Два рассказа

Одна жизнь

Они были очень разными, Яна и Маша, Маша и Яна – две сестры. Они были во всем непохожи, но говорили одинаково – громко и быстро – как две сороки. Они работали вместе и жили вместе, такие разные Яна и Маша. Старшая, Яна, была младшей на самом деле – плакала чаще и громче по пустякам, и ее утешала младшая Маша, похожая на стальную дверь своей прямолинейностью и нерушимостью. А там, за дверью, жила маленькая девочка, которая хотела бы, чтоб ее баловали, целовали на ночь в лоб, и не отнимали игрушку. Иногда, по ночам, Маша по-настоящему плакала, выла и кусала подушку, но об этом никто не знал, даже Яна – Маше не хотелось ее огорчать.

У сестер была мама – трагическая женщина, и папа – молчаливый и сильный моряк-подводник. Мама героически перенесла три операции на сердце, и сестрам часто приходилось не спать у ее кровати со шприцом наготове – по очереди, разумеется, сначала Яна, а потом Маша, или наоборот. Мама часто плакала и расстраивалась, звонила дочерям и жаловалась, выводила их из себя. Маша сначала злилась, а потом жалела маму, Яна сначала жалела, а потом злилась на мать – такие разные две сестры.

У них была сложная личная жизнь. Яна в свои тридцать шесть успела сбегать замуж и даже пожить отдельно. Причина ее развода была скрыта плотной завесой тайны (а надо сказать – сестры очень любили все таить). Наверное, муж не стал разбираться, где Яна, а где Маша, и над этим сложным блюдом с острой приправой из истеричной тещи не стал ломать головы.

Маше недавно стукнуло тридцать; она еще не успела примерить обручальное кольцо. Самым близким своим подругам, которых она подпускала к стальной двери не ближе, чем на метр, в порыве откровенности туманно рассказывала о том, как бывает горько, когда погибает любимый человек, и как она потом месяц находилась в депрессии, а потом два месяца не спала, вот такой у нее был стресс.

Каждая из них взвалила на себя ношу пережитого горя, и несла молча и гордо, с достоинством.

Работа у них была не пыльная и не грязная, коллектив женский. Бабы не любили их за то, что всегда ходили вместе, говорили хором, смеялись одинаково и одевались в одном стиле. Им не было дела до того, что на самом деле сестры очень разные — им было наплевать. Поэтому им было все равно, кого травить, они не разбирались, кто им насолил больше – и травили обеих. Сестры и эту тяжесть несли молча и гордились этим втихомолку.

Когда я спросила у них: «Почему вы терпите? Мало ли других работ – еще не поздно все поменять!» — они не смогли мне ничего ответить. Они обе любят, чтобы их уважали, обращались на «вы» и с отчеством, они независимо друг от друга отвечают одинаково на один и тот же вопрос. У них дом один, работа одна, горе одно и проблемы – одни. У них один на двоих ноутбук, телефон, кошелек. Они вросли друг в друга сильнее, чем две вишни. Они неразлучны, неразрывны, неотъемлемы, как одно целое. Но их две, и, значит, жизни должно быть две.

А она – одна.

Яна – где ты? Маша – где ты?

Ответа нет.

Кровать с шишечками

Виктории

За окном плотно лежала темень, выла вьюга, швырялась снегом. В отделении хирургии встречали 1947-й год. На столе – чем богаты, тем и рады. Завотделения Анатолий Петрович твердой рукой разлил чистый, прозрачный самогон – бабка одна гнала, на травах настаивала.

– Ну, будем, – сказал он и поднял стакан. Все выпили до дна, кроме двоих: медсестры Веры и молодого хирурга Виктора Ивановича.

Ольга Васильевна, сестра-хозяйка, крупная женщина под пятьдесят, спросила нежным, чуть треснутым голосом:

– Что же вы, Витя, не пьете?

За столом разлилось напряженное молчание. У Виктора сковало горло:

– Принцип, – коротко ответил он, и напряжение спало: есть такие мужчины, у которых слово – закон, скажет – как отрежет.

Анатолий Петрович обновил и произнес тост:

– Ну, тогда за тебя, Виктор. Всего тебе в наступающем году: и жену хорошую, и чтоб дети у вас были…

Виктор Иванович посерел лицом, сцепил зубы, сжал кулаки. Самогон был крепким, жмурились долго, никто не заметил этой перемены, кроме Веры.

Она сидела прямая, как струна, по-прежнему не пила и почти ничего не ела. Вера прикидывала в уме: если уйти сейчас, в семь, то оторвется от коллектива, а это ей совершенно ни к чему. Зато уже к половине восьмого она будет дома, сядет за работу, и ей, возможно, удастся лечь к двум и поспать часа четыре. Останется за столом и уйдет в восемь – тогда спать останется три часа, тогда и ложиться нет смысла…

Поначалу говорили мало, больше пили – не от веселья, а тоски сердечной и горечи под языком. Вере казалось, как будто всех пьющих заключили в круг, а они с молодым хирургом оказались вне его. У нее засосало под ложечкой от тоски, от своей ненужности. Она взглянула на Виктора Ивановича: тот думал о чем-то, уставившись в одну точку. «Что же бабы в нем находят-то?», думала она, разглядывая его из-под полуопущенных ресниц. Высокий, чуть сутулый и худой, в юности, он, наверное, был хорош собой. Вид у него был уставшим, между бровей пролегла морщина, губы сжаты в черту, щеки впали, под глазами, темными, как угли, пролегли тени. Седины в волосах было довольно много, и не скажешь, что ему тридцать с небольшим…

«Оно и понятно», – рассуждала про себя Вера, – «где сейчас найти молодого мужика здорового? Почти все женщины в отделении незамужние или вдовы, вот и кружат около него роем… Правда, не интересны они ему. Ольга Васильевна супчик принесла в обед, поблагодарил, съел и молчок. Катька задом вертит и так, и эдак, тот ноль внимания. Клавка ворчит, придирается по мелочам, так он извинится и опять молчит. Вообще ни о чем, кроме работы, не говорит».

Хмель начал брать свое, лица размякли, подобрели, появились улыбки. Медсестра Катя, Верина ровесница, вдруг бросилась ухаживать за Виктором Ивановичем:

– Что же вы сидите с пустой тарелкой? – щебетала она, – вот вам и картошечки отварной, и колбаски (первый сорт!), и галеты американские. Конину вяленую пробовали? Нет? Обязательно съешьте кусочек! Вкус удивительный! Селедку любите? Нет? Тогда салатик, салатик ешьте, сама нарезала…

Катя быстро наполнила тарелку, и стала смотреть, как он будет есть. Виктор Иванович сдержанно поблагодарил, взял вилку, и стал пробовать, откусывая маленькие кусочки.

Вера подумала: «Оттого они с ума по нему сходят, что не знают ничего о нем. Кто такой? Откуда? Почему одинок?»

В середине октября Виктор Иванович пришел в больницу ночью, прямо с вокзала. Точно знали о нем только то, что указал в анкете: 35 лет, партийный, прошел всю войну, имеет орден Красной Звезды. Все, остальное, что говорили о нем, было выдумкой чистой воды.

Ольга Васильевна пихнула Катю в бок:

– Отстань от человека. Лучше за Петровичем поухаживай.

Владимир Петрович, анестезиолог, был низеньким крепеньким мужчиной за сорок. Он воевал, был плешив, слегка крив и хром (говорил, что-то не так срослось под коленом). Он всегда был в меланхолии, имел задумчивый взгляд, полный тоски. Но в отделении его любили, Петрович был миролюбивым и очень спокойным, любил петь, знал не только народные, но и современные песни, у него был красивый, густой баритон.

Пока Катя угощала его салатом: «Ешьте-ешьте, сама нарезала…», Владимир Петрович сидел, подперев рукой щеку и, глядя с тоскою куда-то вдаль, вдруг запел:

Вставай, страна огромная,

Вставай на смертный бой…

Все замерло, разомлевшие лица сидящих за столом стали похожими друг на друга. На припеве все грохнули дружно:

Пусть ярость благородная

Вскипает, как волна.

Идет война народная,

Священная война.

Виктор открывал рот, как будто и он поет тоже, а у самого на душе разлилась такая тоска, хоть в петлю лезь. Захотелось домой, но дороги назад уже нет…

Вере казалось: все поют, только она, как рыба, звуков не издает, но не до песен ей, у нее дома лежит рукопись Смирнова, профессора из терапии, ее нужно успеть набрать до утра… Какая там «Священная война», какой там «Синий платочек», ей сегодня точно ночь не спать!

Затянули «Застольную», на этом терпение Виктора Ивановича лопнуло. Он устал, больше всего ему хотелось просто лечь и выровнять спину, которую крюком скрутило от сидения на табуретке. Все ему было чужим здесь, тоска по родным местам, домам и улицам, знакомым лицам, сжирала его.

Когда песня закончилась, Виктор встал и резким жестом поправил пиджак:

– Мне пора.

Ему не перечили.

«Как вовремя!», – обрадовалась Вера и тоже встала:

– И я пойду.

Никто и ее не стал удерживать. Веру не то чтобы не любили – недолюбливали. Не сплетничала, шуры-муры ни с кем не заводила, была деловита, упряма, тверда, как гранит. Не смотря на то, что Вера была ленинградкой, в ней было что-то от провинциалки: та же цепкость, целеустремленность, неугасающая вера в лучшее. Остальные на ее фоне блекли – этим и раздражала. Вера всегда знала, кому надо дать, у кого можно взять, кому доброе слово, а кому – и улыбки хватит. Врачи ценили ее за умение молчать и интуитивно понимать, что от нее нужно, в те минуты, когда говорить некогда. Анатолий Петрович особенно дорожил Верой и метил ее в старшие медсестры.

Виктор Иванович оделся сам, подождал, пока Вера залезет в валенки и замотается в платок, подал пальтецо. Они пожелали всем спокойной ночи и вышли, и как только за ними закрылась дверь, Клавдия Семеновна, старшая медсестра, прошипела:

– Сука. Увела мужика.

Она была из тех женщин, которые за столом молчат, зато на партсобраниях говорят громче и дольше всех. Муж у нее сгинул без вести, детей у них не было, тоска распирала ее изнутри, вот она и лезла в чужие дела.

– Перестань, Клава, ну не с тобой же ему спать? – примирительно сказал Владимир Петрович. Он считал ее неплохой теткой, которой просто не повезло, и жалел. – Витя мужик молодой, еще горячий. Вера баба хорошая, не лентяйка, на шее сидеть не станет. Блокадница, сирота, глядишь, если держаться за него будет, и срастется у них.

– Эта своего не упустит, – подала голос Катя, – но ей не до него! Она до работы злая – страсть, все ночи строчит на своем «Ундервуде», ей мужики побоку. Я вам сейчас такое расскажу…

Катя жила с Верой в одной комнате в общежитии, и никогда не упускала случая перебрать ей косточки.

– Я видела Верину спину, – прошептала Катя и округлила глаза, – шрамы, следы от ожогов, живого места нет.

Ольга Васильевна, охнув, схватилась за сердце. За столом повисло тягостное молчание. На каждом из них война оставила отметину на теле или душе, о многом не хотелось помнить, но забыть не удавалось.

Петрович сказал грустно, с щемящей тоскою:

– Впереди еще много трудных лет…

– Но самое страшное уже позади, – Анатолий Петрович разлил остатки самогона и поднял свой стакан, – давайте за это и выпьем, товарищи. За победу. За свободу. За то, что остались живы.

Все чокнулись, выпили до дна и зажмурились крепко, до слез.

***

На улице было совсем тихо, как глубокой ночью, хотя не было еще и девяти вечера. Вьюга утихла, но снегопад еще не закончился. Все было белым вокруг, и поэтому даже света единственного фонаря у входа в больницу было достаточно, чтобы увидеть посиневший кончик Вериного носа.

– Замерзли? – спросил Виктор, переминаясь с ноги на ногу. Они ждали трамвая уже довольно долго, и, судя по занесенным рельсам, рассчитывать им оставалось только на самих себя.

– Нет, не замерзла. – Вера не могла позволить себе признаться в том, что совершенно окоченела. Потом подумала, что Виктор, наверное, тоже замерз и не признается, и добавила. – Похоже, трамвая не будет, вон, сколько снега намело! Придется идти пешком в общежитие. Я покажу дорогу, тут недалеко, если дворами.

И они медленно пошли по свежему, легкому, скрипящему снегу.

«Какой он большой, – поймала себя на мысли Вера, – один его шаг – моих два, моя рука в его ладони утонет, высокий, как каланча, а не страшно с ним, хорошо и спокойно».

Подумала – и прикусила язык, как будто вслух сказала. Только сейчас она поняла, кем стала из-за войны, как покорежило ей душу, сжало в железный кулак. «Только бы выжить, – стучало тогда в мозгу, – выжить, а потом…» А что потом? Скажите, когда оно наступит, дайте знак! Вера долго всем сердцем ждала это «потом», а оно все не наступало. Отчаявшись, она перестала ждать и стала выживать, как все тогда выживали – жить одним днем, сцепив зубы, без слез, без чувств, не признаваясь себе в усталости.

Виктор сбавил шаг, видел, что Вера не успевает за ним. «Смешная! – подумал он. – Молодая совсем еще, а вся – кремень, зубы сломаешь». Он уважал ее, ценил как толковую, умную медсестру, но сейчас впервые ему захотелось поговорить с ней, рассказать ей хоть немного из того, что заперто внутри. Виктор раньше думал, что можно жить так, чтоб ни одна живая душа не знала, почему ты одинок, почему не пьешь, почему не рассказываешь о прошлом. Оказалось, молчание душит почти физически, сводит с ума.

– Отвык я от таких снегопадов, – сказал он как бы между прочим.

– Я живу в Курске всего два года, но говорят, столько снега в последний раз выпало еще до войны, – охотно откликнулась Вера. – Вот у нас в Ленинграде такие снегопады в порядке вещей. В детстве я с крыши на санках съезжала в сугроб… – голос дрогнул, и она умолкла.

– Вы хотите вернуться? – спросил Виктор так осторожно, как ступают на весенний лед.

– Нет, я не вернусь, – твердо ответила Вера. Решение было принято уже давно. – А вы откуда родом? – Вера затаила дыхание: сейчас замкнется, если спросила лишнего, и будет молчать всю дорогу.

Виктор ответил так, как будто давно ждал, чтоб его спросили об этом:

– Из-под Винницы, это город на Украине.

– Я знаю, – улыбнулась Вера, – у меня бабушка жила на Украине, где-то под Сумами, названия села не помню. Мы поездом добирались до Харькова, оттуда – до Сум, а потом долго тряслись в автобусе, часа четыре. Бабушка давно умерла, родители дом продали, он старый был, мазаный, белый-белый, а какие там вишни в саду росли, какие яблони!

Каждый погрузился в далекие воспоминания. Шли молча.

– До общежития уже недалеко осталось, – заметила Вера, и тут вспомнила песню, которую часто пела бабушка, она выпорхнула из сердца, давно забытая, родная и близкая, и встала у горла, так, что не спеть ее нельзя.

И Вера запела негромко:

– Чом ти не прийшов

Як місяць зійшов,

Я тебе чекала…

Чи коня не мав

Чи стежки не знав,

Мати не пускала?

У Виктора перехватило дыхание: эту песню часто пела жена, укладывая детей спать. Он застыл, как вкопанный. Вера остановилась, с тревогой взглянула в лицо:

– Что с вами?

– Еще… Дальше пойте, – выговорил он.

Вера, ничего не понимая, неуверенно продолжила:

І коня я мав,

І стежку я знав,

І мати пускала.

Найменша сестра

Бодай не зросла,

Сідельце сховала…

Пела – и не сводила взгляда с Виктора: побледнело, застыло лицо, кулаки сжаты, и такая мука, такая боль в глазах, что кричать хотелось.

Она остановилась, спросила тихо:

– Что с вами случилось?

И так же тихо Виктор ответил:

– Я ушел на фронт в 41-м. Старшему сыну было четыре, дочери – два, а младший родился в 42-м, я его не видел даже. Последнее письмо от жены пришло в 43-м. Писала, что немцы ушли, что война скоро закончится, ждут меня, не дождутся… Больше писем не было. Я демобилизовался только этим летом. Три месяца добирался домой поездами, попутками, пешком… И каждую минуту думал о них. Приехал – а дома нет. Бомба упала ночью, никто не выжил…

– В мой дом тоже бомба попала… – сказала Вера, – Летом 42-го… Зимой от голода у нас никто не умер, весной стало легче, кормить стали в столовых. Мама радовалась, надеялась, что скоро этот кошмар кончится. А летом начались страшные бомбежки. Как-то днем я пошла проведать больную подругу, а когда возвращалась… На моих глазах снаряд попал прямо в окна нашей квартиры. Никто не выжил. Ничего не осталось…

Они молчали, придавленные тяжестью своих откровений.

– Пойдемте домой, – сказал Виктор, предлагая Вере свою руку. Она оперлась о нее, и они пошли дальше медленно, в полном молчании.

Подошли к общежитию. Никто из них не помнил, как они оказались у Веры в комнате. Свет не зажигали. В синих сумерках были хорошо различимы две кровати, круглый стол под белой скатертью, шкаф в углу. Виктор сел за стол, обхватил голову руками. Вера стояла и смотрела на него, одинокого, убитого горем, и сердце у нее заболело и судорожно сжалось.

Она подошла к нему близко-близко… и поцеловала.

***

Они расписались сразу, как при военном времени. Вера обежала все комиссионки, и все-таки нашла то, что искала: тоненькое обручальное колечко из дореволюционного, червонного, золота самой высокой пробы. Они сняли комнату у одинокой женщины недалеко от больницы. На двоих у них был всего один чемодан с вещами и «Ундервуд». У них не было ничего: ни одеял, ни простыней, ни подушек, даже табуретки не было. Хозяйка выделила им волосяной матрас, Виктор наколотил гвоздей в стену, добыли стол и два кособоких стула. Вера взяла побольше заказов и стучала на машинке ночи напролет, Виктор набрался дежурств по завязку и почти не жил дома. По выходным Вера брала ноги в руки и с раннего утра бегала по комиссионкам и рынкам. Торговалась она умело, крепко стояла на своем, и поэтому почти всегда возвращалась с добычей. Виктор с ней на охоту не ходил, потому что сразу соглашался на первую названную цену.

Все в больнице ждали, когда у Веры округлится живот под платьем, но так и не дождались; отношения у них больше походили на дружеские. Больше ничего, похожего на то, что случилось с ними в ту предновогоднюю ночь, не происходило. Они жили так, как будто были женаты 10 лет:

– Вера, передай соль.

– Виктор, надень кальсоны.

Ценой общих усилий у них быстро появились посуда и несколько смен постельного белья, мягкие стулья. Самой большой удачей стала покупка шкафа у знакомых. Вера так рьяно занялась пополнением гардероба мужа, что гвоздей давно не хватало. Увлекшись охотой на хороший костюм для Виктора, Вера даже не пожалела продать ради него оренбургскую пуховую шаль, совсем еще новую, которую ей подарили на работе. Виктор сказал, примеряя обновку:

– Ну что ты, Вера. Разве шаль того стоила? Когда я его надену?

– Я все равно не носила ее, берегла, – ответила Вера. – А так у тебя будет приличный костюм, как у всех. На свадьбы носить будешь. На похороны.

Но костюм так и висел в шкафу, потому что за работой им было не до праздников. Анатолий Петрович все чаще ставил Виктора на сложные операции, сам оперировал все реже – подводили глаза. Ни для кого не было секретом, что следующим завотделения будет Виктор. Бабы прекратили на него охоту, только Ольга Васильевна смотрела на него влажными глазами, и Клавдия не упускала случая прокатиться по нему на собрании партячейки, но все это ничего для него не значило. Он начал обживаться в городе, выучил названия улиц, в трамвае с ним порой здоровались бывшие пациенты. Хозяйка квартиры кормила его иногда горячим обедом – Вера готовила мало, неохотно – и вздыхала украдкой: Виктор по-прежнему был очень худым.

Обставив комнату самым необходимым, Вера принялась украшать быт. Виктор не замечал, как преображается их жилище, он был совершенно равнодушным к бытовым условиям. Уже больше года они спали на матрасе, и ему даже в голову не приходило упрекнуть жену в том, что ищет салфеточки и накидки, а не кровать или диван.

Однажды, поздней весной, Вера собралась в Харьков, с такой же, как и она, любительницей комиссионок. Уехала ночью, вернулась через день. Она ничего не привезла, кроме кофейника в розах с щербинкой на носу.

Виктор растерянно повертел его в руках:

– Зачем он нам? Мы же кофе не пьем.

– Пусть будет, – твердо сказала Вера и секунду спустя добавила уже мягче. – Такой стоял у мамы, она его очень любила. Я не смогла не купить.. И еще… Вот.

Вера достала из кармана пальто небольшой сверток и аккуратно его развернула. На ладони лежал маленький мраморный слоник, размером со спичечную коробку.

Она бережно поставила его на полку и сказала:

– Соберу еще шесть, и будет, как дома.

***

    Казалось, как будто чем больше вещей появлялось в комнате, тем дальше друг от друга становились Вера и Виктор. Все чаще вечерами ему хотелось поговорить о чем-то, кроме работы, но собеседника не находилось. Тогда Виктор стал читать запоем. Приходил домой – и прятался в книжку, только так мог отдохнуть и расслабиться. Вера все чаще заговаривала о переезде в Харьков. Она скучала по большому городу, где уже открыты магазины, и в них можно купить, что хочешь, можно сходить в кино или театр на что-нибудь действительно новое и интересное.

Виктор упирался, не желал сдвигаться с насиженного места.

– У тебя там будет больше перспектив, – говорила Вера.

– Меня уже здесь ценят и уважают, – возражал Виктор, – а что будет там – неизвестно.

Однажды в столовой Виктор увидел, как Вера, подсев за стол к двум врачам, стала настойчиво предлагать свои услуги: «быстро наберу, не сомневайтесь, и без ошибок…», и выражение лица у нее было одновременно просящим и независимым, как будто она предлагала не набрать текст, а саму себя. Виктору стало тошно, он ушел, так и не поев, и весь день его преследовало это ее лицо. Если раньше машинный набор для Веры был просто подработкой, чем-то необходимым и естественным, как для учителя – проверять по ночам тетрадки, то теперь это стало источником наживы, удовлетворения прихоти. «Кофейник с розами! Шляпа-таблетка! Абажур с бахромой!», горько усмехнулся Виктор, вспоминая Верины покупки. В последнее время она была занята поиском чего-то, пропадала на выходных, говорила с кем-то по телефону, торговалась, просила, уговаривала.

Через несколько дней после этого к Виктору в отделение поступил мальчик лет 10-12, который попал под трамвай и чудом выжил. От нижней половины туловища ничего не осталось. Виктору пришлось ампутировать обе ноги выше колен. Операция длилась шесть часов, состояние мальчика оставалось стабильно тяжелым. Когда Виктор вышел в коридор, шатаясь от усталости, на мать было страшно смотреть. Виктор умылся, переоделся и вернулся к мальчику. Он сидел около него и думал, что сделал все, что мог, чтобы сохранить ему жизнь, но стоило ли…

Вечером Виктор не ушел домой, остался в реанимации. В два часа ночи мальчик умер. Виктор прошел всю войну, видел то, что в мирное время и присниться не может, но когда умирали дети, переживал очень сильно. «Дети не должны умирать раньше своих родителей, это неправильно, несправедливо…» На рассвете Виктор вернулся домой, разбитый, подавленный и несчастный и рухнул на матрас почти без чувств. Вера не спала, она уже собиралась куда-то. «Скоро привезут», услышал он ее слова, «ты недолго спи, я скоро вернусь».

Она вернулась через час, и стала будить мужа, успевшего крепко уснуть:

– Вставай, вставай, Виктор, надо помочь! Он сам не справится!

Ничего не понимая спросонья, кому помочь и чем, натянув на себя что-то, Виктор вышел из подъезда. Там Вера ждала его у грузовика, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.

– Ну наконец-то! – сказала она. – Помоги шоферу вытащить ее.

По-прежнему ничего не понимая, Виктор заглянул в кузов: там стояла железная кровать с пружинами. Вместе с шофером она вытащили ее из машины, подняли на четвертый этаж и занесли в комнату. Вера зашла следом за ними, сунула что-то шоферу, и тот ушел. Не раздеваясь, она села на кровать, пружины тонко заскрипели:

– Как долго я искала именно такую! – Вера была абсолютно счастлива. – Смотри, что у меня есть, – она вскочила с кровати и достала из сумки сверток. Жестом фокусника она раскрыла тряпку: на ней отливали золотом четыре шишечки для украшения кровати. Вера быстро, со скрипом, накрутила их.

– Кровать с шишечками! Как в детстве! Я эти шишки полгода искала, просто сбилась с ног!

Виктор сел за стол и молча смотрел на Веру. Он оглянулся вокруг: все в комнате было ему чужим.

– Скажи, тебя совсем не волнует моя жизнь? – тихо спросил он.

– А что с тобой? – Вера прекратила любоваться кроватью и обеспокоенно повернулась к нему, но глаза еще смеялись.

– Вчера я ампутировал ноги маленькому мальчику. Я обещал ему, что он еще побежит. Сегодня ночью он умер у меня на руках. Он до сих пор стоит у меня перед глазами. Я каждый день спасаю жизни, Вера. Не всегда мне это удается. Ты бы хоть раз спросила, как я справляюсь с этим. А у тебя одно на уме: ковер с оленями! Мраморные слоны! Кровать с шишечками! – Виктор сорвался на крик. – Ты хочешь вернуть дом в Ленинграде, Вера! Этого дома больше нет, пойми! Его больше нет!

Он обхватил голову руками и затих.

Воцарилось молчание.

Она подошла к нему близко-близко… И не поцеловала.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий