали друг другу руки, но разговаривали недолго: Гумилев торопился уходить.

Из рассказа М. С. Волошиной: «…В двадцать первом году судьба их столкнула в Феодосии. Одна из дочерей Спендиарова прибежала и сказала, что на пароходе какой-то петербургский поэт—она перепутала: Гумилевский (а Макс был очень чуток к поэтам), — и Макс побежал, а я за ним — в порт. И когда Макс уже подходил, — пароходик этот уже должен был отплыть. И Макс заволновался… И сказал: „Николай Степанович, уже прошло столько времени и столько событий, — теперь мы можем подать друг другу руки“. Макс протянул руку, и тот протянул. Но почти не обменялись словами. И загудело, и сходни подбирали… И Макс был обескуражен: зачем он бежал? Он был разочарован: ничего даже не сказали друг другу. Что произошло? Зачем это так?.. Но когда Макс прочел в газетах (он газет вообще-то не читал)… он сказал: „Ну теперь мне понятно, — в этой жизни земной мы должны были подать друг другу руки“…»

Конец Черубины

Из письма Е. Дмитриевой М. Волошину:

«Я теперь стала очень, очень скучная, у меня пустая душа… Моя внешняя жизнь идёт так скверно, так некрасиво и одиноко, что я боюсь, что она отражение внутренней. Я чувствую себя сейчас безмерно одинокой и покинутой. Около меня нет людей… Остались только твои стихи и голос, зовущий куда-то в даль… Но виденья не приходят больше, минутами я не верю в них… Мысли… спутались… все их ветви, вихри кружат вокруг… Так когда-то кружили вокруг меня твои стихи… Помнишь, как ты дарил их мне: так дарят цветы — легко, непринуждённо, с лёгким полупоклоном, с каким отец рассматривает новорожденное дитя… Да, Макс, да, ты был моим истинным отцом, а не тот человек, который умер от туберкулёза и от которого я этот туберкулез переняла… Ты дал мне имя… Ты, как Пигмалион, ведомый рукою Зевса, превратил меня, некрасивую, болезненную, хромую — в красавицу испанку — Черубину де Габриак. Ты, большой и светлый, поднял со своего пути полураздавленный цветок и показал всем чистоту его линий…»

После разоблачения и дуэли Дмитриева оказалась в трагическом вакууме. Она перестала бывать в «Аполлоне» и на Башне Вячеслава Иванова. Отношения с Волошиным осложнились. Он в те дни ещё не понимал, каким ужасным для Дмитриевой оказалось падение Черубины.

То, что для Волошина было блестящим упражнением по формированию творческой индивидуальности, для неё стало частью жизни, обернулось личной катастрофой.

«Увидели, выследили, изобличили… Окликнули, и окликом, как лунатика, сбросили с башни собственного Черубининого замка — на мостовую, о которую я разбилась вдребезги, как бьётся зеркало — в пыль…

— Елизавета Ивановна Дмитриева — Вы?

— Я…»

(М. Цветаева)

 

 

И. Крамской. Сомнамбула

С этой минуты она навсегда потеряла себя: умерла та единственная, то выдуманное ею «я», которое позволяло ей в течение нескольких месяцев чувствовать себя женщиной, жить полной жизнью творчества, любви, счастья. Похоронив Черубину, она похоронила себя…

О, если бы аккорды урагана,
Как старого органа,
Звучали бы не так безумно-дико;
О, если бы закрылась в сердце рана
От ужаса обмана, —
Моя душа бы не рвалась от крика.

15 марта 1910 года в прощальном письме Волошину она пишет: «Я стою на большом распутье. Я ушла от тебя. Я не буду больше писать стихи. Я не знаю, что я буду делать. Макс, ты выявил во мне на миг силу творчества, но отнял ее от меня навсегда потом. Пусть мои стихи будут символом моей любви к тебе».

В тёмном поле — только вереск жёсткий,
да кавыль — серебряная пряжа.
Я давно стою на перекрёстке,
где никто дороги не укажет.

М. Цветаева так заканчивает свой рассказ о разоблачении Дмитриевой:

«Это был конец Черубины. Больше она не писала. А может быть, и писала, но больше её никто не читал, больше её голоса никто не слыхал».

Из «Исповеди Черубины де Габриак»:

«Я не смогла остаться с Макс. Ал. — В начале 1910 г. мы расстались, и я не видела его до 1917 (или 1916-го?). Я не могла остаться с ним, и моя любовь и ему принесла муку».

19 января Дмитриева пишет Волошину: «Не могу придти к тебе женой. Мне очень больно уходить от тебя. А нужно».

Где б нашей встречи ни было начало,
Ее конец не здесь!
Ты от души моей берешь так мало,
Горишь еще не весь!

И я с тобой всё тише, всё безмолвней.
Ужель идем к истокам той же тьмы?
О, если мы не будем ярче молний,
То что с тобою мы?

А если мы два пламени, две чаши,
С какой тоской глядит на нас Творец…
Где б ни было начало встречи нашей,
Не здесь — ее конец!

Его прощальным ответом было стихотворение:

Пурпурный лист на дне бассейна
Сквозит в воде, и день погас…
Я полюбил благоговейно
Текучий мрак печальных глаз.

Твоя душа таит печали
Пурпурных снов и горьких лет.
Ты отошла в глухие дали, —
Мне не идти тебе вослед.

Не преступлю и не нарушу,
Не разомкну условный круг.
К земным огням слепую душу
Не изведу для новых мук.

Мне не дано понять, измерить
Твоей тоски, но не предам —
И буду ждать, и буду верить
Тобой не сказанным словам.

Волошин просил руки Лили, добивался развода с Маргаритой Сабашниковой.

Он долго не мог поверить в конец их любви. Пока Дмитриева в последнем письме не подвела черту их отношениям: «Да, не нужно писать мне, и я не буду больше. Это моё последнее письмо, от тебя больше не надо ни слова. Мне больно от них».

Выбор был сделан ею в пользу её давнего жениха — Всеволода Николаевича Васильева. Весной 1911 года Лиля выходит за него замуж. Меняет фамилию на Васильеву и уезжает из Петербурга.
По профессии инженер-гидролог, Васильев работал над различными проектами в Средней Азии, и молодая чета уезжает в длительное путешествие по Туркестану.
Оставив поэзию, как ей казалось, навсегда, Елизавета Васильева выбирает новый жизненный путь, увлекавший многих её современников: путь духовного познания, который предлагала только родившаяся тогда философская наука антропософия. Лиля увлекается лекциями Рудольфа Штейнера, причём её занятия в этой области были настолько успешными, что уже в 1913 году она становится официальным представителем антропософского общества в России. А с 1915 года она снова начинает писать стихи.

Между Черубиной 1909–1910 гг. и ею же с 1915 г. и дальше, по словам Елизаветы Дмитриевой, — лежит очень резкая грань.
«Даже не знаю, — пишет она в „Исповеди“, — одна она и та же или уже та умерла. Но не бросаю этого имени, потому что чувствую еще в душе преемственность и, не приемля ни прежней, ни настоящей Черубины, взыскую грядущей. Я еще даже не знаю, поэт я или нет. Может быть, мне и не дано будет узнать это.
Теперь от мира я иду в неведомую тишину и не знаю, приду ли. И странно, когда меня называют по имени… И я знаю, что я уже давно умерла, — все вы любите умершую Черубину, которая хотела все воплотить в лике… и умерла. А теперь другая Черубина, еще не воскресшая, еще немая…
Не убьет ли эта теперешняя, которая знает, что колдунья, чтобы не погибнуть на костре, должна стать святой, — не убьет ли она облик девушки из Атлантиды, которая все могла и ничего не сумела? Не убьет ли?
Сейчас мне больно от людей, от их чувств и, главное, от громкого голоса. Душа уже надела схиму».

Я — в истомляющей ссылке,
в этих проклятых стенах.
Синие, нежные жилки
бьются на бледных руках.

Перебираю я четки,
сердце — как горький миндаль.
За переплетом решетки
дымчатый плачет хрусталь.

Даже Ронсара сонеты
не разомкнули мне грусть.
Все, что сказали поэты,
знаю давно наизусть.

Тьмы не отгонишь печальной
знаком Святого Креста,
а у принцессы опальной
отняли даже шута.

Гибель Гумилёва в 1921 году была тяжёлым ударом для Елизаветы Ивановны.

Ах, зачем ты смеялся так звонко,
Ах, зачем ты накликал беду,
Мальчик с плоским лицом татарчонка
И с глазами, как звезды в пруду.

Под толстовкой твоей бледно-синей
Кожа смуглой была, как песок,
Раскаленный от солнца пустыни.
Были губы твои, как цветок

За высокой стеною мечети,
Расцветающий ночью в саду…
Что могу я сегодня ответить?
Сам себе ты накликал беду.

Она посвящает ему цикл стихотворений. Одно из них называется «Памяти Анатолия Гранта» (из соображений конспирации: Грант был парижским псевдонимом Гумилёва).

Памяти Анатолия Гранта

Памяти Анатолия Гранта

Памяти 25 августа 1921

Как-то странно во мне преломилась
пустота неоплаканных дней.
Пусть Господня последняя милость
над могилой пребудет твоей!

Все, что было холодного, злого,
это не было ликом твоим.
Я держу тебе данное слово
и тебя вспоминаю иным.

Помню вечер в холодном Париже,
Новый Мост, утонувший во мгле…
Двое русских, мы сделались ближе,
вспоминая о Царском Селе.

В Петербург мы вернулись — на север.
Снова встреча. Торжественный зал.
Черепаховый бабушкин веер
ты, читая стихи мне, сломал.

После в «Башне» привычные встречи,
разговоры всегда о стихах,
неуступчивость вкрадчивой речи
и змеиная цепкость в словах.

Строгих метров мы чтили законы
и смеялись над вольным стихом,
Мы прилежно писали канцоны
и сонеты писали вдвоем.

Я ведь помню, как в первом сонете
ты нашел разрешающий ключ…
Расходились мы лишь на рассвете,
солнце вяло вставало меж туч.

Как любили мы город наш серый,
как гордились мы русским стихом…
Так не будем обычною мерой
измерять необычный излом.

Мне пустынная помнится дамба,
сколько раз, проезжая по ней,
восхищались мы гибкостью ямба
или тем, как напевен хорей.

Накануне мучительной драмы…
Трудно вспомнить… Был вечер… И вскачь
над канавкой из Пиковой Дамы
пролетел петербургский лихач.

Было сказано слово неверно…
Помню ясно сияние звезд…
Под копытами гулко и мерно
простучал Николаевский мост.

Разошлись… Не пришлось мне у гроба
помолиться о вечном пути,
но я верю — ни гордость, ни злоба
не мешали тебе отойти.

В землю темную брошены зерна,
в белых розах они расцветут…
Наклонившись над пропастью черной,
ты отвел человеческий суд.

И откроются очи для света!
В небесах он совсем голубой.
И звезда твоя — имя поэта
неотступно и верно с тобой.

памятник Н. Гумилёву в Коктебеле

Та обида, нанесённая им ей, грубые и жестокие слова, сказанные в последнюю их встречу, долго и больно ранили Елизавету. В своей «Исповеди» она писала:

«Мы оба отвернулись друг от друга. Он ненавидел меня всю свою жизнь и бледнел при одном моем имени. Больше я его никогда не видела.
Вот и всё. Но только теперь, оглядываясь на прошлое, я вижу, что Н. С. отомстил мне больше, чем я обидела его. После дуэли я была больна, почти на краю безумия. Я перестала писать стихи, лет пять я даже почти не читала стихов, каждая ритмическая строчка причиняла мне боль; — я так и не стала поэтом — передо мной всегда стояло лицо Н. Ст. и мешало мне. До самой смерти Н. Ст. я не могла читать его стихов, а если брала книгу — плакала весь день. После смерти стала читать, но и до сих пор больно.
Я была виновата перед ним, но он забыл, отбросил и стал поэтом. Он не был виноват передо мной, очень даже оскорбив меня, он еще любил, но моя жизнь была смята им — он увел от меня и стихи и любовь…
И вот с тех пор я жила не живой; — шла дальше, падала, причиняла боль, и каждое мое прикосновение было ядом. Эти две встречи всегда стояли передо мной и заслоняли всё: а я не смогла остаться ни с кем.
И это было платой за боль, причиненную Н. Ст.: у меня навсегда были отняты и любовь и стихи.
Остались лишь призраки их…»

Да, целовала и знала
губ твоих сладких след,
губы губам отдавала,
греха тут нет.

От поцелуев губы
только алей и нежней.
Зачем же были так грубы
слова обо мне.

Погас уже четыре года
огонь твоих серых глаз.
Слаще вина и меда
был нашей встречи час.

Помнишь, сквозь снег над порталом
готической розы цветок,
Как я тебя обижала,
как ты поверить мог.

Отношения в семье дали трещину. Они с мужем становились всё более чужими друг другу. Лиля всё чаще сравнивала его с тем, кого любила, и это сравнение было не в его пользу.

Как горько понимать, что стали мы чужими,
не перейдя мучительной черты.
Зачем перед концом ты спрашиваешь имя
того, кем не был ты?

Он был совсем другой и звал меня иначе, —
так ласково меня никто уж не зовет.
Вот видишь, у тебя кривится рот,
когда о нем я плачу.

Ты знаешь все давно, мой несчастливый друг.
Лишь повторенья мук ты ждешь в моем ответе.
А имя милого — оно умерший звук:
его уж нет на свете.

11 сентября 1921

крест на месте предполагаемой гибели Н. Гумилёва. Бернгардовка

В 1921 поэтессу вместе с мужем арестовали по обвинению в занятиях антропософией и выслали из Петрограда. Она оказывается в Екатеринодаре, где руководит объединением молодых поэтов и знакомится с Самуилом Маршаком.

Вместе они организовывают театр для детей, пишут для него пьесы, которые войдут в сборник «Театр для детей», выдержавший в 20-е годы четыре издания (позже Маршак признавался, что именно благодаря Дмитриевой он стал писать для детей).

В 1922 году Васильевы вернулись в Петроград. Лиля работала в литературной части Петроградского театра юного зрителя, делала переводы с испанского и старофранцузского, написала повесть для детей о Миклухо-Маклае «Человек с Луны».
Встреча с Петербургом — городом Черубины — была не столько радостной, сколько горькой:

Под травой уснула мостовая,
Над Невой разрушенный гранит…
Я вернулась, я пришла живая,
Только поздно — город мой убит.

Надругались, очи ослепили,
Чтоб не видеть солнца и небес,
И лежит замученный в могиле…
Я молилась, чтобы он воскрес.

Чтобы все убитые воскресли,
Бог Господь, Отец бесплотных сил,
Ты караешь грешников, но если б
Ты мой город мертвый воскресил.

(«Петербургу», 1922)

В 1922 году (в 35 лет) в её жизнь вошла новая любовь. Это был талантливый востоковед Юлиан Шуцкий, ставший её близким другом и учеником в антропософии (он был намного моложе).

Чудотворным молилась иконам,
Призывала на помощь любовь,
А на сердце малиновым звоном
Запевала цыганская кровь…

Эх, надеть бы мне четки, как бусы,
Вместо черного пестрый платок,
Да вот ты такой нежный и русый,
А глаза — василек…

Ты своею душой голубиной
Навсегда затворился в скиту, —
Я же выросла дикой рябиной,
Вся по осени в алом цвету…

Да уж, видно, судьба с тобой рядом
Свечи теплить, акафисты петь,
Класть поклоны с опущенным взглядом
Да цыганскою кровью гореть…

В письме Волошину Лиля признаётся: «В мою жизнь вошла новая любовь. Может быть, здесь я впервые стала уметь давать. Он гораздо моложе меня и мне хочется сберечь его жизнь. Он и антропософ, и китаевед. В его руках и музыка, и стихи, и живопись. У него совсем такие волосы, как у тебя. И лицом он часто похож. Зовут его Юлиан — тоже близко. Ты и он — первая и последняя точки моего круга».

Юлиан Константинович Шуцкий. Русский историк, востоковед, полиглот, исследователь даосизма. Автор первого перевода на русский язык китайской «Книги перемен», И-Цзин, Антологии китайской лирики VII–IX вв. по Р. Хр. Репрессирован в 1937 и убит в 1938 году, на 10 лет пережив Дмитриеву.

Лиля посвящает Шуцкому много стихов.

Красное облако стелется низко,
Душный и дымный огонь…
Сердце отпрянуло, сердце не близко,
Душно и стыдно, — не тронь!

Нам ли идти этой страшной дорогой,
Красным туманом дыша?
Бьется и плачет, кричит у порога
Наша душа…

Пусть всё тебе! Моих путей не надо.
Душа огонь, в котором только ты.
Средь обступившей темноты
один лишь ты — мучительная радость
в моей судьбе.

Но она боится поверить своему чувству, боится отдаться этой радости. Яд тяжёлых предчувствий гнетёт её.

Не верь себе, как я себе не верю,
у нас с тобой другая есть стезя, —
щадя любовь от муки лицемерий,
уйдём с путей, где вместе нам нельзя.

Ценой души, в себе несущей пламя,
куплю ли я обмана краткий час?
Отверзлась бездна — и она меж нами,
мы смотрим лживыми и жадными глазами…
Умей понять связующее нас.

И, значит нет чуда
единой любви…
Каждое сердце — Иуда,
каждое сердце — в крови…

Не носи мне лиловый вереск,
неувядающий цвет…
Мы — только жалкие звери,
а любви — нет.

Предчувствие не обмануло. В 1927 году в разгар кампании советской власти против антропософов Елизавету Васильеву вновь арестовывают и отправляют по этапу. Всё, что было связано с религиозным, мистическим восприятием жизни, тогда считалось отступлением от марксизма и каралось законом.
«Минус шесть городов, минус жизнь.… Ну, здесь ещё не плохо, это не Соловки… Я давно люблю Туркестан, но кто бы знал, как я очень до боли хочу домой… Я никого не вижу здесь, в письмах всего не напишешь… Три года ссылки… Заперта, брошена умереть… Господи, никуда я так не хочу, как в Коктебель, даже во сне его вижу и слышу солёный запах ветра.… Верни мне Коктебель, Господи.… Почему он растворился в прошлом, как и киммерийское лицо Макса?..»

Разлука с любимым была тяжким ударом. Однако судьба даст им возможность ещё однажды встретиться. Позже Лиля была выслана в Ташкент, по месту работы мужа. Проездом из Японии к ней туда заехал Шуцкий, и неожиданно, под его влиянием Елизавета создаёт цикл стихов в китайском стиле «Домик под грушевым деревом». Она пишет этот цикл от лица вымышленного ссыльного китайского поэта Ли Сян Цзы, сосланного на чужбину «за веру в бессмертие человеческого духа».

Ли Сян Цзы (Лао-Цзы)
Это была вторая и последняя мистификация Черубины.

Мхом ступени мои поросли,
И тоскливо кричит обезьяна;
Тот, кто был из моей земли, —
Он покинул меня слишком рано.

След горячий его каравана
Заметен золотым песком.
Он уехал туда, где мой дом.

(«Разлука с другом». 1927)

Имя Ли Сян Цзы, с одной стороны, соответствовало китайскому написанию имени Елизавета, а с другой — переводилось как «Философ грушевого флигеля», что отражало реальные условия жизни Дмитриевой в Ташкенте: грушевое дерево действительно существовало, оно вросло в террасу флигелька, где жила Лиля.

Домик под грушей…
Домик в чужой стороне.
Даже в глубоком сне
сердце своё послушай:
там — обо мне!
Звёздами затканный вечер —
время невидимой встречи.

Е. И. Васильева мечтала вернуться в город, где она родилась и где такой блестящей кометой прочертила путь на литературном петербургском горизонте ее Черубина.

Прислушайся к ночному сновиденью,
не пропусти упавшую звезду…
По улицам моим Невидимою Тенью
я за тобой пройду…
Ты посмотри (я так томлюсь в пустыне
вдали от милых мест…):
вода в Неве еще осталась синей?
У Ангела из рук еще не отнят крест?

Это стихотворение было написано ею за полгода до смерти.

Из письма Е. Дмитриевой М. Волошину от 26 мая 1916 года:

«Милый Макс, 6 лет тому назад, когда ты ушел, я знала ясно одно: я умерла для искусства, я, любящая его «болью отвергнутой матери, я сама убила его в себе. Я это знала ясно и отчетливо… У меня странная душа, Макс, и никто, кроме тебя, не приоткрывал ее. Тебе это просто было дано, потому что ты имел ключи: искусство. «Черубина» для меня никогда не была игрой… «Черубина» поистине была моим рождением; увы! мертворожденном. Все твое «признание» не было для меня тайной, я так и знала. И тогда 6 лет тому назад я провожала не только тебя, это я знала. Говорила ли я тебе когда-нибудь, что я видела во сне, как ты надел мне на шею золотую цепь из лавровых почти прозрачных листьев? И одна ветка свешивалась на грудь. Это не только сон, это была возможность.
Что я тебе скажу дальше, Махе? Где мое освобождение, где исцеление и в чем души? Что мне в ней, умершей для творчества?
Я только стала внешне твердой и старой. Я знаю, что мой путь я отбросила, встала на чужой и узурпировала его. Но я сделаю его своим или умру раньше, Макс.
Но пойми, пойми, Макс, милый, как тяготит меня мертвое творчество, как изнасилована моя душа!
Макс! прошу тебя ответить, и не бойся написать одно слово «нет», ведь я все принимаю с любовью, за все благодарю. «Твоя любовь в моих воспоминаньях».
Не бойся ответить «нет», Макс, потому что пойми, какая я мертвая».

Фальшиво на дворе моем
поет усталая шарманка,
гадает нищая цыганка…
Зачем, о чем?

О том, что счастье — ясный сокол
не постучится в нашу дверь,
о том, что нам не ведать срока
глухих потерь…

Из-под лохмотьев шали пестрой
очей не гаснущий костер.
Ведь мы с тобой, пожалуй, сестры…
И я колдунья с давних пор.

Чужим, немилым я колдую
Всю ночь с заката до утра, —
кто корку мне подаст сухую,
кто даст кружочек серебра.

Но разве можно коркой хлеба
насытить жадные уста,
не голод душит — давит небо,
там — пустота.

Она скончалась от рака печени в ташкентской больнице в ночь на 5 декабря 1928 года в 41 год, не дожив до конца ссылки. Была похоронена на Боткинском кладбище в Ташкенте. В настоящее время местоположение могилы Елизаветы Дмитриевой неизвестно.

Братья — камни, сестры — травы.
Как найти для вас слова.
Человеческой отравы
я вкусила и мертва.

Принесла я вам, покорным,
бремя темного греха,
я склонюсь пред камнем черным,
перед веточкою мха.

Вы и все, что в мире живо,
что мертво для наших глаз, —
вы создали терпеливо
мир возможностей для нас.

И в своем молчанье — правы.
Святость жертвы вам дана.
Братья — камни. Сестры — травы.
Мать-земля у нас одна.

Ей от природы был дан особый Дар, выраженный во всем: в письмах, стихах, пьесах, переводах, манере говорить, в восприятии Мира. И — в способности любить. Вопреки всему: ссылкам, арестам, голоду, невозможности писать, угрозе расстрела и тюрьмы, потери любимых…
Однако, есть непреложный кармический закон. Закон принадлежности своему имени.
Он соприкасается с Судьбой, и своевольная измена его всегда чревата большими последствиями. Он жесток по отношении к Личности, что осмелится его нарушить.
Я часто думала о судьбе этой незаурядной женщины, такой яркой, необычной и несчастливой. Как «беззаконная комета в кругу расчисленных светил», она прочертила в небе жизни свой непохожий ни на кого путь и — сгорела, погасла, растворилась в космических пространствах Поэзии. Но навсегда осталась в ней планетой по имени Черубина.
А закончить мне хотелось бы своим стихотворением, которое когда-то написала. В какой-то степени оно не только о ней, но и о себе.

Черубина

Лицом бледна, нехороша.
Лилит. Испанская инфанта.
В мечтах и снах её душа.
В слезах погибшего таланта.

Был скромен быт её дневной,
но в этой хромоножке школьной
жил дар нескромный, неземной,
толкнувший на обман прикольный.

Не знал продвинутый журнал,
что титул, гордо ей носимый,
лишь имя чёрта означал,
кусок морёной древесины.

Частица чёрта в ней была,
когда, как папоротник ночью,
в свой час единственный цвела
так обморочно и порочно…

Ты стала феею стихов,
легендой петербургских залов,
но пряным облачком духов
из рук их алчных ускользала.

И демонический твой смех
сводил с ума аристократов.
Ты знала дьявольский успех!
Но как он был до боли краток…

Твой рыцарь, Сирано, гуру
не внял смертельности забавы.
Обманом горьким стало вдруг —
что начиналось гордой славой.

Молва одёрнула: «Очнись!» —
и этим окликом убила,
с высокой башни сбросив вниз…
О Черубина! Черубина!..

Вот так и я, сквозь снов туман,
в погоне за нездешним раем,
высокий пестуя обман,
бреду сомнамбулой по краю.

Не окликай своей судьбы.
От правды — никакого толка.
Итог — расквашенные лбы.
И только!

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.1