Блажь, Из жизни, Сточная Яма

Блажь

На бабку Чудинову блажь нашла. Все старухи как старухи: утром глаз продрали, ощерились, роток перекрестили, с родственничками полаялись (а то, ишь, ученые все нынче стали), чайку попили, хлебца́ пожевали (правда, аппетит уж не тот, да и хлеб… разве ж то хлеб — баловство одно), радио послушали, чего люди добрые говорят (а всё боле брешут), — и на улицу: здоро́во, Семённа, здоро́во, Иванна, как жись молодая? И пошли язычинами чесать: Катька из пятой квартеры опять с новым хахелем, хивря тонконогая, и куда мать смотрит; а Никитку, Лепшеевского сына, полицанеры под белы рученьки, да в участок, поделом ему, не будешь пить, на отцовы-то деньги; а Настасья сызнова брюхатая: жрать нечего, а она одного за другим, одного за другим на свет выпрастывает — ишь, по двору босота носится, — не гляди что мужик ейный в колонии… А наша-то, малахольная… И шепчут, только присвистывают: совсем чеканукнулась, а ведь как человек была… Это они про бабку, про Чудинову.

И то, как человек была. И чего ей не хватало? И зубы у нее свои, и пенсия хорошая, и старик при ней, сам Чудинов, дядь Коля (его все дядь Колей кличут), и сын Володька на Севере, сварщиком: когда тыщу пошлет, а когда и три, другой бы пропил… Всё у нее, у Чудинихи, было. Жила ведь горя не знала. А тут на тебе. Кому сказать — срам один!

Дядь Коля Чудинов: прихожу, грит, со смены — (восьмой десяток, а всё работает, сторожем ночным при церкви, спаси и сохрани Господи, и в рот ни-ни!) — прихожу, а она и бровью не ведет: сидит на кухне за столом. Я ей, грит, Марья, спишь, что ль? А она как сидела, так и сидит, не двинется, в одну точку уставилась, а перед ней листок какой-то исписанный. Ну, думаю, письмо, видать, получила недоброе, от Володьки, с Севера. Перекрестился, подхожу: Марья, мол, а Марья, Володька-то чего пишет? А она на меня глянула, а будто не на меня, святые угодники! Я письмо цоп — она только тогда опомнилась: отдай, кричит, Христом Богом молю, отдай! Ну, я, ясное дело, очки на нос нацепил, письмецо читаю… Царица Небесная, почерк Марьин — и про нашу жизнь всё слово в слово прописано! Ну, думаю, видать, это она Володьке письмо затеяла. Но как прописано-то — с вывертом! Так люди добрые не пишут! Это, значит, грит, у меня, на ейный-то лад, нос синюшный, на голове воло́с, что у козы под хвостом, глаз шальной, брюхо пустым мешком висит, а слово молвлю — будто ведро пустое звякает! Это про живого-то мужа! И сына родного, не поморщилась, наизнанку выставила: Володька, мол, завихрился, мотается по Северу своему, что говно по проруби! Мать, называется! Да еще про какого-то Петеньку, вот бесстыжая, рядышком приписала: мол, Петенька мой, Петушок, далеко ты, соколик, залетел, на самые небеса, а я всю жизнь с этим пустобрехом прожила, а тебе отказала! Ты что же, дядь Коля кричит, творишь-то, окаянная, а ну отвечай мужу законному! Та, правда, Чудиниха, повинилась, в ноги ему кинулась: писа́ть я, Коля, на старость лет удумала — спасу нет, само прет!

Не выдержал дядь Коля — саданул ей промеж глаз, она только и утерлась. Другая бы опомнилась, а эта… куда там, еще пуще писать пустилась: ночью, будто тать, на кухню прокрадется, дверь запрет — и скрипит перышком до самого утра. Что делать? Дядь Коля приступом: иди в церкву, покайся, — так и так, мол, бес обуял. Чудиниха перечить не стала, глаз свой подбитый подмазала — да на покаяние и поплелась.

Отец Серафим долго с ней толковал: отвечай, откуда, мол, сия напасть? А она что? Она одно твердит: ничего не знаю, отец, само прет. Отец ей: ты богоугодное ль пишешь, дочь моя? Чудиниха только присвистнула. Ну смотри, отец ей, не греши. Да перстом эдак пригрозил. С тем и домой воротилась. Едва за порог ступила — листок хвать и строчит. Дядь Коля: ну, сходила? Чудиниха его и не слышит. А ведь как человек была…

Вот идет раз: шары выпучила, головой мотает туда-сюда — старухи, что мухами облепили лавочку возле подъезда, только плюнули: совсем ополоумела! А тут Настасья со своим выводком прет, пузо чреватое выставила: так и так, мол, тетка Марья, посиди с детками, покуда я к мужику в колонию на свиданку сгоняю, боле помочь некому, одна я, мол, на всем белом свете — и слезу́ из себя выдавила. Наша-то малахольная: да что ты, Настасья, не убивайся, грит, — посижу. И мальчонка самого махонького по головке пятерней приголубила. Вот день сидит, два сидит. На третий день не сдюжила — пошла бумагу марать, что для детских рисунков у Настасьи припасена. Да, писунья ты старая, мальчонку махонького и прохлопала: тот башкой об пол кувырк — там и так пустёхонько, да еще и последнее зернышко выскочило. Кое-как отходила, раззявая, а тут и Настасья с колонии воротись: гостинцев детишкам понавезла, а няньке нашей полоротой платок, весь в цветах, на грудь накинула. Девчонка старшая носом сейчас шмыгнула да и брешет на Марью на Чудинову: мол, мальчонку едва на тот свет не спровадила, а сама исписала всю нашу бумагу, нам рисунки негде малевать. Настасья с грудей у Чудинихи платок, весь в цветах, сорвала да как заорет — а во рту зуб золотой только и блестит: ну погоди, орет, песье ты отродие, вот мужик мой с колонии прибудет, он тебе покажет, как чужих детей прохлопывать и не в свои бумаги свое лыко вставлять. И в спину Марье Чудиновой ботинок худой, каши сто лет не евший, запустила — та едва живая вывернулась. Да дядь Коля добавил промежду глаз. Ступай, грит, к отцу Серафиму — в ноги ему кланяйся: мол, чуть до смертоубийства не дошла с этими писаньями… едри их в корень!

Та, Чудиниха, промежду глаз подмазала — и в церкву. Так и так, мол, отче Серафим, ребятёнка едва не ухайдакала, спаси-сохрани. Отец чикаться с ней не стал: слыхал, мол, про твои похождения, всё пишешь, мол? А знаешь ли ты, дочь моя, что Писание — одно? Гляди, коли не богоугодное дело затеяла — гореть тебе в аду. И перстом огненным Марью окрестил.

А той сам черт не брат: бумагу, что в доме имелась, до клочка исписала. Дядь Коля кинулся за газеткой срам подтереть — а газетка подчистую изузорена Марьиными каракульками аккурат поверх портретов начальников…

Взмолился дядь Коля: брось свое бесовство, кричит, не доводи до греха! Да так расписал жену законную — живого места не оставил. И на смену, церкву сторожить. Утром ворочается — нет Марьи, сгинула. Дядь Коля на образа перекрестился, в окошко зырк, а на скамейке старухи, будто куры на насесте, кукукают с утра пораньше, косточки добрым людям перемывают. Так и так, мол, суседушки, не видали ль мою Марьюшку (да в сторонку словцо перченое с губы сплюнул, что лузгу). Как же не видать — видали. Славно ты ей расписал, старухи дядь Коле — и пошли трепать, благо язык беско́стый: всю подноготную вскрыли, как чирей. Выскочила на улицу, грят, точно ошпаренная: морда пылает — ну чистая пьянчутка. А тут Никитка Лепшеевский, шары залил: тетка Марья, кричит, да никак, ты причастилась? И шею скребет, а потом пальцем ать, ать по горлу: «причастилась» — это, выходит, по-ихнаму, по-пьянчужьи, «выпимши». А твоя-то малахольная: да что ты, Никитушка, не допускает отец Серафим до причастия. А этот, шары его бесстыжие: так пойдем, я тебя, мол, допущу. Зубы оскалил, а эта, чеканукнутая, за ним. Дядь Коля брюшиной тряхнул: и что? Да ничего, старухи ему. С тех пор и ждем… И только рот раззявили — явилась… во всей красе. Да еще портретец в руках потрепанный. Писателя Максима Горького. Сдержался дядь Коля. Не тронул и пальцем жену свою, покуда за порог не ступили. А уж ступили… родимые матушки…

Долго глядел в око Марьи Чудиновой отец Серафим, всё силился угадать умысел. А око заплыло от угощения дядь Колина, мигнуть и то не мигает. И губища висит гирею. А ведь как человек была… Окрестил заблудшую дочь отец перстом огненным… да не сдержался, залился хохотом. Слышь, дочь моя, смешок смирил, крякнул в бородку, а обо мне, об отце своем, не пишешь ли? Та башкой мотнула: поди разбери. И почапала…

Вот бредет, ноженьку приволакивает, а ей навстречь Катька, из пятой квартеры: жопку обтянула свою, бесстыжая, ножками тонкими сверкает — ну разве в старые времена девки так сверкали? Баб Мань, кричит, а баб Мань! Чудиниха очухалась, на Катьку зырк. Старухи рты раззявили, а Катька: ты, говорят, пишешь? И на старух пялит свои зенки, шельма ты рыжая. Наша, придурковатая-то, кивает: мол, а то как же, пишу. А тут и ухажер Катькин, гнида патлатый, кольца в ушах, руки разрисованы каракульками — фу, срам один! — на своем драндулете гавкающем аккурат перед этой тонконогой и Чудинихой полоумной нарисовался: хай, кричит не по-нашему! Старухи, ясное дело, дыхание затаили, пукнуть и то боятся. А этот, драндулетчик: баб Мань, кричит, хочу, мол, твои писания послушать, уж больно, говорят, складно сочиняешь. Чудиниха придурковатая зарделась: спасибо, сынок. А тот ей, — тоже, сынок выискался, черт патлатый: выходи, мол, как стемнеет, и писульки свои прихвати, бай! — и газанул. Старухи на лавке аж подпрыгнули.

Дядь Коля в церкву: гляди, Марья, Господь, Он ведь всё видит! — однако для верности дверку на ключ запер. Эта малахольная платьице сейчас выходное нацепила, да чулочки новенькие достала из сундука, да платок: то ей сам Чудинов, дядь Коля, даривал к юбилею полтинному — писульки под исподнее сунула и в окно. Юбку задрала почище, чем Катька бесстыжая, к этому патлатому на заднее сиденье шмяк, за шкирку его хвать — завихрились, только пыль подняли, супостаты. Спасибо, дядь Коля на смену ушел, а то он бы ей и хай и бай показал.

Куды мы едем-то, сынок, наша чумичка кричит. А «сынок» уши музыкой своей залепил сатанинской, завей горе веревочкой. Слава Господу, подъехали. Живехонькие! Патлач драндулетом пыхнул и куда-то сгинул, как скрозь земь провалился, Чудиниха и глазом не успела моргнуть. А темень на дворе — жуть! Порыскала-порыскала…

Баб Мань, а баб Мань! Никак, Катька? Чудиниха слух навострила: ейный голосок. Обрадовалась старая. Здесь я, кричит, здесь! Ну, фара нашей чеканукнутой в глазок-то заплывший и ударила косым лучом — едва на ногах устояла. Глядит, полянка какая-то, а на полянке патлач, Катька — жопку обтянула, ножонками дрыгает, Никитка Лепшеевский — «причастился», Настасья — брюхо на лоб прет, точно опара, и мужик ейный, там плюгавец плюгавцем — из колонии прибыл, еще тепленький. Мать честна́я, и старухи тут: Иванна с Семённой! Чудиниха туда-сюда, а сама, вот дуреха-то где, всё писульки свои под исподним щупает, на месте ли!

Те, суседи, наступают. А ну, чего ты там про добрых про людей пишешь? Рыкнули — и пошли потрошить Чудиниху, только перья летят. Не отдам, наша малахольная кричит, не отдам! Те ей под дых, из-под исподнего писульки вырвали — и были таковы…

Лежит Марья Чудинова, руки раскинула. И ни души кругом…

Долго ли, коротко ли — свет растекся по небу. А само небо близёхонько: потрогать можно. Легко Марье стало… Она очи смежила… а ухом улавливает: что ж ты не послушала-то меня, Марьюшка, на кого ж ты меня покинула? Чудинов, сам. Не любила его Марья, всю жизнь псу под хвост пустила. И Володьку — не любила: махонький был, ночей не спала, надышаться на кровиночку свою не могла! — небось, три тыщи пришлет, не пожалеет для родной для матери… Спи спокойно, дочь моя, отпускаю тебе грехи твои! Ишь, запел, «отче»… Не верила Марья, ни единому словцу отца Серафима не верила…

Голоса смолкли… Небо лодкой качнулось — и поплыла Марья в самую высь, точно пушинка! Что такое? Петенька… живой!

— Как ладно ты про меня написала, — говорит. — Читал бы и читал!

И держит в руках писульки Марьины.

— Вот оно, счастье-то!

Выговорила, блаженная, — да дух и испустила…

Из жизни

Вове Жеребцу было «глубоко за полночь», как говаривал наш острослов одессит Сема, когда он, Вова, из своей маленькой деревушки, которую «без ста грамм» на карте нашей «широкой Родины» и не разглядишь, приехал в Москву учиться на режиссера.

— А что ты там делал-то? Ну, в деревушке? «Вот моя деревня, вот мой дом родной…» — заливался Сема.

— Что делал? Агроном я…

Так к нему привязалась кличка Жеребец: народу все одно, агроном ты или животновод — главное, из деревни…

— А как там, в деревне-то?

Сема почесывал свое горлышко, а Вову ничем не проймешь: и не такое видывал на своем-то веку.

— Да что в деревне: тоже люди живут.

Он «скороговорил» и быстро-быстро семенил своими ножками, как все маленькие. А был он маленький: страшно сказать, какой маленький! «Мэтр и без кепки мэтр», шутил Сема, намекая на режиссерские амбиции Вовы. Его Жеребцом-то прозвали еще почему: как говорится, маленький да удаленький…

Мы-то, выросшие в условиях отдельных городских квартир, «морды воротили» от общажного быта. Еще бы: обшарпанные стены, сломанные стулья, выщербленные полы и вечно искрящие розетки… А Вове хоть бы хны: наберет в ванну воды и ныряет, только знай воду фонтанчиком выпускает из рта. Он и ванну-то, поди, там у себя в деревне не видал…

Холодильника у него не было, так он смастерил что-то вроде кормушки и прибил к окну: там и хранил свои нехитрые запасы. Морозы, помню, нешуточные ударили, так он пакет открыл — и давай ножом откалывать куски мутноватого застывшего молока… Ничем его не возьмешь! Наши-то хлюпики всё в шарфы да в одеяла кутались, а он водой холодной обливался!

А все почему? Цель у него была. Ночью он спал часа четыре. Потом просыпался, делал зарядку, само собой, обкатывал себя ведром воды, включал свою белую лампу дневного света и что-то писал мелким убористым почерком.

— Сценарий пишу. Из жизни, — делился он со своим соседом по комнате Васей, флегматичным полноватым пареньком, который просыпался всякий раз, как Вова включал свою белую лампу, но боялся ему об этом сказать.

Он был таким маленьким, таким смешным, что никто не мог и заподозрить его в каких-либо сношениях с женщинами. Правда, он пару раз обмолвился Васе, что, дескать, в деревне его ждет дама сердца, но выглядело это так неубедительно, что Сема тут же сострил: мол, она твоя дама сердца, а ты ее король печени…

По вечерам Вова подрабатывал в какой-то забегаловке и откладывал деньги…

— На кино, — делился он с Васей при свете лампы дневного света.

Тот зевал и отворачивался на другой бок.

И все шло по Вовиному плану, пока не приключилась с ним эта беда. «Эту беду» звали Жанка. Она была крашеная блондинка не то кавказских, не то татарских кровей со сросшимися на переносице густыми бровями. Так или иначе, а Бабаян ее признавал за свою. У нее были тонкие длинные ноги, такие кривые, будто она держала ими, ногами, «гарбуза». Так шутил Сема.

— Я эту дурь из башки-то выбью, — делился Вова Жеребец с умирающим от сна Васей.

Не получалось… Да и разве такое дело скроешь: раза два глянул на тот самый «гарбуз» — вся общага уже зудит…

— Ну надо же, а? — сокрушалась этажерка Михаллна. — Такой парень, а? Ему б ну хоть сантиметров пятнадцать росточку… Цены б ему не было! И эта тонконогая… совсем задурила ему голову…

Тонконогая не тонконогая, а с Юркой-артистом ходила… этими самыми тонкими ногами… И каждый раз, когда Вова Жеребец возвращался ночью с работы и видел Жанку на лестничной клетке в обнимку с Юркой, он громко вздыхал и семенил в свою комнату. И Жанка вздыхала:

— Блин, трахнуться негде! Эта дура (ее соседка Аленка, дебелая девственница) чуть что, сразу визжит. У Юрки сосед верующий… Провалиться и не встать!

А кто сказал, что будет легко: общага…

Ну, а тут Вове Жеребцу стукнуло… Днюха у него приключилась, день рождения!

Решили отметить. А что подарить? Денег сроду ни у кого нет: на водку бы хватило.

— А давайте подарим ему… Жанку? А?

Сема предложил — мужики ударили по рукам. А Жанке что? Да и с Юркой поругалась… Была не была!

Вова и справлять не хотел. Но тут такое дело: накрыли стол прямо на кухне. Натащили из комнат стульев. Телевизор тут же старенький орет, а вместо антенны железяка торчит какая-то: ясное дело, Вовиных рук дело, чьих еще!

Захожу свою горошницу разогреть, а у них дым коромыслом.

— Э, нет-нет! — кричит подвыпивший Сема. — За стол! Нечего горох на ночь жрать! — Он засунул свой длинный нос в мой ковшик. — Всю ночь аукать будешь!

На кухню заглядывает Миша, смотрит на пирующих своими огромными глазами-светляками, так, словно никогда раньше не видел, как люди пьют водку. Замечает меня, радостно кивает.

— К нам, к нам! — кричит Сема, но Миша отводит его руку мягким жестом и исчезает в дверном проеме.

— Ну и ладно, нам больше достанется.

Я помешиваю свою горошницу.

— Что за шум, а драки нет?

Бабаян: легок на помине! И давай бить в свой бубен, словно с цепи сорвался.

Я помешивать-то помешиваю, а сама краем глаза поглядываю на пирующих: красавчик Зураб, Сема, Вася, Дашка Сточная Яма (уже лыка не вяжет), красный — не то от выпитой водки, не то от смущения — сам именинник Вова Жеребец, рядом с ним Жанка (обтянула свои фигушки красным топиком)…

Бабаян вьется вокруг Жанки со своим бубном, словно цыган вокруг лошади. Та выстукивает ритм тонкой ногой, обутой в босоножку на высоченной шпильке.

— Я отец троих детей, — кричит подвыпивший Сема. — Со мной и сидеть-то рядом опасно!

Дашка Сточная Яма хохочет и кидается лобызать смазливого Сему своей лягушечьей мордочкой.

— Ты мой дорогой…

— А тут звонит мне… ну, моя бывшая: мол, у тебя четвертый ребенок родился…

И Сема показывает фото новорожденного карапуза на своем мобильном.

— Ну ты прям как я!

Сточная Яма расплывается в улыбке.

— Радость моя, — четко выговаривает каждое слово Сема. — Разница между нами, знаешь, какая?

Сточная Яма испуганно таращит на Сему свои глазенки.

— Мне вот так вот могут позвонить и сказать: мол, Сема, у тебя родился ребенок… — Сема делает многозначительную паузу. — А тебе нет!

Он хохочет, хохочет и Сточная Яма, хотя, судя по выражению ее лягушечьей мордочки, она не понимает, в чем соль Семиной репризы.

На меня никто уже не обращает внимания, разве что Зураб… Как говорится, пьяный трезвого не разумеет.

Я снимаю с огня свой ковшик, еще раз оглядываю пирующих и выхожу.

Меня догоняет Зураб.

— Щас ведь самое интересное будет. Ты чего?

Я мотаю головой: мол, вам интересно, а мне нет… Он хватает меня за руку.

— И за что ты так людей-то не любишь, а?

Его вопрос повисает в воздухе. Я спокойно иду по коридору в свою комнату. Я чувствую спиной, как Зураб стоит и смотрит мне вслед. Я как канатоходец. Да еще и ковшик обжигает мою руку…

Хлопаю дверью: она чуть не слетает с петель, надеваю наушники, скребу ложкой по дну ковшика… Людей я не люблю! А вы любите? Издеваться над человеком только потому… потому… что он маленький… Я вот, когда иду по коридору на каблуках и встречаю Вову Жеребца, всегда радостно улыбаюсь ему: мол, мне дела нет до твоего роста…

Они бегают по коридору, орут, гогочут, мне кажется, что они стучат в мою дверь… Дурдом… Я надеваю беруши… Кое-как засыпаю… Среди ночи вваливается Дашка Сточная Яма: тш-ш-ш… Какой-то мужик кашляет… прямо мне по мозгам… Дашка изо всех сил дергает ручку сливного бачка… Хохочут… И опять: тш-ш-ш… Слава Богу, ушли… Людей я не люблю… Это ж надо, а?..

Утром с головной болью и с ковшиком в руках иду на кухню: бедлам… Пол залит не то кровью, не то красным вином… стены тоже… На плите нет ни одного живого места, куда я могла бы поставить свой ковшик… Бутылки, краюхи засохшего хлеба, грязные тарелки… Меня просто воротит… Гляжу, кто-то свернулся калачиком на стульях и сладко посапывает… Вова Жеребец… Помешиваю свою кашу — Михаллна.

— Это что такое?

А я ноль внимания: я чиста! Вова резко вскакивает.

— Да мы это, Валентина Михаллна… Отметили…

Михаллна мотает головой: мол, знаю я вас! Она затягивается сигареткой, лицо ее опухло, из носа течет…

— Приболели?

— Не твое дело. Возьмешь тряпку — и чтоб все блестело, понял?

— Понял!

И ни с места.

— Ну, иди?

Михаллна удивленно смотрит на Вову, потом на меня: чего это с ним?

Вова не двигается. Я беру свой ковшик и к выходу.

— Погоди-ка!

Михаллна плюет на сигарку, кладет ее на грязную от пепла железную крышку от банки.

— А ну, пошли!

Она властным жестом манит нас с Вовой Жеребцом за собой. Я готова сожрать Жеребца… вместе с кашей…

— Открывай!

Вова послушно открывает дверь в свою комнату. Входим: ковшик обжигает мою руку. Я озираюсь по сторонам: куда бы поставить-то, а? Васина смятая постель пуста, а на кровати Жеребца кто-то лежит, укрывшись одеялом с головой.

Михаллна, как заправский фокусник, срывает одеяло: алле! И что мы видим? Жанка! Выставила свои фигушки с маленькими, словно бородавки, коричневыми сосками. И… Вася! Разлапил свою пухлую ладошку с розовыми пальчиками и большими ногтями на Жанкином ребре, а увесистую рыхлую ляжку положил аккурат на ее лоно, прикрытое редкими рыжими кустиками волос. Вова Жеребец опускает глаза, багровая кровь… точь-в-точь такого цвета, как на стенах общежитской кухни, ударяет ему в голову…

— Эт-то что такое? — по-армейски выкрикивает Михаллна. Того и гляди, выкрикнет и «отставить!».

Я опускаю глаза, беру ковшик в другую руку. В конце-то концов…

— Ладно, иди.

Михаллна машет мне рукой: мол, вольно…

— Если что, подпишешь что надо.

Я киваю и ухожу… Черт, каша остыла…

Вася рассказывал… Посидели, выпили… Разморило меня: закуски мало было…

В общем, такое дело: пошел Вася к себе и лег спать.

Просыпаюсь среди ночи… ну, отлить… А он читает ей…

— Кто? Кому? — И этажерка Михаллна, громко высморкавшись, оторвала глаза от бумаги.

Вова Жеребец… этой, как ее…

— «Вова Жере…». Тьфу ты черт, так и написала… Придется переписывать…

Этажерка плюнула, перечеркнула написанное.

— Ну куда торопишься-то — не успеваю…

А проснулся наш Вася и видит: лампа дневного света, в ее лучах Жанка и Вова Жеребец. Он читает ей «сценарий из жизни», она чувственно мотает головой. Вася терпел-терпел… вышел… Вернулся — ни Жанки, ни Вовы.

— Ну, а дальше что?

— Не помню…

Вася опустил свое пухлое лицо и потер переносицу.

— Не помнишь, да?

Этажерка засмеялась.

Вася помотал головой.

— Ладно, распишись вот здесь. «С моих слов записано верно».

Вася черкнул ручкой и медленно, словно большой мягкий кот, вышел из «предбанничка» этажерки.

Жанка рассказывала… Посидели, выпили… Разморило меня…

А дело так было: стала Жанка стучаться к себе, а дебелая девственница Аленка закрылась на все замки и не открывает. Что делать? К Юрке: мол, так и так, открой… А сосед его, верующий: креста на вас нет! — как заорет: чуть всю общагу не разбудил.

— А Вова… — Жанка стыдливо опустила глаза. — Уступил мне свою постель, как истинный джентльмен.

Теперь уже Вова Жеребец опустил глаза и багровая кровь ударила ему в голову.

— Ну, а дальше? — Этажерка громко высморкалась.

— Не помню…

— А сценарий он тебе читал?

— Какой сценарий?

— Ну, из жизни?

— Из жизни? Не помню…

— Ну, подпишись вот тут вот. «С моих слов записано верно».

Вова рассказывал Жеребец… Посидели, выпили… Разморило меня…

А дело-то как было: прямо на стульях и уснул…

— И это всё?

— Всё…

— А как они оказались в твоей постели?

Вова Жеребец опустил голову.

— И сценарий ты не читал?

— Какой сценарий?

— Из жизни… или какой там у тебя, я что, знаю?

— Из жизни? Не помню…

— Подпишись вот здесь. «С моих слов записано верно».

Зураб рассказывал…

Да ничего не сказал Зураб!

Я что, баба? Вы за кого меня принимаете?

Сема уехал в Одессу: четвертый ребенок у меня родился…

Дашка Сточная Яма… А что с нее взять?

Перечитала Валентина Михаллна то, что «с моих слов записано верно», покачала головой.

— Я что, эти сказки директору покажу?

Потом громко высморкалась, разорвала «сказки» на мелкие кусочки, да и выкинула их в мусоропровод: только и аукнули…

— Ну, ваше счастье!

Михаллна затянулась сигаркой, грозно посмотрела на нас всех… И не выдержала, рассмеялась. Рассмеялся и Зураб, и Жанка прыснула со смеху, и Вова Жеребец хмыкнул, и я скорчила гримасу…

А что дальше? Посидели, выпили… Что им сделается-то? Правда, Жанка съехала: сказала, к родственникам… Вова Жеребец погоревал-погоревал… и продолжал по ночам писать свой «сценарий из жизни». Вася просыпался от света лампы. Сема навещал своих четверых детей…

Жизнь продолжалась.

Сточная Яма

Дашка такая жила себе, по кличке Сточная Яма. Не слыхали? Ну, скажу я вам…

— Ты халат-то запахни! — И наша этажерка Михаллна ткнула пальцем в Дашкино голое брюшко. — Сверкаешь тут мне! И соседку вон принимай…

А засосало меня, братцы мои, в общагу: местечко не для хлюпиков. Этажерка, или дежурная по этажу (это уж кому как больше нравится), Михаллна выдула в меня струю дыма, аппетитно прищурилась:

— Новенькая, слышь? Белье иди получай.

И сантехнику Лехе, который «ходил» к ней:

— Эта долго не продержится, вот увидишь.

— Эт’ почему это? Грудки, глянь, какие кругленькие!

А я иду и слышать не желаю «ихний» треп. А они мне в спину, в спину! А спина как струна!

— И не облизывайся: эта… — Этажерка сделала паузу. — Не даст.

«Эта» не даст, зато даст Дашка Сточная Яма!

Прихожу домой — а они тепленькие!

–Ой, кто к нам пожаловал! — Ее лягушечья мордочка расплылась в улыбке. — Какая ты у нас красавица… Не хочешь с нами? Слышь, Леш, она не хочет… — Сточная Яма скуксилась. — Не нравимся мы ей… надо же…

— Да отстань ты от нее! — Леха сверкнул металлическим зубом и увлек Дашку в открытую дверь. Та ни в какую, брыкается!

— Нет, ну я хочу знать, ну вот откуда такие берутся, а? Нет, ну мне интересно!

Я захлопнула свою дверь прямо перед носом у Сточной Ямы. Она в отчаянии лягнулась. Дверь подалась вперед всем корпусом, но устояла под напором Сточной Ямы.

Ритмичные звуки массивной железной кровати, которые усиливались смешком Сточной Ямы и рычанием Лехи, сопровождали мой хрупкий сон всю ночь.

Утром заспанная Дашка выползла из своей конуры в плавках и майке. Из приоткрытой двери мне в глаза ударил лучик: это блеснул металлическим зубом сопящий Леха.

— Слушай, ты, это… Ну, я, когда выпью, я… того…

Трезвой Дашку я не видела ни разу…

А кого только не засосало в Сточную Яму, мамочки родные! Перед всеми открывала свои ворота! Даже перед нашим «застенчивым» Гамлетом Арташезычем Айрапетяном, Завхоз Колхозычем, как мы любя его называли: голова как коленка, зато грудь в волосах, словно непроходимая чаща — ни одного живого места.

Захожу утром в ванную — а он бреется… моей бритвой: вырывает из груди кустики шерсти и бережно кладет их в раковину. А они распускаются там, словно молодая рассада…

— Ой, простите, извините… — И запахивает дверь: нет, это уж слишком!

— Гамлетик, ты омлетик будешь или яички всмятку? — булькает мне по мозгам Сточная Яма.

А я стою. Терплю, стиснув зубы. Вафельное полотенце обмотано вокруг моей шеи, словно веревка вокруг шеи висельника.

— Всмятку… — Завхоз Колхозыч опускает глаза и протискивается между мною и дверью в ванную. — Яички… — От него пахнет моим лосьоном. Молодая рассада кучерявится на поверхности воды: раковина засорилась — вечером придет Леха…

Я иду к Михаллне. Ритмичные звуки железной кровати все еще раздаются в моем воспаленном мозгу. Я негодую, я подбираю красивые слова…

— Я тебя к Бабаяну подселю — там будешь свои права качать!

Навстречу мне широко улыбается Леха: металлический лучик бьет в мои больные глаза.

— Ух ты, ух ты!

Я уворачиваюсь от его объятий.

— Я тебе говорю, не продержится…

Этажерка смеется, Леха чмокает своими лосиными губами.

— Ну, значит, продержим!

Я оборачиваюсь. Этажерка хохочет. Леха хватает ее за куриную ляжку.

— Да отстань ты!

— Грудки кругленькие, а попка маленькая, надо же, а…

— Одно и знаешь…

Животное… Открываю дверь — Сточная Яма опускает виноватые глазки.

— Я там тебе курочку оставила — покушай. Не скучай!

Она посылает мне воздушный поцелуй, нахлобучивает на голову белую панаму, и ее желтые сальные патлы стекают по плечам, словно разбитое яйцо.

— Опаздываю!

«Кушаю». Курочка нахально развалилась в большом синем блюде: на озеро похоже… и пахнет! А, в принципе, она неплохая бабенка, ну, Дашка, Сточная Яма…

Иногда она затихала на несколько дней, голодала и ставила себе клизмы… Чищусь, говорила Сточная Яма. Мне же доставались «супчик», «картошечка с котлеткой», «салатики»: «ты же любишь!» Еще как! Я ела — она подкармливала меня и была само совершенство!

Я тогда еще не догадывалась, что все это ради… Него… Он, Слава, смазливый стюард, мужчина, который отрастил самомнение, словно небольшое брюшко…

— …показал мне, что такое любовь! — изливала душу Сточная Яма.

После бани стюард Слава надевал Дашкин махровый халат, одноразовые белые тапочки и причесывал волосы на пробор. Сточная Яма зацветала.

— Пойдем с нами!

Стол ломился от яств: Слава был редким гостем. Он аккуратно поддевал «вилочкой» «красную рыбку, вкусненькую» и отправлял ее в свой «ну ты только посмотри, какой у него!» рот, медленно и со смаком жевал и тыкал в фото всё той же «вилочкой»:

— Это я, на рыбалке!

И смотрел на меня восхищенными глазами: восхищался он явно собой.

Сточная Яма везла его в парк аттракционов, спускала на него кровно заработанные деньги.

— Нет, ну ты представляешь: ты, говорит, моя будущая жена, чего ж ты деньги-то считаешь?

В историю предстоящей женитьбы не верила даже она сама.

Потом разыгрывалась бурная сцена. Слава исчезал. Снова блестел своим металлическим зубом Леха, бережно отрывал от груди кустики молодой поросли Гамлет… В ритме биения железной кровати об стену я даже сочинила песенку: «Сточная Яма, Сточная Яма, всем дает налево и направо!»

Однажды утром Сточная Яма медленно открыла мою дверь, словно облако, опустилась на кровать…

— Я ухожу… умирать… Передай эту записку мамочке, обещаешь?

Я спросонья кивнула. Она сунула скомканную бумажку в мою руку и, таинственно заглядывая мне в глаза, испарилась…

— Ну скоро ты там? — прорезал мой слух мужской хриплый голос.

— Иду… — крикнула Дашка. И едва слышно шепнула: — Умирать…

Я встала. Развернула записку: «Мамочка, прости меня! Я очень люблю тебя!» На часах была половина шестого утра: уснешь тут! Черт бы тебя побрал!

Ночевать она не пришла. Господи, впервые за долгое время я выспалась и даже сон видела! Я напевала мою песенку «Сточная Яма, Сточная Яма, всем дает налево и направо!», поддевала «вилочкой» «красную рыбку»…

— Дашка пропала! — завизжала в трубку подружка Сточной Ямы Борзова. — Звоню ей, а там какой-то мужик: нашел, мол, симку в канаве… — И ревет как белуга.

«Рыбка» встала колом у меня в горле: да провались она ко всем чертям в их канавы и… сточные ямы! А черные кошки душу-то скребут. Звоню в милицию: мол, такая-то пропала, телефон берет посторонний… Что? Сколько лет? Да черт ее знает… Лягушечья мордочка… Хорошо, сообщу…

Приехала «мамочка, я очень люблю тебя!». По-хозяйски осмотрелась. А там такой зад, того и гляди, к стенке придавит…

— В психушке она. — И давай распаковывать сумки: специи, мед, варенье…

Я облизнулась.

— Мед нынче не тот. Я медом торгую. Вечерком пловчик приготовлю. Пловчика будешь?

А то как же…

— В психушке, — повторила «мамочка, я очень люблю тебя». — Позор-то какой…

Она выдохнула. Я разглядела ее лицо: мордочка с кулачок, как говаривала моя бабушка, голубые мутные глазки, кусочки туши на ресницах, остренький носик, изжеванные губы… И крашеные рыжие прядки волос, сквозь которые нагло прет седая поросль.

— Ладно, жива хоть…

Я кивнула.

— Тут у вас, говорят, из окон выпрыгивают? Паренек, говорят, недавно, выпрыгнул какой-то нерусский?

Надо же, и когда успела-то все сплетни собрать? Я кивнула: выпрыгивают. Их у нас летунами называют: мол, опять летун? Опять… И чего им не живется-то… Один дядька даже статистику, говорят, ведет: мол, столько-то выпрыгнуло, столько-то траванулось…

— Пила она?

Еще как! Я зачерпнула меду: длинный золотистый хвостик потянулся следом за ложкой, поблескивая и переливаясь на свету.

— Да ты бери прямо всю плашку: вон его сколько. Дашка-то мед не жрет: все голодает…

Ага, посмотрела бы ты, как она голодает…

— А ведь такая была… Помню, учителка мне: мол, за партой сидит, ну словно птенчик. Ручки вот так вот сложит — любо дорого поглядеть… Ой… Как пловчик, ничего?

Я кивнула.

— Моя-то мясо не жрет… А что за мужик-то с ней был, ну тогда, ночью?

Да что за мужик? Хриплый голос… «Ну скоро ты там?»

— Ее ведь избитую всю нашли, в канаве…

«Мамочка, я очень люблю тебя» прослезилась.

— Лучше б он убил ее, глаза б мои не глядели…

Дашка Сточная Яма лежала в психушке. «Мамочка, я очень люблю тебя» быстро освоилась и хозяйничала налево и направо, успевая по утрам навещать свою непутевую дочь и кормить меня пловчиками, медовиками и рассказами о Дашкином счастливом детстве: и чего ей надо-то было, засранке, а?

Через две недели она появилась… Тихая, смирная… «как птенчик»… «ручки сложит… любо дорого поглядеть»… Только кожица на лягушечьей мордочке обвисла и глаза утонули в бездонной синеве…

Я перекрестилась. Неужели покой?

«Мамочка, я очень люблю тебя!» уезжала. Сточная Яма тихо поскуливала у нее на плече.

— Ну ладно, хватит! И смотри у меня. Ты поняла?

Сточная Яма покорно кивнула, слизывая сопли языком.

— Я ведь совсем другим человеком стала, — говорила она, лежа в постели и преданно глядя в мои глаза. — Бери, бери, не стесняйся!

Я ела сухофрукты: вот это да, не то что здесь, в Москве, — настоящие, сочные, сочинские! Я, когда была маленькая, думала, что город Сочи так называется потому, что там все сочное… Я улыбнулась этому детскому воспоминанию и зачерпнула горсть высушенных на ярком южном солнце груш.

— Совсем другим! Я ведь… мне ведь пить нельзя… Я ведь…

Сточная Яма разливалась признаниями и клятвами. Я наслаждалась вкусом нежнейшего чернослива. Ну разве у нас чернослив? Одно название…

— Ты посиди еще, не уходи…

Да куда уж еще… Ну разве что немножко медку, чуть-чуть… И мед-то какой: в бутылке… Жидкий… И не застывает совсем! И чистый, ну вот, как слеза… ну, так говорят…

Сточная Яма что-то лопотала своей лягушечьей мордочкой: ква-ква-ква, ква-ква-ква. Заглядывала мне в глаза, хватала за руку: я чуть медом не вымазалась!

— Да пошли они все! Правда же?..

Через два дня появился Слава… Запахло жареным… мясом… Сточная Яма вышла из берегов!

Батарея бутылок — и дикий хохот: я запнулась об эти бутылки, пытаясь пройти в свою комнату… Ну, ты у меня дождешься…

«Сточная Яма, Сточная Яма, всем дает налево и направо…» А у самой зубы стучат от злости: убила бы эту лягушечью рожу… Вот так бы вот потянула бы за уголки рта… и…

И снова аттракционы, «рыбка красная», «пловчик»… Да подавись ты, и не прикоснусь…

Ночью Слава «случайно» перепутал двери. Он сел на край моей кровати, в белом Дашкином махровом халате…

Я не успела отпрянуть: он ловко поймал мою грудь в свою шершавую ладошку…

— Какая ты красивая… Ну чего ты кобенишься: одна ведь…

От него пахло южными пряностями… Голова моя закружилась…

— Ах ты сука!

Сточная Яма ворвалась в мою комнату. Слава, в белом махровом халате, укрывал меня, словно большой тяжелый плед…

Сточная Яма распахнула свой рот — и оттуда потоком полились слова.

— Какая ты сладкая… Я еще вернусь…

Он резко вскочил, схватил Дашку за космы и вытолкнул ее в дверь… Я услышала, как она упала… Господи, да пропади ты пропадом…

Снизу постучали. Дашка затихла: после психушки, как-никак… лягушечья мордочка-то в пуху…

Пришел Слава, тихо повернул ключ в моей двери…

— Не бойся, спит… Я ей водки налил… ну, и какое-то там ее снотворное… Да что с ней сделается? Она живучая… Ну иди ко мне…

Он распахнул белый махровый халат… и показал мне, что такое любовь…

Утром Сточная Яма, как ни в чем не бывало, позвала меня к столу.

— Слава смылся… вот… козел… Я на него вчера, знаешь, сколько денег спустила…

Мое тело все еще пылало от его ласк… Дашкины «блинки с медком» обжигали рот…

— А я чо, сильно вчера бухая была? Ничо не помню… Ой, ужас!

Сточная Яма глянула на себя в маленькое зеркальце.

— Рожа как у алкашки…

А ты кто? Не алкашка, что ли?

— А чо он тебе говорил? Ну, Слава?

Имя «Слава» она произнесла, словно кошка, приторно растягивая слоги.

«Какая ты сладкая! Я тебя всю хочу, всю…» Я помотала головой.

— Да ладно, я же видела, как он на тебя глаз кинул… Конечно, была бы я такая красавица… Он-то вон какой…

Я покраснела. Его лицо нависло надо мной и раскачивалось в темноте, словно маятник: туда-сюда, туда-сюда…

— Ни с кем у меня так не было… — разливалась Сточная Яма. — Хочешь его? Ладно, так и быть, попробуй: свои ведь…

Она захохотала. Лягушечья мордочка расплылась, глазки превратились в щелки… Блин встал у меня колом в горле! Какая щедрость!

Слава не приходил…

— Нет, ну не сучара, а? Тридцать штук у меня занял: мол, ты же моя будущая жена, чего, мол, ты жмешься? Как думаешь, отдаст?

Мое тело все еще помнило его ласки… Я помотала головой: ага, жди, отдаст он тебе! Догонит и еще отдаст…

— Он ведь со мной ради квартиры…

И Сточная Яма вылила мне, что, оказывается, у нее есть здесь «маленькая квартирочка», которую она сдает… Но скоро…

— Думаешь, женится?

«Какая ты сладкая», — шептал он и облизывал меня, словно мороженое.

Я поежилась.

— Ой, тебе холодно? Накинь халатик…

И Дашка кинула мне белый махровый халат… со Славиным запахом…

Вечером пришел…

— Мой бывший муж!

Я ахнула: Господи, у нее еще и бывший муж… Дашка бросила в меня победоносный взгляд. Какая Сточная Яма не мечтает быть Океаном!

«Мой бывший муж» даже не глянул на меня: снял кроссовки и потопал по полу босыми ногами…

«Сточная Яма, Сточная Яма, всем дает налево и направо!» А что мне оставалось делать? Только напевать песенку под звуки ходящей ходуном железной кровати.

Она опять пропала, Дашка, Сточная Яма. Я вздохнула… Я открыла настежь окна, я вышвырнула пустые бутылки и окурки… Я лакомилась медом и сушеными грушами… Я хохотала, черт возьми! Позвонил… Слава…

— Дашка там говорила что-то насчет машины, что-то там починить нужно… Она тебе ключ не оставляла? Спустишься?

Какая машина? Эта старая развалюха, что ли?

Спуститься или нет?..

Он стоял, как-то весь ссутулившись… Его светлые глаза блестели на загорелом лице. Увидел меня, приосанился…

— Гости только до одиннадцати часов, слышали?

Вахтерша сверкнула своими глазками-буравчиками и записала Славину фамилию напротив номера моей комнаты.

— А паспорт?

— А паспорт отдам, когда спустишься. Ишь ты, взяли моду…

А как же Дашка проводит своих «бывших мужей»?

Мы вошли в лифт. Слава облизнулся и сжал мою грудь своими огромными ладонями. Я вспомнила, как Сточная Яма поливала его.

— Дорого же он мне стоит… Только и знаю что плачу за него. Вахтерше и то совать приходится каждый раз… А что сделаешь? Не могу я без парней… Да и люблю я его… Ты ж знаешь, какой он…

Я закатила глаза. Слава задыхался, расстегивая мою блузку.

— Какая ты сладкая, — шептал он уже в комнате, вставляя ключ в замочную скважину.

Я вдруг как-то обмякла… Я ничего не чувствовала…

— Тебе плохо со мной? А? — почти кричал он, раскачиваясь надо мною, словно маятник.

Я молчала. Я не понимала, что со мной происходит… Да просто Сточной Ямы не было за стенкой… вот и все! А без нее… он мне и не нужен…

— Ну почему ты такая холодная? Ой, влип как дурак… Вот таких вот, как ты, мужики и любят… А знаешь, почему?

Да иди ты…

— Я всю тебя хочу… каждый день… Ты хочешь? Хочешь?..

Ага, то-то ты носу не казал все это время. А как машина тебе понадобилась, ты и нарисовался… со своим брюшком…

Слава заплакал…

Сточная Яма вернулась через неделю… В какой-то грязной кофте, с облезлой плюшевой сумкой через плечо…

— Сволочь… и чтобы я еще хоть раз… Завез меня в какую-то дыру… Деньги отобрал, телефон…

Она жевала сопли, ее лягушечья мордочка дрожала, словно ее дергали за ниточки.

— Еле живая… Завари чайку, а?..

Я отпаивала ее чаем с лимоном. Сточная Яма преданно, по-щенячьи, заглядывала в мои глаза и пила у меня с рук горячий чай… обжигалась, глотала воздух… Слезы текли из ее глазок, оставляя грязные следы на щеках…

— Всё, это в последний раз… Нашли дуру…

Она в изнеможении улеглась на постель.

— Слава не звонил? Я дала ему твой номер… там машина забарахлила…

Я помотала головой.

— Але, Славочка? Да, мой хороший, да…

Я вышла из комнаты… мне противно было слышать эти беспомощные кваканья…

«Славочка» не появлялся… Зато пожаловала «мамочка, я очень люблю тебя!»

— Ах ты тварь!

И прямо с порога она наотмашь дала Дашке по лягушечьей мордочке. Та закрылась руками и шмыгнула в свою комнату.

— Ты забыла, как ты валялась в психушке? Ты что, обратно захотела? Нет, ну ты посмотри на нее, а?

«Мамочка, я очень люблю тебя!» сделала широкий жест в мою сторону.

Я сумку в руки и за дверь: разбирайтесь сами! Ну вас всех к чертям!

Вернулась за полночь. На «тарелочке» «кусочек тортика» (так и слышу, Сточная Яма лопочет своим лягушечьим ртом: «Скушай тортика, тебе оставили!»), а за дверью шепоток. Я звякнула посудой — замолкли. То-то! Я вам покажу! А сама тортик в ротик: хорош-ш-шо!

Утром «Мамочка, я очень люблю тебя!» закрылась в ванной. Сточная Яма высунулась из двери и подозвала меня пальчиком.

— Тш-ш, на вот, спрячь!

И сует мне увесистый сверток, из которого выглядывает песцовый хвостик.

— У бывшего стырила. Без штанов меня оставил, так хоть это сперла! Бабе, небось, какой-нибудь прикупил…

И хохочет, мордочка твоя лягушечья!

— Мать не знает. Тш-ш-ш! Спрячь. Можешь поносить, тебе пойдет.

Горжетка просто роскошная! Я накинула ее на шею, туда-сюда, покрутилась у зеркала: ну королева… Вот бы… Слава меня увидел… Я небрежно швырнула горжетку на кровать: она покорно хлопнула своим хвостиком по покрывалу.

Сточная Яма тут как тут.

— Маман засела теперь на весь день. Ну-ка покажись!

Я примерила горжетку.

— Шикардес! Ну какая ты у меня красавица! Слава, знаешь, что про тебя сказал?..

И она кинулась целовать меня своим лягушечьим ртом.

— Всё, кажись, выходит… Тш-ш-ш…

И юркнула за дверь.

— Ну, чем ты меня будешь кормить? — услышала я голос «мамочки, я очень люблю тебя!».

Она что, тут поселиться решила? Дурдом! Никакого покоя! И к завтраку меня не зовут… Да подавитесь вы… А что сказал-то? Ну, Слава… Легок на помине…

— Да у меня… ноги свинцом сводит… думаю вот всё о тебе…

И орет в трубку, словно его режут. Ноги у него свинцом сводит.

— Прилечу из Орла — давай увидимся… прям не могу больше…

Потерпишь… Тоже мне… орел!

— Что тебе привезти?..

И эта туда же…

— Покушаешь с нами?

А у меня его фотка на телефоне…

— Ой, а кто это?

И вырывает у меня из рук трубку.

— Слава, Славочка! А я… а ты…

— Да вот, ищу тебя!

— Соскучился? Приезжай! В Орле? Да ты мой…

Я выхожу из комнаты. Господи, как вы все мне надоели…

Сточная Яма просто цветет!

— А что он говорил-то, а?

Да что говорил — ничего не говорил… ноги у него свинцом свело, что говорил… Я что-то пробормотала… Сточная Яма брызгала слюной.

— Такой заботливый… Черт с ними, с деньгами, правда? Пойдем с нами покушаем?

И наваливает мне гору «пловчика» на тарелку.

— Ты мяско кушай! На вот еще.

И обкладывает гору «пловчика» большими кусками мяса, словно валунами.

— Надо же, — улыбается «мамочка, я очень люблю тебя!», — такая худенькая, а как кушает хорошо! А ты все голодаешь, а толку… Жопу отрастила…

На себя бы поглядела…

— Между прочим, Слава звонил!

И Сточная Яма победоносно зыркает на «мамочку, я очень люблю тебя!»: мол, жопу отрастила, а Слава-то все равно мой!

— Да нужна ты ему. У него таких, как ты, в каждом городе… Летун…

Вообще-то летунами у нас называют… Я чуть не поперхнулась…

— А может, по маленькой, а?

Сточная Яма достает из-под подушки чекушку… «Мамочка, я очень люблю тебя!» испуганно смотрит сначала на дочь, потом на бутылку, потом на меня…

— А, черт с ним, по одной можно!

Я мотаю головой: водку, да еще утром…

— Она у нас аристократка!

Сточная Яма вливает в себя водку и как-то словно обтекает вся, обвисает… «Мамочка, я очень люблю тебя!» хватает ее за шкирку, трясет туда-сюда…

— Ой, а она живая?..

А я знаю?

«Мамочка, я очень люблю тебя!» что есть сил хлещет Дашку по лягушечьей мордочке. Та приоткрывает слипшиеся веки…

— Славочка…

«Да что ей сделается, она живучая!» Его слова, Славины.

— Послал же Бог дочь, нечего сказать! От людей стыдно.

«Мамочка, я очень люблю тебя!» смотрит на меня своими мутными глазками. Я выхожу из-за стола: разбирайтесь сами!

Утром Сточная Яма цветет и пахнет.

— Ой, ну хоть не едь никуда… Я уеду, а она опять за свое!

«Мамочка, я очень люблю тебя!» взваливает на горб тяжеленную сумку. Другую хватает Сточная Яма, подмигивает мне: мол, прорвемся! Шепчет мне одними губами, лягушечья твоя мордочка: мол, Слава завтра прилетает!

Да знаю, звонил уже… черт бы его побрал! И вас всех заодно!

Вечером она заявляется в компании… «моего бывшего мужа»… Я не верю своим глазам. Сточная Яма, кажется, тоже… Она виновато смотрит на меня, поджав лягушечьи губки, разводит руками: мол, и сама не знаю, как такое могло получиться. «Мой бывший муж» снимает кроссовки и, даже не глядя на меня, топает по полу своими босыми ногами…

«Сточная Яма, Сточная Яма, всем дает налево и направо!» Звуки все сильнее, сильнее… Я затыкаю уши, я больше не могу, я не выдержу… Я слышу стоны и крики… И тут только до меня доходит, что «мой бывший муж» просто избивает Дашку. Мне страшно. Я ныряю под одеяло… И вдруг тишина… Я выжидаю полчаса, час… я сама не знаю… Осторожно приоткрываю свою дверь… Кроссовок нет… Выхожу, а сердце колотится, словно птенчик в клетке… Заглядываю в Дашкину комнату… Она лежит на полу, раскинув руки в стороны, словно подстреленная птица… Я боюсь притронуться к ней… Я на цыпочках прокрадываюсь обратно к себе и запираю дверь на замок… Фу… Какой тут сон… В висках стучит… сердце вот-вот вылетит из груди… Только бы пережить эту ночь, только бы пережить…

Утром… Что такое? Я выхожу за дверь: ноги мои в воде, которая хлещет из ванной… Гляжу, а Сточная Яма скривилась под душем, голая, вся в синяках, в кровоподтеках, и льет прямо на пол… Ее лягушечья мордочка расползается в улыбке.

— Ой, какие люди…

Она держится за разбитую губу.

— Ты что, ничего не слышала? Как он меня избивал? Не слышала? Ты моя радость…

Она направляет струю воды прямо в меня. И хохочет… И снова хватается за разбитую губу.

Я выбегаю из этого… болота! В конце концов, я человек! Я не позволю над собой издеваться! Я…

— Ладно, успокойся!

Этажерка ласково гладит меня по головке.

— Выселяют ее… Заходим, а она стоит… хоть бы прикрылась, бесстыжая!

Этажерка смеется, аппетитно посасывая сигаретку.

— Пойдем, я тебя провожу…

Сточная Яма собирает свои вещи. Зыркает на меня с ненавистью подбитым глазом.

— Сучара…

— Ну ты! Язык-то попридержи!

Это этажерка ей.

— Да пошли вы!

— В психушку захотела? А то гляди, я тебе устрою!

Сточная Яма виновато опускает глаза…

Я открываю все окна, я выветриваю самый дух Сточной Ямы…

Дверь в ее комнату бесстыдно распахнута, голая кровать с матрасом, из которого торчат пружины, сиротливо смотрит на меня… Я бессильно падаю на этот матрас и начинаю раскачиваться, как когда-то, в детстве… Железные кругляши кровати остервенело бьют об стену… «Сточная Яма, Сточная Яма, всем дает налево и направо…»

Звонит Слава.

— Я прилетел! Лечу…

Я нехотя спускаюсь…

— Повадились, — сквозь зубы выдавливает из себя вахтерша. — Только до одиннадцати часов, поняли?

И зыркает на нас со Славой: в его руках большой букет белых хризантем.

— Эй, а паспорт! Ишь, шустрый какой!

Слава что-то говорит ей, смеется… Потом сжимает меня своими ручищами в лифте… Цветы падают на пол…

— У вас что, война, что ли?

Слава окидывает удивленным взглядом разоренное жилище Сточной Ямы.

— А Дашка где?

Я ложусь на ее голую кровать и маню Славу к себе рукой.

— Да пойдем к тебе. Здесь-то зачем?

Я упираюсь. Он пытается стянуть брюки, но торопится, путается в штанинах и падает на пол…

— Ч-черт!

Наконец, освобождается от тесной одежды, кидается на меня, как стервятник на добычу… Его лицо с налитыми жилами раскачивается надо мной, словно маятник, торчащие пружины больно впиваются в мою спину, железные кругляши на кровати бьются об стену… «Сточная Яма… налево и направо…»

Я ничего не чувствую…

— Тебе было хорошо со мной?

Я медленно киваю головой.

Ну, встретились мы с ним еще пару раз… А потом… А что потом?..

Я вхожу в твою комнату, которая так и осталась открытой… Сажусь на голую кровать. Торчащие пружины впиваются в мое тело… Я медленно раскачиваюсь… Песцовая горжетка обмотана вокруг моей шеи, хвостик прыгает по груди в такт песенке: «Сточная Яма, Сточная Яма, где ты теперь?»… Видела б ты меня: королева!

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий