Горькая слава Анны Ахматовой и Паломничество Николая Гоголя

Наблюдать за собой, оказывается, не только забавно, но даже и интересно. Нечто подобное Анна испытывала  в далеком детстве. Когда на берегу Черного моря приподнимала зализанную волнами гладкую гальку, и под ее обогретой лысиной вдруг открывался скрытый от всех новый мир. Темная влажность песка. Зеленые нити морской тины. Светлые червячки, которые торопливо куда-то бегут. Таинственно замершие маленькие ракушки. Чаще всего испугано клала камень на место. Припадала щекой к пляжному песку и долго пыталась подсмотреть или представить, что же может произойти там, на темной стороне камня сегодня и через несколько дней…

То же самое творится в ее голове и здесь, в Париже, после того как познакомилась с Амедео Модильяни. Видно, не случайно, все их общие с мужем знакомые за глаза называют этого художника  просто — Моди. По-французски словечко означает что-то вроде демона, проклятого. И действительно, такого добра в нем напичкано с лихвой.

Гумелев, охмелевший от согласия Анны стать его женой и обвенчаться, на радостях затеял свадебное путешествие во Францию. Сам же и привел ее в «Ротонду», где собиралась вся богема Парижа. Модильяни она выделила сразу. Такого нельзя было не заметить. Его выделяло все. Гармоничность фигуры. Красота лица. Дикая шевелюра. Неожиданная желтизна брюк. Манера поведения. Чаще всего он отсиживался в кафе за каким-нибудь угловым столиком. Делал наброски лиц и поз присутствующих. Показывал нарисованное товарищам и, несмотря на их восторженные отклики, недовольно рвал созданное. Ему оно казалось никчемным.

Ее он тоже выделил сразу. Анна поймала на себе его раздевающий взгляд. Модильяни неторопливо осматривал все ее тело с головы до ног. Но впервые полная обнаженность перед чужим мужчиной не испугала. Наверное, потому, что глаза художника отражали не обидную похоть, а профессиональный восторг первооткрывателя. Который узнал то, что пока остается скрытым и недоступным большинству. Нечто подобное частенько испытывала она сама. При чтении своих стихов на различных вечерах…

Модильяни вышел из своего закутка, не обратился с разрешением к Гумилеву, а уселся рядом с ней на свободный стул. Спросил, как у знакомой, давно ли в Париже. Понял, что она из России. Удивленно вскинул густые черные брови и прочел из Поля Верлена:

                          В полях кругом,

                          В тоске безбрежной,

                          Снег ненадежный

                          Блестит песком.

 Анна улыбнулась и тоже на французском, закончила любимый стих:

                                   Как пыль металла

                                    Лазурь тускла.

                                    Луна блуждала

                                     И умерла.

С этого все и началось. Они по очереди зачаровано читали друг другу стихи этого гениального пьяницы. Пока сами не захмелели, нахлебавшись неожиданной общностью восторга от каждой его строчки. Потом Анна стала читать свое. Гумилев заревновал, обиделся:

— Что ты стараешься…. Этот мазила ни бельмеса по-русски…

Моди вспылил:

— Ани, —  закричал Модильяни гневно, — скажи своему мужу пусть говорит только на французском…

Началась заварушка. Их с трудом растащили друзья Модильяни. Из-за случившегося они с Николаем не разговаривали, и проводили вечера отдельно друг от друга.

Через пару дней Моди пригласил ее в мастерскую посмотреть его работы. Там были картины, скульптуры. При расставании передал рулончик своих набросков. Она развернула их дома и несколько часов обалдело рассматривала каждый рисунок. Почти на всех эскизах она была обнаженной, хотя никогда никому не позировала.

Одной простой линей Модильяни ухитрился передать и скрытое томление женского тела. И безудержную страсть. Ему удивительно точно удалось уловить и воспроизвести то ласковый изгиб ее тела, то безразличие отчужденности. Она хорошо знала подобные перепады своего настроения.

И давно ведала, как трудно понимать и выносить другим то, что неопределенно барахтается в собственной душе. Ради такого она часами мучается, процеживает каждое слово на звук, смысл, запах. А  этот Моди достигает подобное одним штрихом, легко поводив карандашом по листу бумаги.

Такое поэтическое единство и потянуло их друг к другу. То, что художник не понимал по-русски ни слова, когда Анна читала ему свои стихи, даже способствовало этому. Модильяни ловил на слух какую-нибудь звучную строчку, просил перевести. И восторженно по-мальчишечьи хлопал ее по плечу.

Среди переданных эскизов один особенно ее поразил. Где она, полулежа, разместилась за спинкой дивана. И чем-то напоминала дельфина, который случайно выплыл на берег. Даже две ее почему-то короткие руки, походили на ласты. При очередной встрече она спросила у Модильяни, отчего он нарисовал ее именно в таком образе и очень полной. Тот рассмеялся, сказал, что это чисто женское восприятие сюжета. А древние художники в таких позах изображали  фараонов и цезарей. Просто он заглянул в будущее и увидел в нем Анну такой. У нее уже ребенок и много-много хороших книг…

А вот Гумелев не замечает и не признает ее царственности. Уверен, будто недавним венчанием окольцевал навсегда. Хотя о таком постоянстве ей мечталось еще совсем недавно. Но встреча с Моди, его живописью и рисунками перевернула все вверх тормашками. Теперь ей понятно: фундамент любви – удивление и восторг…

Николай всегда относился к ее поэтическому творчеству с мужской снисходительностью. Считал несовместимым быть женщиной и поэтом. Положение ученицы и жены заставляло Анну смиряться. Но свободный воздух Монмартра, восхищенные взгляды и фантастические рисунки Моди, видно, что-то переломили в ее сознании.

Как и многие художники, Николай скрытно ревновал ее больше  к будущему, чем к настоящему. Не сердился, если она задерживалась в гостях. Сам мог уезжать надолго. Наверное, потому, что в сегодняшнем поэты изменяют любимым довольно часто. Им такое необходимо для утверждения значимости собственной личности. Но им гораздо больнее, когда высвечивается их реальная значимость через годы…

Чем дольше Анна всматривалась в рисунки Модильяни, тем больше ее охватывали странные чувства их родства и равенства. Теперь ей хотелось разобраться, откуда и почему всплывают подобные ощущения. Не от зависти ли к чужому таланту, пугалась она. И почему стихи Гумилева никогда не будили в ее душе ничего подобного?..   Значит, со страхом признавалась сама себе: бывают случаи, когда постельная измена – вовсе и не измена. А скорее всего только – братание естества. Творцам же страшна другая неверность…

Художники  и стихотворцы подобны поэтическим сборникам. Когда у каждого, как и у человека, — свой неповторимый запах. Он пробивается и узнается в любом произведении. Даже в единственной строчке. Как у любимого ею Анненского.

Но в мире есть еще и неисчерпаемый Пушкин. Где — что ни стих, то новое открытие мира, непредсказуемый поворот чувств…

Теперь, после венчания с Гумилевым она многое приоткрывает заново. В их отношениях между собой. В собственном поэтическом месте.

         Может быть, именно многообразие и есть главная мера любого  таланта? Художник, как и любовник, интересен своей новизной и неповторимостью? И, подсматривая за собой, Анна пугалась от подобных мыслей. Но одновременно желала и разобраться в них досконально…

Скорее всего, дело вот в чем. В каждой женщине спрятана мечта по единственности. А мужчин тянет к множеству… Отсюда и несытость взгляда Модильяни. Она подсмотрела ее, когда тот поднимает глаза на каждую новую женщину, которая входит в кафе. Хотя, Анне уже нашептали, что не счесть, скольких натурщиц этот Моди изучил до каждой косточки.… Неужели и она здесь, в Париже, заразилась у него такой же неуемностью?

         Они договорились сегодня вечером вместо хождений по ночному городу  посидеть у него в мастерской. Моди зажег только одну свечу, и пока он готовил кофе, Анна внимательно рассматривала его картины. Он рисовал на узких длинных полотнах. Они как полотенца свешивались почти до пола. И еще больше подчеркивали изящество обнаженных женских фигур. Как будто нарисованные стояли здесь же на полу комнаты.

На ее стенах лежал кирпичный загадочный отсвет  пламени горевшей свечи. Его странный оттенок еще больше усиливал впечатление от изображенного. Анна еще при первом приходе сюда удивлялась, как тонко художнику удавалось передавать разгоряченную успокоенность тел своих натурщиц. Теперь загадка раскрылась: он видел их в своем, особом свете. Среди фантастической красоты женской плоти, познанной художником, Анна почувствовала себя золушкой, случайно попавшей на бал. Через год испытанное в тот вечер  прозрение так отольется в строчках:

                                       И сердцу горько верить,

                                       Что близок, близок срок,

                                       Что всем он станет мерить

                                       Мой белый башмачок…

Но тогда это понимание и оберегло. Когда после кофе Моди сел рядом, Анна сама прижала голову Модильяни к себе. Волосы его пахли красками и каменной пылью от статуй, которые он выбивал в своем дворике. Поцелуй у нее получился неуклюжим, как у девчонки. Удивленный художник неожиданно спросил, знает ли она, что он еврей. Теперь изумилась Анна:

— А что, это очень важно?.. Или краски тоже имеют национальность?…

И они рассмеялись вместе. Неожиданное общее веселье обкатило их чувством полного единства. Но Анна слукавила. Она сразу угадала национальность Моди. По вьющейся шевелюре. По грустной бездонности черных глаз. По показной чрезмерной тяге к выпивкам. В России и здесь во Франции истинные алкаши пьют как-то буднично, по-деловому. Модильяни же даже каждую рюмку ко рту подносил картинно…

Хотя почему-то последние дни она ни разу не видела, чтобы его черные глаза стекленели от выпитого или наркотика.

—  Ани, —  попросил Модильяни, — можно не тушить свечу… Я хочу рассмотреть твою красоту…Чтобы не только фантазировать…

Она даже обрадовалась. Из женского любопытства тоже надеялась подсмотреть, как такое происходит с художниками.

Но когда Моди навалился и принялся расстегивать платье, она отодвинулась:

—  Давай лучше оставим это на потом…

Тот ничего не понял:

— Что значит напОтом?

Русское словцо с неправильным ударением в его выражении звучало особенно смешно. Анна рассмеялась:

—  Не напОтом, а на потом…

 И постаралась, как можно точнее перевести разницу. Моди тоже улыбнулся, но возразил:

—  Разве можно любить на потом?..

Анна пояснила: именно в любви очень важно, чтобы что-то светило впереди…

— Может быть, — стал допытываться Модильяни, — Ани  боится, сможет ли он оправдать ее женские ожидания… Не уйдет ли она разочарованной…

— Моди, ты настоящий художник, много рисуешь разных людей, но знаешь их еще очень слабо… Больше всего в жизни страшится, как раз, человек счастливый …

         Они до рассвета болтали о самом разном. Читали вслух стихи любимых поэтов, целовали друг друга за самые удачные строчки или придуманные рифмы. Потом стали делиться таинствами своего мастерства.

Анна рассказала Модильяни про свои небесные туннели. О том, как они иногда открываются над ней. И откуда-то сверху неслышно льются слова, образы, неожиданные рифмы. Утром она перечитывает написанное и удивляется тому, кто же ей нашептал такое. Моди за это назвал ее колдуньей. Заглянул ей в глаза и признался, что сам тоже толком не понимает, кто водит его рукой при рисовании. Особенно когда выпьет или примет наркотик. Он поднял правую ладонь над головой. Сводил и разжимал пальцы, словно хотел схватить в воздухе кисть или карандаш. Потом бессильно опустил ее Анне на грудь. Но теперь такое прикосновение ее не обидело…

Домой она возвращалась почти под утро. Город уже ждал солнца, и темнота ночи сдвинулась к западу. Анна вслушивалась в раздумчивое цоканье копыт по булыжникам еще сонной улицы. Так в Петербурге звенят мартовские капли сосулек, которые срываются с крыш домов.

Видела перед собой широченную черную спину извозчика фаэтона. Она загораживала горизонт и синеву неба уже проснувшегося дня. Пыталась и никак не могла разобраться, что же принесла ей эта шальная ночь, проведенная с необузданным художником. И почему так прочно осело в ее душе ощущение, будто встретилась с тенью вечности.

Потом в далекую Россию будут лететь к ней письма влюбленного художника с призывом вернуться в Париж. С мольбами и доказательствами того, как глупо откладывать жизнь на потом. Она не устоит и опять приедет к нему. Чтобы исчерпать все предназначенное до конца. Позднее в ее жизни такое станет случаться ни раз. А после тех вторичных Парижских встреч Анна признается самой себе:

                                Слишком сладко земное питье.

                                Слишком плотны любовные сети.

                                Пусть когда-нибудь имя мое

                                Прочитают в учебнике дети,

                                И, печальную повесть узнав,

                                Пусть они улыбнутся лукаво…

                                Мне любви и покоя не дав,

                                Подари меня горькой славой…

 

Паломничество  Николая Гоголя 

 

В Иерусалиме над Гробом Господним застоялась тишина. С иконостаса молча и сосредоточено на Гоголя смотрели лики святых, вслушивались, как потрескивают фитили лампад. Под их строгими взглядами писателю было легко каяться в грехах, свершенных своим творчеством, и в том неожиданном для многих поступке, после которого и появилась необходимость паломничества сюда.

Ему почти целый год не писалось. Слова и предложения приходилось выдавливать, а, ложась  на бумагу, они переставали дышать. В них не оказывалось ни звуков, ни запаха, ни нужного настроения. Выношенные в душе образы и сюжеты, которые виделись такими живыми и правдоподобными, становились скукоженными  и бездыханными.

         Подобно женщине на сносях, он с тревогой прислушивался к каждому движению своего воображения и душевному состоянию, связанному с новой частью зарождавшейся в нем поэмы. Допытливый Жуковский, добрейший Щепкин и даже безжалостный правдолюб Белинский спрашивали его многократно, когда же он завершит свои «Мертвые души». Но разве объяснишь каждому, что образы, с которыми он имеет дело теперь, поистине кажутся ему палыми и никчемными. А ведь он желал достичь совсем другого своим творчеством. Не зубоскалить над людьми, а врачевать их души хочется ему.

         Бывало и прежде на него находили такие тучи. Когда неделями на душе ни лучика радости. Солнце, небо и все вокруг становились противными и безобразными. А весь жизненный окоем закрывали сомнения и неуверенность в главном деле, которым он занят – служению Слову. В такую ночь от бессилия и досады он и швырнул в камин целую пачку исписанных листов, оказавшихся под рукой. Страницы не сразу подались огню, а сопротивлялись. Потом, вспыхнув, стали корчиться и чернеть от пламени, будто грешники  на костре ада… Уже обезумев, как убийца, свершивший первый удар кинжалом, продолжает бить по омертвевшему телу, так и Гоголь бросал одну за другой главы своей поэмы, над которыми самозабвенно корпел много дней и ночей. А когда в камине осталась черная кучка пепла, он глубоко вздохнул, осенил себя крестом и потерял сознание…

Видно нелегко, уже спокойно думалось теперь ему здесь у святого места, прощаться человеку со своей выношенной гордыней. Ведь не раз он делился с друзьями, будто при сочинении своих повестей, пьес и особо Чичиковской поэмы отчетливо чувствует, что не земная воля направляет дела его. Что властью высшей отмечено его слово.

А потом запутался, не зная,  как поступать дальше. Ему понималось: писатель не зеркало, и не должен своими образами отражать только то, что видится. Его назначение выше. Но когда пробовал писать по-другому, чтобы передать людям свое стремление к идеалу и равновесию, жизненная подлинность изображаемого пропадала. Образы становились фальшивыми. Поэтому отправил в огонь написанное и подался в паломничество за душевным спасением…

Строгие лики икон всю ночь следили за тем, как усердно молился писатель. Только к утру Гоголь вышел из храма. Над святым городом зачинался новый день. Солнце уже высовывало свою макушку, но с горы, где возведен храм с Гробом Господнем, Николаю Васильевичу хорошо виделся весь Иерусалим. Внизу и вдали с разных сторон спокойно поблескивали купала христианских храмов. Между ними вставлены минареты, которые венчали серебристые полумесяцы, похожие на ятаганы. Но сейчас они только лучше подчеркивали миротворную тишину нарождавшегося утра.

Мимо быстрой цепочкой прошли к своей синагоге хасиды. В черных одеяниях, с обросшими лицами и смешными круглыми шапочками, неведомо как державшимися на их головах.

         Первым, словно приветствуя появившееся светило,  ударил колокол храма Воскресения. Потом отозвались другие уже не  таким густым голосом. Словно, откликаясь на этот звон,  над городом с разных сторон понеслись благодарственные пения утреннего намаза. И с высоты Гоголь видел в открытых окнах некоторых домов, прилепленных  к нижним улицам, молящихся евреев, которые, как заведенные, припадали и поднимали головы над своими талмудами.

Люди по-разному, на свой лад, благодарили Господа за одно и то же. Еще один день, дарованный им для пребывания на этой земле.  Хотя, размышлял Николай Васильевич, он и отодвигает им встречу с Всевышним…

         И для чего, подумалось писателю, Бог свел воедино на таком маленьком клочке земли  столь разные народы?

Заданный самому себе вопрос как-то по новому неожиданно высветил Гоголю  ночь, проведенную у места рождения и погребения Господа, свое пребывание на Святой земле  и все его прежнее творчество. Правильно ли он делал, когда сверх меры преувеличил ширину родного Днепра, утверждая, что не всякая птица достигнет его средины? Не разочаруются ли те, кому посчастливится  увидеть, воспетую им реку?

Нужно ли ему было вместе с буйными казаками Тараса Бульбы насмехаться над жидом Янкелем или так люто клеймить ляхов? Ведь всякое принижение других народов прорастает позднее ненавистью. Этим ли должен заниматься истинный писатель?

Чичиковы, Добчинские, Акакии Акакиевичи разве виноваты в том, что жизнь так перекрутила их души? Не насмехаться над ними нужно, а любить и жалеть, призывает Господь. Он же, ради живости порождаемых образов, шел на все…

         А когда начинал писательство и возился над неуклюжими наивными рифмами своего «Ганца Кюхельгартена» мечталось совсем о другом. Не случайно даже псевдоним себе отыскал соответствующий: В. Алов. Только мало что розового оставалось во всем, выходившем из-под его пера до сих пор. Вокруг по жизни больше виделось серости и грязи, которые быстро и разогнали алые мечтания юности. Белинский с сотоварищи после выхода «Ревизора» и «Мертвых душ» обозвали произведения сатирическими и обличительными. Они не хотят замечать, что в человеке хорошее и дурное неразделимы. Как в природе один цвет незаметно переходит в другой, создавая свет Божий…

Гоголю же с детства хотелось единства и гармонии во всем: в жизни, творчестве, в любви. И никак не понималось, почему Господь поделил людей по верам, на богатых и бедных, злых и добрых, мужчин и женщин…

Всякий раздрай, мимо которого другие проходили, не замечая, Гоголя ранил с детства. Ему было неловко одеваться лучше, чем соседские ребятишки из семей победнее, родители которых с утра и до вечера гнулись на полях. Поэтому свою долю имения он отписал матери.

Однажды, перед окончанием Нежинской гимназии, однокашник соблазнил посетить публичный дом. Николай оказался свидетелем, как подвыпивший товарищ  стал жадно целовать встретившую их женщину в красивом платье. Как податливо она запрокинула голову и блаженно улыбалась, когда тот начал лобызать ее  шею. А когда увидел, что они с дамой собираются делать дальше, его стошнило, и он выскочил на улицу…

На Святую землю он и подался в надежде разобраться, как же ему разрешить два главных противоречия своей жизни, которые не давали покоя в последние годы. Первый — между тем, что призван делать писатель: показывать читателям жизнь со всеми ее гадостями или подсказывать, как облагородить, исправить сущее. И наконец-то понять почему, когда он начинал подсказывать людям, а не выставлять жизнь лицом, Бог лишал его дара, делая нарисованные им образы скучными и серыми, как промокашки. А ведь словесное поприще тоже — служба. На пользу людей…

Второй — как строить свои  отношения с любимой женщиной. Для него графиня Анна Михайловна уже много лет являлась воплощением чистоты, святости и того таинства, которое кроется в каждой женщине. Гоголь всегда страдал от войны между духовным и плотским, заложенной в человеке для чего-то природой. И лишившей его гармонии. Николая Васильевича восхищали грубоватые черты девичьего лица графини Виельгорской. Ее упрямо выпяченный подбородок. Мужская глубина ума, способного понимать все, чем он с нею делился. Ее интерес и ненасытность его творчеством с постоянной просьбой почитать что-то новое, рожденное им недавно. Именно в такой полной духовной общности между мужчиной и женщиной ему и виделась семейная жизнь…

Ночь, пролетевшая в молитвах у серой плиты Гроба Всевышнего, наполнила Гоголя надеждой и на успешное окончание поэмы. И верой в благополучное завершение затянувшихся отношений с Анной Михайловной.

Поэтому по приезду в Петербург он поспешил с визитом в дом Виельгорских. Знакомый швейцар, встретивший у входа, ласковый бархат мебели и стен в гостиной успокоили Николая Васильевича, настроили на благодушный лад. Анна Михайловна сразу же увела его в свою комнату, начала засыпать вопросами о здоровье, впечатлениях от паломничества. Он поделился с нею, как планирует теперь перестраивать свое творчество. Даже озвучил несколько новых страниц из поэмы о Чичикове.

Во время чтения она обычно садилась рядом и через его плечо заглядывала в текст, который он оживлял.

В этот раз она тоже примостилась так близко, что Гоголь чувствовал теплоту ее щеки. Закончив чтение, он начал рассказывать, как ему после поездки видятся их отношения в скором будущем. Повернув лицо в сторону княгини, он коснулся ее щеки. И впервые решился поцеловать так восхищавший его мужественный подбородок, глаза, всегда полные пониманием и откликом на все его беспокойства. Но когда он склонился над запрокинутым лицом  и прикоснулся губами к шее графини, краем глаза заметил запомнившуюся с юности блаженную улыбку женщины…

И ему отчетливо осозналось, что никогда  не сможет он с этим умным и чистым существом, которое много лет боготворил, лечь в постель и совершать то же, что делают в таких случаях другие…

После того вечера Николай Васильевич перестал бывать в доме Виельгорских. Чтобы друзья и знакомые не надоедали глупыми расспросами о причине разрыва, сам же намекал всем в разговорах и письмах, будто ему в их семье отказали из-за неравенства состояния и положения в обществе. Такие причины ни у кого не вызывали сомнений и не требовали дополнительных пояснений…

Писатель, видно, решил оставить истину разрыва в тайне. Ибо человек без тайны превращается в животного.

Паломничество не спасло Гоголя от навалившейся меланхолии, бесконечных вопросов кому и для чего нужна его писанина. Он совсем забросил творчество, а чтобы преодолеть потребности плоти и уморить ее — вообще перестал принимать пищу.

         Последним его сообщением для других оказалось такое:

— Как сладко умирать…

 До сих пор множество умов в разных странах бились и бьются, чтобы разгадать тайны  взлетов  и падений удивительного творчества и быстрой смерти гениального писателя. Всей своей жизнью и самой кончиной он еще раз высветил людям радость и тяжесть человеческого бытия.  Счастье и муки истинного величия таланта, которым Господь для чего-то одаривает избранных. Зачем, проясняется только со временем.

 

х                       х                            х

 

Через сто с лишним лет после смерти писателя семья еврейских переселенцев из России  приехала в тот же город Иерусалим. Однажды, чтобы чем-то занять маленького сына, родители начали читать вслух «Шинель» Гоголя. Дослушав до конца, мальчишка заперся в детской и заявил, что не выйдет никуда, пока этому человеку не отдадут его пальто*

         Если бы о таком эпизоде узнал Николай Васильевич!

________________________________________

*См. В. Александрова «Живем в Иерусалиме». // Лехаим,— М.; 2009, апрель,— с.89

 

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий