«Пробелы в географии». Цикл рассказов

Место Васьки бомжа

Бомжовость не была для Васьки чем-то мучительным и нисколько его не оскорбляла. Он воспринимал это своё житиё как альтернативу окружающему рекламному рабству.

«Настоящее, на него ведь надо решиться, — рассуждал Васька. — По крайней мере, я никому ничего не должен».

Каждый день Васька наблюдал из своего угла, как мимо суетились небомжовые граждане.

За всё время наблюдений Васька нашёл только два признака, которыми различались небомжовые между собой.

Первый признак был из области гастрономической и выражался на лицах разной степенью сытости. Об этом признаке можно рассуждать совершенно отвлечённо, так как никакой солидарности он не предполагал, а больше раздражал самих граждан. Правда, как казалось со стороны, граждане приписывали своё раздражение чему угодно, кроме стремления к сытости.

«В общем-то, это правильно, тем более, что даже немного облегчает чувство собственной виноватости, которое, конечно же, никуда не деть, и гложет оно гражданина из глубины подсознания. Да, небомжовым гражданам жить приходится не сладко», — мысли Васьки всегда носили рассудительный характер, уж такова была его неискореняемая слабость.

Второй признак, которым различались граждане, был чисто техническим. Он заключался в способности переносить себя от места ночёвки к месту суеты с разной степенью комфорта. Одни суетились пешком и общественным транспортом, а другие — на личном автомобиле — вот и всё различие.

Всё оказывалось понятным, когда наблюдаешь из своего угла, а пёстрая масса небомжовых граждан превращалась в один нервический поток, из которого выныривали то бампер джипа, то рука с продуктовым пакетом, то ещё какая-то общая деталь взвизгивающей повседневности.

Единственное, что смущало, это определение промежутка, когда злобное полуголодное лицо гражданина перетекало в самодовольное сытое. Это совершенно неуловимое изменение переводило гражданина из категории пешкообразных в касту автоездовых, но когда это изменение случалось и где та серединная форма сытости, этого заметить никак у Васьки не выходило. Всегда оказывалось, что проскальзывающие мимо лица относятся либо к голодной низшей, либо к сытой высшей категории.

В конце концов, Васька решил, что небомжовых объединяет здесь именно продуктовый инстинкт, а всё остальное — нюансы потребительских возможностей. В вопросах питания наблюдалось одно очевидное стремление — все стремились пожрать побольше, получше и посытнее.

«Главное же выявить и обобщить, а там и само понятно», — Васька выявил и спал спокойно.

Поесть Ваське тоже хотелось.

И хоть не с таким остервенелым фанатизмом как небомжовые граждане, но Васька тоже искал себе иногда еду. Воровать он не умел и потому боялся даже пробовать. Основным источником пропитания были для Васьки мусорные баки.

К еде Васька относился, как к неизбежной необходимости, но вот что действительно ценил, так это покой.

Ценность покоя росла с опытом. Накопившись достаточно, опыт позволил заключить — покой найти очень сложно, потому что от тебя всё время кому-то что-то было нужно.

Нужно было в том смысле, что небомжовые оказывались везде и везде обращали на Ваську своё назойливое внимание.

«Казалось бы, никому ничего не должен, ну так и отвяжитесь от человека. Ан нет, лезут и лезут. Кто со своим слащавым участием, кто с претензиями», — беспокоили небомжовые граждане Ваську постоянно, и чем дальше он прятался, тем сильнее оказывалось беспокойство.

Отдельная история, это полицейские патрули. Те выискивали Ваську специально и беспокоили так дуболомно и тупо, что казались заведёнными розовощёкими брёвнами.

«То ли их какой специальной кашей кормят, что они все такие розовощёкие и дубовые?» — недоумевал Васька.

Вообще, было странно, что вокруг ходили и ездили хамы, неучи, жулики и воры, но их никто особо не беспокоил своим назойливым полицейским вниманием. Зато Ваську бомжа беспокоили все кому ни лень, от полиции до базарных тёток.

Васька бомж не воровал, не пьянствовал и даже не курил, он только забивался в свой угол и только потому, что другого дома у него не было.

Та, прошлая небомжовая жизнь, которая когда-то то ли была у Васьки, то ли ему казалась — она забылась почти начисто. От прошлого Ваське перепал обрывок человеческого ФИО и клочки тёплых, полусонных привычек.

«Может я и вправду был кем-то важным, может даже и учителем в школе или там даже профессором», — но о прошлом можно было только мечтать, потому что никакого такого прошлого он не помнил.

«Васька, ты на вот, на. Тут осталось ещё, выкидывать-то жалко будет», — небомжовый водила Петрович сидел на корточках перед Васькиным углом, протягивая перед собой еду.

Васька взял промасленный кусок обёрточной бумаги с зажатым в ней недоеденным чебуреком. Петрович довольно ощерился, и у него во рту мелькнули неровным частоколом железные коронки.

«Поешь хоть, а то вот сидишь тут», — неопределённо прокряхтел старый водила и, поднявшись, ушёл к своему потрёпанному ПАЗику. Удалялся Петрович как бы рывками, приваливаясь на левый бок и нелепо болтая правой кистью, словно хотел показать что-то и всё никак не мог определиться, что именно.

Мясо в чебуреке было выгрызено подчистую. Васька достал из кармана целлофановый мешочек, аккуратно положил в него прожаренное чебуречное тесто и запихал мешочек обратно в карман.

Невдалеке кучковались таксисты-частники.

— Не, ну ты слышь, Серёга-то, он как бы не при делах, а этот ему наезжает, ну как бы тачку типа сам делай, мне вообще, говорит, не при делах как бы, ну, это самое, не будет платить вообще.

— Да Серёга сам, чё он быковать-то начал, надо было по уму оформлять и всё, а так, оно конечно мужик откажется и всё, и ничё не сделаешь.

— Ну ясно дело, а ему-то как бы от этого не легче, тачка-то в ремонте теперь зависнет на неделю, а то и вообще на полмесяца. Тот-то мужик на навороченной, бабла походу вагон, а Серёге теперь работать на чём. Этот мужик, он как бы мог и по-людски поступить, понять-то можно, да и всё, а так, Серёге попадать, а тому вообще без разницы.

— Ну, так-то да. Чё вообще за народ пошёл, у него бабла нормально, а он жабит ещё больше.

— Там, Серёга говорит, разбирались когда, так этот мужик за каждый клапан удавиться готов был. Не, ну ты сам прикинь, если он за клапан так, то за остальное вообще понятно. Он, клапан-то, сколько там, рублей двести стоит. Я бы даже базарить не стал, тут пошёл бы, да купил без базара, жалко что ли, если на крутой, так две сотки-то вообще копейки, а мужик-то жабит, жалко ему что ли.

Мимо гудели проезжающие грузовики, стучали трамваи и копошились прохожие.

«Жалко, конечно же, жалко, не ясно им что ли, что чем больше, тем жальче», — Васька поморщился от этой мысли и выпрямил затёкшую ногу.

Если смотреть на мир со стороны, то сразу начинаешь задумываться, а где этот мир, в истеричных автомобильных и общественных вскриках, в неровных движениях тел и машин? Может тот мир, который единственный, который и называется миром по-настоящему, он где-то там, наверху, где ещё нет такой толкающейся тесноты, а разваленные тучи ещё могут себе позволить быть неторопливыми и по-настоящему грозными. Васька пока не нашёл окончательного ответа на этот вроде простой, но если разобраться, то совсем неоднозначный вопрос. Васька пока наблюдал за небомжовыми гражданами. Наблюдал, прячась в своём углу. Наблюдал из-под бетонной плиты городской теплотрассы.

Ещё одно наблюдение Васьки бомжа было на первый взгляд случайным.

Глядя весь день из своего закутка за стеклянные витрины магазинов, блеском которых было заполнено пространство с гордым именем площадь Свободы, Васька заметил, что самые большие очереди всегда были в продуктовые отделы и аптеку. Неслучайная связь между этими очередями прояснилась внезапно.

Однажды мимо проходили два очкастых мужика, и из их оживлённой беседы до Васьки долетел обрывок.

— Всё стоят и стоят. Зайдёшь за булкой хлеба, а там очередь, зайдёшь за пачкой парацетамола — и там опять очередь. То ли привычка у дураков стоять гуськом такая, прямо никаким изобилием не вытравить, — говорил глухим басом очкастый, который пожирнее и помельче ростом.

На что второй, плотно сбитый, но с небольшим брюшком под полосатым свитером, бросил, словно между прочим:

— Так нажираются вначале всякой химии, потом лечатся, и тож химией, вот и выстраиваются за дозами — сначала в продуктовый отдел, потом в аптечный, — очкастый номер два скривился и провёл ладонью по полоскам свитера на животе.

— Народ у нас такой, — полосатый повертел пальцами в воздухе. — Быдло.

***

Поздно вечером, когда январский мороз набирает особенную силу и готовится морозить и дуть сквозняком во все щели, за Васькой погнались какие-то непонятные граждане. Он как раз отходил от мусорного бака, и вдруг ударили автомобильные фары, а из-за них закричали.

— Лови, вон он!

— Да здесь, здесь засел, я точно говорю!

— Оба-на, сейчас подрежем-то!

Васька метнулся за угол дома и увидел раскрытую дверь подъезда.

«Чудо», — пронеслось у Васьки в голове молниеносной вспышкой.

Все подъезды закрыты на домофонные замки, но этот сияющий свет впереди говорил о том, что проход свободен, и Васька ринулся в него, припадая к подвальным окнам и запыханно оборачиваясь назад.

Заскочил и юркнул под лестницу. Затих.

В подъезд ввалилась супружеская пара. Под лестницу прокатилась слабая волна запахов — винегрет, дешёвый алкоголь и лосьон после бритья.

— Кто-то заскочил, ты что, не видела что ли, — шатающийся мужской баритон икнул и завис над лестницей.

— Ну опять бомж туда залез, туда, под лестницу. Они и воняют здесь, и дверь специально сломали, — женский визгливый голос повысился на слове «специально» и настойчиво дребезжал, отскакивая от стен пустого подъезда.

— Ну посмотри, посмотри, чего стоишь-то! Надо выгнать, а то опять всё загадят, ну что ты стоишь!

Мужчина тяжело запыхтел и зашебуршал одеждой.

Зажёгся тусклый экран телефона. Огромная мутная тень стала опускаться по стене, намереваясь занырнуть под лестницу.

Васька испугался, что вот сейчас достанут и начнут трепать, а потом на улицу выкинут. На улице холодно так, что не по-человечески всё.

И от страха залаял собакой.

«Что вот, мол, сами испугаются и отстанут, оставят в покое, а он здесь погреется, полежит, да подремлет в пыльной подвальной темноте», — спутанные мысли проносились в Васькиной голове, пока он лая по-собачьи, и по-собачьи же пятился глубже и глубже в подвал, а потом провалился.

Видно под лестницей лаз какой-то был, и попал Васька в него совершенно случайно.

Притихнув, подслеповато поморгал и различил три, похожих на человеческие, силуэта, темнеющие темнее, чем темнота вокруг. Они лежали на полу клубками, свернувшись, как собаки, и только Васька к ним провалился, то зашевелились, завставали.

— Э, ты чо там? — хрипло и агрессивно выплюнул один клубок.

Васька уже привык к темноте и различал физиономию с уголовными глазами. Новая волна страха накатила на Ваську, и он начал хорохориться.

— Ничего, ты отстань, — Васька попытался придать голосу развязной наглости и угрозы.

Уголовный поднялся и пошёл на Ваську напролом, шебурша у себя за пазухой. Страх подтолкнул вперёд, и Васька сделал выпад, будто в руке у него спрятан ножик.

Он мягко тыкал пустой рукой в туловище напугавшего его уголовного.

«Так тебе, так», — стучало бессмысленно в голове, но рука упиралась в ватник уголовного и пружинисто отталкивалась обратно.

— Опачки, — услышал Васька над ухом, и до него дошла, оглушительно допрыгнула острая боль в правом боку.

Тело переломилось и будто зачесалось справа, под грудью. Зуд беспокоил и беспокоил. Васька хотел ползти от зуда в угол, пробираться по грубым осколкам бетона, но было так темно, что темнота стала ощутима всей кожей. Темнота превратилась в густой битум, и Васька всё никак не мог протолкнуть вперёд руку.

У кого-то наверху, за дверью орал телевизор.

— Вот вы говорите минусы, а продолжительность жизни, а?! Я вам говорю, вы посмотрите, нигде в Европе нет такой жизненной продолжительности! А материнский капитал? Вы слышали где-нибудь про материнский капитал, я вас спрашиваю?!

Васька не слышал. Он думал про то, что вот хорошо сейчас дома, после уроков, сидеть и смотреть, как мать собирает в саду яблоки. Яблоки крутобокие и пышные, а руки матери держат у бока большой эмалированный таз.

— В покрывало, в покрывало надо, чоб не кровило, — Ваську поволокли.

Между прочим, не Васька, а Василий. Он раньше вроде был учителем. И не каким-то там педагогом, который как банкомат, ни душе, ни сердцу, а учителем.

Ваську затащили и бросили на площадке первого этажа.

— Надо б позвонить хоть кому что ль. Ну, в дверь кому и дёрнем?

— Ага, чтоб тут и запалили, — зло прокашлял страшный шепот уголовного.

— Давай, сюда под дверь и валим.

Горят и искрами вспыхивают в голове мысли, как отсветы от пламени в голове. Горячо, ох горячо, когда тебя в бок, да ножичком. И кровь такая, что железной стружкой пахнет. И вязкая, да не густеет только, а всё как из бочки прохудившейся течёт и течёт. Нет конца этой крови будто бы. Только кажется теперь, что и начала у неё нет, что всегда так было, есть и будет — горячо и железом струганным пахнет. А если кровь железом пахнет, то и вязкая она тогда правильно, ведь железо плавят когда, оно на кисель вроде похоже и льётся густо-густо.

Блажен ты был, Василий, блажен остался. Так и помирать не страшно, Блаженным-то.

Холодно так. Не по-человечески всё.

ТТ

Это началось прошлой зимой, когда у ТТ сломалась снеговая лопата.

Хотя можно сказать, что всё началось намного раньше, когда проснувшись утром и включив телевизор, ТТ узнал — страна теперь не идёт в светлое будущее, а находится в суровом и безжалостном настоящем. Самые продвинутые стали ужасными реалистами и истово верующими, а особо одарённые ритуально поджигали свои партбилеты на голубом глазу многочисленных телекамер, осводобившихся из цепких лап цензуры телевизионщиков.

Почитать заветы Ильича больше стало не нужно, да и вообще, это даже считалось (по умолчанию конечно) вредоносно для общественных ценностей. У мирового пролетариата отняли вождя и на скорую руку предали политической анафеме, а он уже, в свою очередь, утянул за собой и весь этот самый пролетариат в анафему социальную.

Как обычно бывает при переделах власти, то есть при разборках государственного масштаба, в первую голову поменяли основные правила игры. Конституция, в которой главной ценностью для государства гордо числился человек, была признана кроваворежимной и бесчеловечной.

ТТ узнал из телевизора, что теперь всё стало по-новому, что новый закон приказывает государству считать главной ценностью частную собственность и её, собственно, эту собственность — умножать, любить и лелеять. Так звучал новый завет времени.

В общем, всё как-то вдруг стало по-новому свежо и демократично.

И вот, по прошествии уже четверти века, у ТТ сломалась снеговая лопата — тогда-то всё и началось. Но вначале о том, кто такой ТТ.

Совпадение прозвища с известной маркой тяжёлого советского пистолета здесь скорее случайное, ведь ТТ, это было сокращённое от Тимофей Тимофеевич. В глаза говорили «Тимофеич», а между собой звали «ТТ». И всё же…

И всё же при определённом угле зрения случайность совпадения тяготела к закономерности. Тяготение это было оправдано в том смысле, что Тимофей Тимофеевич отличался феноменальной надёжностью и простотой суждений. Такими были его главные принципы и личные качества, которые проявлялись и в образе мыслей, и в решениях, касающихся дел повседневно-бытовых.

***

Снега в этом году навалило выше крыши, и ТТ уже шестой день откапывал периметр вокруг дома. Время было март, и всё начинало подтаивать, вот и торопился ТТ успеть до того, как снегогрязевой кисель начнёт подтапливать и подсиживать фундамент.

Как обычно он начал с обратной стороны, где за домом, под проседающими сугробами, лежала куча старого горбыля. Перебросав снег через невысокий заборчик, отгораживающий его территорию от соседнего участка, ТТ очистил последний угол фундамента. Беспокоиться было не о чем. Соседи с этой стороны давно съехали в благоустроенную ипотечную квартиру, а в дом приезжали только летом, как на дачу. Потому ТТ со спокойной душой и чистой совестью перебрасывал весь снег от своего дома в соседский сад.

Тимофей Тимофеевич был крепким сибирским дедом, этаким букрей. Много лет назад его жена отдала богу душу, и с тех пор ТТ жил один, почти не общаясь с родственниками. Твёрдый, как дуб, он всё делал сам, не доверяя никому и размеренно ведя своё небольшое хозяйство. Живности никакой в доме не водилось, а единственным и главным хозяйством ТТ были огород и маленькая бревенчатая баня.

Размеренно откалывая снеговой лопатой и бросая через плечо куски сугроба, ТТ прикидывал в уме, куда бы лучше скинуть снег с верандной крыши. Верандовую крышу он всегда оставлял напоследок, как бы на десерт — кидать оттуда было легко и приятно. Перед крыльцом образовывалась уже внушительная куча, но, в принципе, на неё можно было немного добавить, тем более, что бросать придётся сверху и получится даже немного за спину куче, почти на огородные ближние грядки. Да, бросать туда, определённо лучший вариант.

Решив так, ТТ подчистил последние слежавшиеся за зиму снеговые прослойки перед крыльцом и уже хотел отставить лопату, когда заметил сбоку ступенек забитый льдистым снегом угол. Он с силой ударил ребром лопаты по этому углу, но снегольдовая заморозка оказалось крепкой. Тогда ТТ немного расставил для устойчивости ноги и ударил ещё раз. Лопата щёлкнула и переломилась у самого основания черенка.

— Тьфу ты пропасть, — выругался ТТ и поднял с земли отломанный лопатный ковш.

Лопата восстановлению не подлежала, и ТТ досадливо покачав головой понёс части уборочного инвентаря в сарай. Там он снял с черенка остатки пластмассового лопатного ковша и отнёс этот бесполезный хлам на помойку перед домом.

Надо было покупать новую лопату. До пенсии оставалось ещё полмесяца, а снег с крыши веранды оставался несброшенным.

«Да надо ж так не вовремя-то», — ТТ примерился в уме и понял, что на новый инвентарь из остатков пенсии никак не удастся выкроить. Занимать у кого-то он привычки не имел, тем более сейчас, когда уже несколько лет жил на одну только пенсию. И всё же он решил сходить в магазин и присмотреться к ценам, благо хозяйственный находился на соседней улице. Денег с собой брать не стал, даже на всякий случай, потому что никакого такого «всякого» случая ТТ не планировал.

«Вот что это за лопаты сейчас стали делать, дрянь, а не лопаты», — думал он, идя по разбухающей от пористого весеннего снега улице.

«Ничего толкового придумать не могут, всё дрянь да дрянь. С такой лопатой ни в какой космос не улетишь, а то всё туда же они, на Марс собрались», — настроение ТТ сделалось серым, серединно-унылым и упрямо стояло на месте, не переходя в раздражение, но и не успокаиваясь. Проходя мимо конторы местного коммунального хозяйства, ТТ бросил взгляд на их крыльцо. С двух сторон от крыльца на стене белели листки с одинаковой надписью «Осторожно, сход снега с крыши!».

— Хоть предупредили, — пробормотал ТТ и усмехнулся находчивости работников ЖКХ.

Разумеется, все прекрасно понимали, что дело здесь не в той находчивости, о которой говорят «голь на выдумки хитра». В данном конкретном случае, дело было скорее в определённом коктейле из причин, основными ингредиентами которого являлись лень, воровство и хроническое презрение человека к человеку. Вот потому здесь уместнее обойтись вовсе не народной поговоркой про голь и хитрость, а литературной констатацией факта — пьют и воруют. Лопат для чистки крыш не было также как и людей для этой работы. Первое было следствием патологического чиновничьего воровства, второе — отсутствия культуры пития крепких спиртных напитков. В общем, ни работников, ни лопат — одни вывески. Зато вывесок было много.

Вот поэтому повторять вслед за классиком, что всё есть в Греции, а в России нет ничего, это тоже несправедливо. Ведь висели же по всем просторам необъятной родины Тимофея Тимофеевича бумажки с предупреждением о сходе с крыш снегов, а где-то так и ещё подробнее — о сходе с бесконечных покатых российских крыш снегов и льда одновременно. Бумажки висели везде и всюду. Уж чего-чего, а ксероксов и принтеров в стране было завались, что совсем не удивительно в эпоху господства юридическо-бюрократического вида человеческих отношений.

«Не по-человечески как-то, когда бумажку повесить только и горазды, сволочи, Сталина на вас нет, вот тот бы сразу навёл порядок», — ТТ усмехнулся ещё раз, но как-то совсем не весело.

Ему подумалось, что уж лучше вешать бумажки, чем людей, хотя порой и казалось наоборот, но эти повороты мыслей уже пугали своей террористическо-экстремистским уклоном.

В голове гудели и другие неясные мысли, но они все были как-то на дне, а если ТТ вдруг начинал пробовать эти мысли подумать, то взбивалась такая невыносимая муть, что лучше бы ничего со дна не доставал. Вообще, лучше всего выходило бормотать бессвязно себе под нос. Так никакие мысли со дна не задевались, а бессмысленность бормотания становилась чем-то вроде течения, по которому плыла лодка-язык. И никакое весло не баламутило воду, где на дне оставалось всё то, что и должно там, на дне оставаться, быть нетронутым и спать спокойно.

ТТ никогда не задумывался о вещах дальше самих вещей, потому что никакой необходимости в этом не возникало. Вот и сейчас организм среагировал на ситуацию просто и интуитивно понятно. Не поднимая внутренней донной мути, мысли проскальзывали сразу на язык и лились тихим бормотанием из-под носа наружу.

Уже завидев впереди двери хозяйственного магазина, ТТ понял, что приступ бормотания прошёл, и он молча идёт по расхристанной мартовской улице.

***

В хозяйственном магазине пахло пылью и машинной смазкой. Лопаты, новенькие, блестящие чистотой форм, стояли в отдельном углу.

ТТ протянул руку и взяв ближайшую лопату начал её вертеть и рассматривать. Всю поверхность красного пластика прорезали глубокие борозды, а на конце по всей ширине ковш обхватывался впаянной в пластик тонкой полоской металла.

— Да, — кумекал ТТ.

— Вроде смотрится ничего, дюжить должна.

Он отвёл руку с черенком немного назад и качнул лопатой, как бы счищая перед собой воображаемый снег. И в этот момент за окном хрустнуло, зашуршало и с грохотом и треском обломки льдистой слюды осыпались с крыши на жестяной уличный подоконник.

Тимофеич замер. Всё вдруг, на долю секунды, остановилось, и в этом замершем кадре остался только он, руки с лопатой и осыпавшиеся на громыхающий подоконник обломки слоистого льда. Внезапная, взбаломошная и нелепая мысль пронзила Тимофея Тимофеевича:

«Будто это я смахнул с крыши снег, будто я мыслью одной его сдвинул!»

ТТ нахмурился, поставил лопату на место и, молча и тяжело, вышел из магазина. До дома он шёл ни о чём особо не думая, так как пребывал в каком-то лёгком шокообразном оцепенении. Зайдя в калитку, уселся на крыльцо и стал думать о жизни.

***

— Э, отец, где здесь проезд на Ленина?!

Тимофеич поднял голову. Из-за калитки на него пялился, неопределённой, но мерзко маячившей внешности, мужик. Нагло ухмыляясь, мужик сплюнул и нетерпеливо переспросил:

— Дед, на Ленина где тут проехать, вроде где-то через Соцпроспект или Красноармейский, мы врубиться никак не можем, всё тут объездили уже, ты не в курсе? — мужик говорил без пауз, словно не особо вникал в слова, он будто читал какое-то бессмысленное заклинание, с помощью которого должен открыться если ни сим-сим, то, как минимум, проход к куче денежных купюр.

— Нету здесь никакого Ленина, и проезда нету, — ТТ встал и, повернувшись к наглой физиономии спиной, стал возиться с дверным замком.

Он слышал, как мужик ещё раз сплюнул, потом хлопнула дверца машины, и загудел, удаляясь, мотор.

***

— Что это за привычка, через забор орать, совсем никакого приличия не осталось…

ТТ открыл дверь, зашёл на веранду и посмотрел на старый настенный календарь, где уже много лет маячила иллюстрация к международному дню трудящихся. Обозначенные чёрными штрихами фигуры людей изображали трудящихся, над головами которых был растянут во всю ширину календарного листка транспарант «Мир! Труд! Май!». Выше, по центру, стояла гордая единица, упиравшаяся своей единственной циферной ступнёй в слово «май».

Подойдя к календарю, ТТ потрогал пальцами изображение единицы и вдруг ему пришла в голову забавная идея:

«А что если повесить у себя на заборе табличку, будто здесь есть собака, такая огромная и угрожающая, так и орать через забор отобью привычку у всяких наглых рож».

***

Повозившись в сарае, он отыскал подходящий кусок фанеры. Выровняв его ножовкой и отшоркав наждачной бумагой, ТТ повертел будущую табличку перед собой и остался доволен результатом. Теперь надо было придумать текст.

— Осторожно, злая собака, — проговорил ТТ вслух и пожевал губами, словно пробуя на вкус угрожающую степень остроты фразы.

— Нет, как-то это общо, надо бы поконкретней, — ТТ представил рожу неопределённого мужика и понял чего не хватало в придуманном тексте.

— Осторожно, во дворе злая собака! — так звучало лучше и конкретнее, но всё равно как-то не удовлетворяло чувства раздражения, которое вызвал наглый мужик.

— А с чего это вдруг мне надо о нём сто раз беспокоиться, если не совсем идиот, то и так будет ясно, что лучше проявить осторожность, — слово «осторожно» было отброшено за ненадобностью и осталось лаконичное и краткое предупреждение «Во дворе злая собака».

— Просто и понятно, прямо в самую точку, — ТТ скривил губы и представил нерешительные глаза непрошенного гостя, который прочтёт табличку. На душе стало легко и спокойно.

Когда-то, ещё при живой жене, к ним изредка привозили внуков, и с тех времён, в коробке с разным бытовым хламом, осталась упаковка с деревянными буквами алфавита. Много лет назад маленькие внуки выкладывали из этих букв разные простые слова типа «мама», «баба», но сейчас многие буквы были утеряны. Эта утерянность немного напрягала и вызывала внутреннее беспокойство. ТТ тщательно разобрал хлам и отыскал упаковку с алфавитом. Высыпав перед собой на стол деревянные буквенные фигурки, он принялся выуживать пальцами буквы и складывать из них нужную фразу.

В, о, д, р, е, з, л, а, я, с, б, к. Все необходимые буквы оказались на месте и ТТ облегчённо вздохнул. Проведя по фанере три карандашные линии, ТТ приготовился печатать текст. Накапав на войлочный обрывок масляной половой краски, он осторожно брал плоскогубцами каждую букву и, макнув в мягкий войлок, аккуратно делал отпечаток на фанерном прямоугольнике.

***

На следующий день краска просохла. ТТ вышел за калитку с табличкой, молотком в руках и с несколькими гвоздями в кармане.

— Здорова, Тимафеич!

Перед ТТ вырос, словно из ниоткуда, акселератичный и вертлявый сосед, которого все звали Велик. Великом он стал из-за фамилии, которая была то ли Велиалов, то ли Велизаров, но ТТ звал соседа просто Димон.

— Здорово, чего болтаешься, с работы что ли выгнали? — ТТ начал прилаживать табличку на заборные доски, сбоку калитки, так, чтобы на уровне глаз любого непрошенного гостя сразу виден был чёткий и недвусмысленный посыл «Во дворе злая собака».

— А ты чего эт, Тимофеич, про собаку пишешь, у тебя ж сроду её нету? — Димон пропустил вопрос Тимофеича мимо ушей.

— Теперь есть, — твёрдо сказал ТТ через плёчо и начал прибивать табличку.

— Чё эт ты, когда успел-то? — ТТ затылком чуял, как неприятно вертится рослая фигура и мимикрирует дебильная физиономия Димона у него за спиной. Димон-Велик катал и выпячивал губы, порьськал и цвикал, резко втягивая сквозь зубы воздух, непрерывно сплёвывал перед собой и мелко поглядывал по сторонам.

— Ну-ка, Димон, подержи здесь, — палец ТТ ткнул в край таблички.

Димон придавил одной рукой угол фанеры, а другой начал потрагивать то кончик носа, то бровь, то лоб, причём он умудрялся каждым движением свободной руки тронуть, утереть и почесать одновременно.

— О, глянь, Тимофеич, эт не к тебе едет, — Димон придурковато засмеялся.

ТТ обернулся. Мимо, по разбитой дороге медленно и аккуратно крался большой чёрный джип. Внутри сидели какие-то жирные, чёрно-коричневые силуэты, отдалённо напоминающие людей. Неспеша, вальяжно и презрительно джип проехал мимо и стал удаляться.

— Машину бережёт, смотри как потихонечку ползёт, — ТТ поднял руку с молотком и потряс им вслед джипу.

— Историю надо было беречь, и дороги были бы целые, — он повернулся и с силой последний раз ударил по гвоздю, словно ставя твёрдую точку в своём высказывании.

— Тимофеич, у тебя крыша-то чего не чищена? — Димон отнял руку от забора и, раскрыв широко рот, зевнул.

ТТ молча и степенно указал на табличку, мол, будьте внимательнее, а то обращаете внимание на второстепенные нюансы, упуская при этом важные инструкции.

К вечеру погода резко поменялась. Подул истеричными порывами холодный и сырой ветер. ТТ топил печь и листал старые выпуски «Наука и Жизнь». Так прошли две недели, а после с крыш опять потекло.

***

Получив пенсию ТТ отправился в хозяйственный магазин и купил ту самую, из толстого красного пластика и с металлической полоской окоёмки, снеговую лопату. Вернувшись домой, он по приставленной деревянной лестнице поднялся на уровень верандовой крыши, но снег скидывать не стал.

За две недели резкого похолодания снеговой студень на крыше превратился в сплошной кусок льда, из-под которого уже текли струйки оттепельной воды. Подниматься на крышу и стоять на этом скользком монолите было опасно, потому ТТ только выругался про себя и спустившись на землю задумался.

Подтаявший лёд мог в любой момент обрушиться с покатой крыши, тем более, что борозды профнастила, подобно скользким рельсам так и манили лёд сбежать весело вниз и обрушиться на голову проходящего мимо ТТ.

Скинуть нет возможности, но и оставить всё вот так тоже нельзя. ТТ понял, что за многие годы у него появилась даже не привычка, а неосознанное знание, что в это время весь снег с крыши сброшен и можно ходить спокойно. Он вдруг представил, что идёт задумавшись о чём-нибудь из сарая и совершенно не замечает опасности сверху. А в этот момент рушится лёд и калечит ТТ. Страшнее всего была вовсе не возможность летального исхода, смерть как раз никакого страха не вызывала. Но вот остаться беспомощным парализованным инвалидом было страшно и невыносимо глупо.

И тогда ТТ вспомнил про два одинаковых объявления, которые видел недавно возле крыльца местного ЖКХ. Действительно, ведь нет ничего проще, чем написать себе перед глазами памятку «Осторожно, на крыше лёд!». Решение оказалось настолько простым и гениальным, что дух захватывало, но главное, это не требовало никаких особых усилий.

Вернув в сарай лопату, ТТ отыскал на полке грифельный карандаш и кусок картона. Потом подумал и, отложив карандаш в сторону, достал банку масляной половой краски и щепкой начертил себе памятку «Внимание! Осторожно! На крыше лёд!». Довольный собой он прибил мелким гвоздиком табличку на уровне глаз сбоку окна веранды и, отойдя немного назад, посмотрел на свою работу.

Да, сделано было как надо. ТТ вернулся к сараю и неспеша пошёл в сторону дома, как бы репетируя возможную в будущем ситуацию. Табличка сразу бросалась в глаза и была прекрасно видна, но взойдя на крыльцо ТТ обнаружил, что этого недостаточно. Он сообразил, что если будет идти со стороны калитки, то никакой таблички не увидит.

Через полчаса была готова копия памятки. Прибив ещё одним мелким гвоздиком дубликат антильдовой таблички со стороны тропинки, ведущей к дому от калитки, ТТ остался полностью доволен результатом. Зайдя домой, он взял выпуск «Наука и Жизнь» за прошлый век, лёг на старый диван и погрузился в чтение.

***

Яблоневый сад в этом году дал обильный урожай. Крупные, сытые яблоки падали на землю тяжело и надёжно, словно собирались тут же прорасти новым деревом. ТТ собирал яблоки в деревянные ящики и уносил на веранду. Вся веранда благоухала приторным запахом спелых фруктов.

До конца августа оставалось чуть более десяти дней, а на дворе стояла такая жара, что казалось до осени ещё всё лето впереди. В эти редкие дни к ТТ обычно приезжал сын со своей коротконогой упитанной супругой и привозил Тимофеичу на недельку пару дебелых внуков. Уезжая, сын загружал багажник своей машины ящиками с яблоками и где-то сдавал их на продажу.

— Это самое, Тимфей Тимфеич, слышь, эт самое, — над забочиком, отгораживающим сад ТТ от соседнего участка, болталась мелкая головка соседки Анчутки. Эта была маленькая юркая старушонка, постоянно появлявшаяся непонятно когда и откуда. Казалось, что дожив до возраста, когда внешность уже теряет своё значение, Анчутка так и застыла в этой поре. Глядя на неё можно было подумать, что ей пятьдесят, также как и можно было подумать, что ей сто лет. Время для Анчутки давно остановилось и от молодых годов осталось одно имя — Анчутка.

ТТ аккуратно уложил пару яблок, которые только снял с ветки и распрямился. Голова Анчутки нетерпеливо бултыхалась над заборной стенкой. Иногда над ней взлетала сухонькая мумифицированная кисть руки и поправляла на жиденьких волосёнках засаленный платок.

— Эт, самое, Тимфей Тимфеич, ты яблоньку, эт самое, яблоньку-то удобрять чем хошь?

— Подкормку что ли какую? — Анчутка всегда напрягала своими назойливыми и идиотскими советами, но в этот раз ТТ почему-то совсем не понравился её интерес, и он даже подумал, что вот так если отрезать Анчутке голову и насадить на забор, то даже и тогда она наверно будет надоедать своей трескотнёй. Ещё ТТ подумал, что от этого может быть польза, ведь и пугало ставить не понадобится, и даже табличку про злую собаку можно снять. Он недобро улыбнулся про себя.

— Ну, эт самое, да, да, я, эт самое и спрашиваю, — голова Анчутки затрепетала ещё нетерпеливее, было ясно, что сейчас последует очередной совет, вычитанный ей из какой-нибудь рекламной колонки на последней странице «Унылого садовода».

— Чем всегда, тем и буду, — у ТТ немного закружилась голова и мир качнулся из стороны в сторону.

— Так я, эт самое, я вот тут прочтала, эт самое, надо этим самым, ну из сортира брать и мазать, эт самое, профессор — садовод сказал, что только, эт самое, этим самым, ну человеческим говном надо, вот, — выпалила голова Анчутки на одном дыхании. И звучало это так, будто это такая самая правдивая правда, которую от народа все скрывали, но сейчас всё открылось. А если уж профессорский рот изрекает эту правду, то сомнений быть никаких не может, значит всё так и есть.

ТТ представил ровные стволы своих яблонек, перемазанные вонючими кусками дерьма и его затошнило. Мир закачался ещё больше, и он присел на пустой ящик, чтобы перевести дух.

— Ты свои-то уже поди намазала? — ТТ почти был уверен в ответе.

— А как же, эт самое, сейчас самое время, эт самое, а ещё можно в тряпочку и к голове прикладывать, чтоб, эт самое, не вело, эт самое, от давлёнки, — на голове Анчутки был платок, потому ТТ не сразу заметил странный комок, выпиравший из-под платка на её макушке.

— Что же так воняет-то, а я то думаю, что ж так дерьмом-то несёт, — пробормотал ТТ себе под нос, встал и грузно ушёл домой.

***

На память от лихих девяностых у ТТ остался спрятанный за домом, под кучей полусгнившего горбыля, пистолет марки «Тульский Токарева». Это была старая модель с широкими насечками на корпусе и деревянными щёчками. Он нашёл этот пистолет прямо на улице, когда пешком возвращался поздно вечером домой с похорон жены. Тогда обойма оказалась наполовину пуста, а из дула пахло копчёной колбасой.

«Тульский Токарева» лежал в ладони тяжело и надёжно. Тимофей Тимофеевич понюхал дуло. Сейчас оттуда пахло сыростью и распаханным полем. За годы, проведённые в земле, под гнилыми сосновыми досками пистолет пропитался какой-то земляной древностью и был похож на артефакт давно ушедшей войны.

ТТ сел на кровать, посмотрел вокруг. Его окружали такие родные и близкие сердцу предметы. Вот старая русская печь, покрытая пожелтевшей, но ровно уложенной известковой смесью, вот деревянная оконная рама — они с женой когда-то давно ставили эту раму и смеялись, когда с той стороны окна села сорока и, стрекоча, стала косить на них глазом, словно приглядываясь к новым жильцам. Он вспомнил о жене и о той стране, где они были счастливы. Сейчас он чувствовал себя старым брошенным плюшевым медведем. Не было страха или жалости, не было тоски по ушедшей эпохе, осталась одна только сосущая в груди пустая тяжесть. Это была тяжесть огромной пустой цистерны, из которой выкачали всё дизтопливо, это была тяжесть гиганских пустых космодромов, это была сама тяжесть земной гравитации.

Впервые он захотел во что бы то ни стало ощутить вкус полёта, полёта туда, где они опять будут счастливы, где они опять будут вместе.

Тимофей Тимофеевич счастливо улыбнулся и, ласково поднеся к виску дуло пистолета, нажал спусковой крючок.

***

Когда тело Тимофея Тимофеевича было обнаружено, то на стене, в красном углу наискосок от изголовья кровати висела табличка «В моей смерти просьба никого не винить». Внизу, на тумбочке, опрокинутый вниз лицом, лежал портрет вождя мирового пролетариата Владимира Ильича Ленина.

Закапывай

О мёртвых, либо хорошо, либо только правду — так гласит один латинизм, ставший известен в народе своей усечённо-лицемерной формой «о покойнике либо хорошо, либо — никак».

Говорить только правду всегда чревато недоразумениями, двусмысленностью, а то и серьёзными неприятностями.

Тем более, дело неблагодарное, потому как безответное — говорить только правду о покойнике.

Да и понятно, что правда — она такая вещь, сугубо индивидуальная.

Так вот и живёт человечество — с правдой, но по умолчанию.

Вот тут недавно один пытался озвучить свою правду в массы. Московский сумасшедший, он предлагал обязать всех российских губернаторов проплатить по одной книжке в серии ЖЗЛ. Каждая такая книжка должна была рассказывать о местной литературной жизни за последние сто лет. Восемьдесят пять субъектов — восемьдесят пять книг серии.

— Это даже серия в серии, это же гениально! — кричал на каждом углу этот несчастный.

Безумный автор идеи считал, что его проект даст в результате цельную литературную историю для всей страны. Он настолько был уверен в гениальности своей идеи, что, разумеется, никто не стал воспринимать эту идею всерьёз.

А ведь правда, почему никого не интересует жизнь провинциальных литераторов?

Маленькие страсти, которые побулькивают в повседневности этих незамысловатых людей порой не менее, а то и более, замечательны и важны для столичных больших страстей, чем, собственно, сами эти столичные страсти.

Оставшись после распада Советской империи разбросанными по необъятным просторам страны, эти региональные литературные лужицы и прудики стали развиваться кто куда. Они похожи на бывшие советские республики, обладающие своим местным колоритом, но пока ещё объединённые общей советской памятью.

Реализм на местах настолько критический, что нуждается в немедленной фиксации, иначе потомкам останется только сочинять очередной миф.

А ведь правда, почему жизнь провинциальных литераторов так смешна и трагична? Почему на периферии второстепенные литераторы проживают такую острую, замечательную и вечную трагикомедию существования?

Вот вопрос вопросов.

***

Может по наличию таких тривиальных мыслей в головах, а может и просто так, но на похоронах Кривцова все имели постные лица и скучающий вид.

Начальник Главного Писательского Управления Кривцов отдал богу душу неожиданно резко.

Честно говоря, неожиданность была всё же ожидаема, но ожидаема там, где-то глубоко в мозговой подкорке, на уровне животного инстинкта.

Престарелый истеричный король всё равно должен был умереть. Это было неизбежно, ведь таков ход вещей.

Но на всякий случай всё ГПУ всполошилось.

В конце концов, в этом переполохе был и приятный момент, который заключался в поминках, где и нальют, и накормят бесплатно. А это уже в глазах современной провинциальной писательской общественности является конкретным и необратимым доводом явиться на похоронный банкет во что бы то ни стало.

***

Вялое существование продолжалось, пародируя собой настоящую жизнь. Кривцова, как ни крути, надо было одевать, укладывать и закапывать «как положено».

Обычно «как положено» означает в ГПУ «как придётся», но здесь был особый случай, и была очень высока вероятность того, что «как придётся» трансформируется в «как попало».

Причина, как ни странно, заключалась в важности предстоящего действа.

Нет, речь, конечно, не о процессе одевания, укладки и закапывания начальника ГПУ. В этом смысле писательское сообщество давно наловчилось и делало всё автоматически.

Периферийная литературная жизнь уже много лет пребывала в ностальгической имитации позднесоветского писательского высокомерия. Впрочем, и столичная верхушка ГПУ редко выходила из этого анабиоза.

В такой остановившейся эпохе застоя работали одни инстинкты.

Когда очередной провинциальный мэтр уходил в мир иной, это никого особо не будоражило. А провинциальные мэтры в последнее время умирали с завидной регулярностью, подобно Генсекам Советского Союза в восьмидесятых годах двадцатого века, но без генсековского размаха.

Только на периферии ностальгическое чувство величия в головах инженеров человеческих душ ничем нельзя было поколебить. Дело здесь не в присущем писателям самомнении, а в действительно единственной возможности «сохранять лицо».

Волна успеха либеральных и прочих постмодернистских авторов очень пугала, жгла и корёжила души патриархов. Но смерть никого не корёжила и не жгла, ведь она являлась чем-то таким, о чём творцам бессмертных шедевров думать не пристало. И плох, как говорится, тот провинциальный мэтр, который не мнит себя творцом бессмертных шедевров.

***

Единственное, что оживляло дряблые писательские сердца, это старые добрые банкеты, где можно и поговорить о жизни, и поругать проклятых либерастических постмодернистов, и выпить по принятой «в народе» традиции.

Банкет — дело святое, а на поминках писательского начальника банкет приобретает такую степень святости, что грех даже думать о каких-то преходящих подготовительных процедурах.

В самом деле, одевание, укладывание и закапывание покойника здесь выступает пускай неприятной, но необходимой подготовкой банкета. Значительность банкета может быть разной, а подготовка — это дело техники, которая всегда одна и та же.

В головах писательских чиновников существует простая практичная философия быта, и заключена она в стойкой уверенности, что покойнику любые процедуры, что мёртвому припарки. Вот потому и была высокой вероятность провести подготовку не «как положено» и даже не «как придётся», а совершенно как попало.

Как попало, потому что важнее сосредоточить внимание на более судьбоносном, чем подготовка покойника, действе. Такова суровая иерархия значительности.

Значительность живёт в головах бедных литераторов в виде масштабного банкета и всё тут. Существование продолжается, а значит практичнее думать о живых, чем о мёртвых.

Значительность банкета всегда является настолько законной и очевидной, что, в предвкушении, не грех и принять загодя для настроения и аппетита пару успокоительных капель винца, а то и водочки.

***

В автобус садились медленно.

В силу возраста многие влезали в автобус по-старушечьи, враскорячку и, покряхтывая, вскарабкивались по узким ступенькам потёртого «Икаруса».

Гробовой ящик с покойником закрыли крышкой, и два поддатых прозаика начали вталкивать его в отдельный микроавтобус. От непривычного груза жёлтый корпус «Газели» покачивался на своих маленьких колёсиках, будто противился вталкиваемому в него трупному содержимому.

— Во как надо, даже мёртвый на отдельном едет, — мрачно заметил один из погрузчиков.

— Дак ему сейчас до метафизического фонаря ведь. Это ж Берёзкин оплатил отдельно, друг ведь как бы, — зло скривился в подобие ухмылки второй погрузчик.

Так, сурово шутя, гроб втолкнули в импровизированный микроавтобусный катафалк.

Первым шутником был прозаик Потников, вторым — прозопублицист Громов.

Оба смотрели злобно и туманно, находясь в начальной стадии алкогольного опьянения, когда радость и злость ходят в русском человеке рука об руку, а в провинциальном писателе сливаются в одно искорёженное тело внутреннего двуликого мутанта.

Для простого русского человека, пребывающего в такой полупьяной мутноватости, поножовщина становится чем-то диким, но, в принципе, уже не таким неприемлемым средством отстаивания своей точки зрения. Русский бунт, бессмысленный и беспощадный уже начинает тлеть в потёмках русской души. Если пить дальше, то удар оппонента ножом в грудь сливается в сознании с высказыванием крайнего несогласия. То есть, сказать и сделать уравниваются в правах.

Но такая крайность характерна для простого русского обывателя из глубинки, которому до писательства нет никакого дела, разве что рыбу можно завернуть в вырванную страницу или гвозди.

Масса же бесчисленных писателей либо слишком труслива, либо слишком глупа, чтобы ударить ножом по пьянке. Потому им приходится только злобно собачиться друг с другом и то, как правило, вполголоса, и на своей безопасной территории.

***

Этот извечный разрез между «писателями» и «простым народом» остаётся неизменен и, пожалуй, на его преодолении можно будет создать ещё множество производственных романов и патриотических речей.

Интересно то, что русский «простой народ» продолжает бесконечно верить вначале своим властям, которые всё равно его продают. Потом бросается искать справедливости у писателей. Но и те, в конце концов, разочаровывают своей «народностью», которая также бесконечно далека от народа, как олигарх от понимания проблем полунищей библиотекарши или обманутого пенсионера.

В момент народного прозрения, когда вдруг становится очевидной нелепость попыток искать правды в писателях, в этот момент приходит к власти новый политический герой, и народ опять ему верит.

Всё идёт по кругу, из раза в раз.

Если кто хочет понять значение словосочетания «порочный круг», то пускай изучает историю России. Там, конечно, тоже наврут, предадут и обманут, но хоть немного будет понятна эта круговая порочность — хождение по мукам русской истории.

Печальная реальность существования писателя, а может даже и шире — человека искусства, состоит в том, что он всегда пребывает в неопределённом состоянии.

Не имея государственной власти, писатель одновременно с этим не является народом, потому что, обычно, претендует на роль поучающего народ.

Такое состояние неопределённости приводит большинство к состоянию полного ничто, пустого места. Потому что из порочного круга просто нет иного выхода, кроме как вырваться, а это не каждой душе под силу. Вот и крутится писательская биомасса в этом круге до умопомрачения, твёрдо веря, что она и есть цвет, свет и прочие бонусы нации.

Конечно, с этим можно поспорить, только спорить придётся не с одним каким-то человеком, не с власть имущими и не с народным невежеством, а лишь с самим собой.

Здесь большинство обычно и поворачивает на привычную круговую колею, где что похороны, что рождения — всё одно — банкет.

***

Но оставим эту дорогу, которая далеко уводит смятенную русскую душу и не приводит никуда. Кривцова уже туда уводить было не нужно, а в земной жизни его бренное тело везли в отдельном автобусе в последний раз.

Сели, поехали.

За окнами автобуса поминальщиков проплывал унылый, липкий, словно паутина, пейзаж. Ползла лента чернильных, чахлых кустарниковых сплетений, и ползли ободранные вертикальные строчки полудохлых, квёлых берёзок.

Тонкие, хлипкие древесные ветки мельтешили и цеплялись к взгляду, как бы впутываясь своей тягостно-назойливой сеткой в глазную сетчатку. Блёклое рваное небо было затянуто до горизонта сыростью, а по автобусной крыше стекали редкие склизкие и мутные струйки промозглого дождя.

— А ведь Кривцов-то был хорошим человеком, — ляпнула не в строчку престарелая поэтесса Иванова-Бубликова.

Все молчали. Сказать было нечего.

И вдруг очнулся Потников. Они с Громовым уже изрядно помянули покойника, а в автобусе ещё и добавили. Потому оба находились сейчас в том следующем этапе пьяного величия, когда жизненно необходимо рубануть правду матку прямо вот так — как на душу легло. И действительно, правда матка прямо так, в абсолютно голом виде, полезла из человекописателя Потникова, обрызгивая коллег своей неприглядностью.

— Да говна кусок был ваш Кривцов, и всё тут, нечего болтать!

От этих слов Потникова, согласно старой народной поговорке, покойник Кривцов аж в гробу перевернулся.

— Вообще-то, мы не очень разбираемся в сортах упомянутой вами, господин Потников, субстанции, — реплика поэта-эстета Славикова как бы уравновесила ситуацию на пару мгновений.

Но он добавил:

— Хотя, честно признаться, вы на этот раз попали в самую болевую точку, хоть и не письменно, конечно, но с чего-то надо начинать, — Славиков, довольный своей остротой, ухмыльнулся в свою редкую бородку.

— Ты это намекаешь что ли или как? — Потников попробовал приподняться, но автобус подскочил на ухабе, и он повалился обратно на мягкое сиденье.

— Да нет, что вы, здесь, признаться, дело такое… Честно признаться, покойник был довольно дрянной.

Кривцов перевернулся в гробу ещё раз.

— Да что там говорить-то. Я вот статью тогда, помните, в Литературке тиснул, ну, про провинциальную тяжкую жизнь простого русского писателя из провинции. Помните? Так эта тварь Кривцов потом по всем кабинетам бегал и в нос моей статьёй всем тыкал, а меня, так вообще врагом нашего писательского кружка называл! Мы, говорит, его вскормили, а он нас помоями! Такая тварь, такая тварь… — это подал голос сильно поддатый собутыльник Потникова — Громов.

А в гробу Кривцова после этих слов произошло очередное теловращение.

Поминальщики оживились и завязалось злобно-весёлое обсуждение сплетен, фактов и домыслов.

***

Гам наполнил дребезжащий поминальный автобус. Постепенно страсти накалились до предела.

Череда сальных биографических подробностей из жизни покойника обильно примешивалась доносами, а правда мешалась с откровенной ложью. Буйство фантазии и густота мерзких красок достигали в речах второсортных литераторов немыслимых высот и настоящего мастерства.

Выяснилось, что почти у каждого за пазухой было что показать, а те, кому показывать было нечего, тут же сочиняли за пустой пазухой факты и вываливали их наружу.

Через пятнадцать минут Кривцов вертелся в гробу, как безумный вентилятор. Все гробовые цветы сбились в кашеобразный комок, а галстук на мёртвой шее Кривцова сбился на мёртвую спину.

Непонятно откуда в автобусе взялась мелкая назойливая мошкара, которая лезла в глаза, нос, уши, за шиворот и вообще во все возможные щели. Мошкара лезла и мелко кусала любой открытый участок тела.

— Тварь такая, даже помереть не смог в нормальную погоду, — кричал Потников, отмахиваясь от мошкары старым портфелем.

— Да ты что, а что там, куда он бегал-то? Бегал говоришь? Ох, Владик, Владик, всё бегал, кричал, вот и добегался… Куда бегал-то, в отдел культуры что ли, опять жаловаться? — мизерная головка с юркой мордочкой лирической поэтессы Гришкиной вертела носом во все стороны, нюхая воздух и востря уши. Казалось, что эта головка живёт своей отдельной, какой-то слишком дёрганой жизнью. Распухшее тело Гришкиной, видимо, просто не успевало за головкиной нервической активностью. Казалось, что даже мошкара не кусала эту вертлявую головку, так как не успевала на неё усесться.

— Такая тварь… — бубнил задрёмывающий от покачиваний автобуса Громов. Ему было уже плевать на мошкару, и та с благодарностью облепила квадратные скулы прозопублициста. Несколько мошек пытались приземлиться на нос, но Громов потряхивал головой в такт качающегося автобуса и делал в полусне странные носовые движения, резко и с глухим свистом выпуская из ноздрей воздух.

— Да всё у него было не по-человечески, и все писульки его такие ж мелкие, подлые. Всё строчил, всё всех дрянью считал, а сам-то, — Потникову теперь уже было нечего терять. Он переживал сейчас что-то вроде экстатического упоения, которое можно примерно описать так — все мосты сожжены, а правду никто не скажет, да так, чтоб ясно и рублёно, чтоб до каждой душонки дошло, чтоб знали! Потникова несло без поворотов и тормозов.

— А вы знаете, кто в полицию заявление на Иванова накатал, а? То-то, не знаете, а ведь Кривцов и накатал, чтоб подвинуть Иванова-то. То-то! Вот как он, уважаемый товарищ Кривцов, «избран-то» был, вот вам и досрочное избрание, единогласное. То-то! — Потников попытался изобразить на своём помятом лице нечто вроде иронии, но у него получилась такая страшная рожа, что по испуганным лицам собратьев литераторов Потников понял, что иронию лучше не изображать.

***

Впереди автобуса сидел и молчал Берёзкин. Они с Владиком Кривцовым были как бы друзья, и поддерживать беседу Берёзкину было вроде как неудобно.

— Да и вообще, что бы понимала эта пьянь бездарная, — успокаивал себя Берёзкин.

Хотелось поорать на всех, показать им кузькину мать.

Раньше он так бы и сделал, а потом пошёл бы играть дома на балалайке. Балалайка всегда успокаивала Берёзкина. Ещё с времён учёбы в Литинституте все знакомые знали об этой его странной слабости.

— Я настоящий сибиряк! — говорил Берёзкин на каждом литературном вечере и покачивал балалайкой, как бы дразня своих коллег.

Он и вправду считал, что игрой на народном инструменте приобщается к чему-то изначальному, по-язычески настоящему, а остальные просто ничего не понимают.

Но сейчас всё казалось дико бессмысленным и беспощадно наваливалось этой бессмысленностью на несчастную трезвую голову Берёзкина.

***

Приехали на кладбище. На территорию заезжать не стали и остановились на трассе, прижавшись к кладбищенской обочине.

По краям всё пространство кладбища заросло дикой полынью и коноплёй. Место выбрали подешевле, чтобы в глубь не тащить и по буеракам не мочиться. Дождь всё сучил и сучил, бросал на землю плевочками брызг, и так с самого утра. Кладбищенская земля расквасилась и выскальзывала из-под ног.

С трудом удерживая равновесие, выволокли и донесли до разрытой ямы гроб. Литераторы сбились в кучу в сторонке и обсуждали предстоящий поминальный обед. Некоторые похрапывали в автобусе, и будить их никто не стал, себе дороже.

Берёзкин подошёл к установленному на краю ямы гробу и немного приподнял крышку.

Постаревший мёртвый Владик Кривцов лежал повёрнутый затылком к одинокому зрителю, уткнувшись носом в гробовую подушку. Посередине гроба вверх выпирали крупные бугры натруженных многолетним сидением писательских ягодиц. В ногах у покойника набилась в один сплошной ком цветочная масса.

Берёзкин подумал, что сейчас Владик похож на лягушку, которая долго работала лапками, упав в горшок с молоком, но вместо горшка — гроб, а вместо сбитого куска масла — ком цветочного силоса.

— Эх, Владик, как жил ты дураком, так им и закопаем, — тихонько пробормотал Берёзкин и захлопнул крышку гроба.

И там, под захлопнутой крышкой, Владик Кривцов, прозаик, публицист, так и не определившийся сторонник то правых, то левых сил и уже бывший начальник Главного Писательского Управления, там, под захлопнутой крышкой гроба, Владик Кривцов перевернулся ещё раз — последний раз.

Берёзкин так и не узнал, что именно он, своей последней фразой помог другу улечься в гробу в нормальное человеческое положение.

— Забивай, — скомандовал Берёзкин гробовщикам. — И закапывай.

Отвращение

Лещ был не тощ и даже достаточно жирен, а в пиве плавала тонкая пенка. Никодим Францевич Гамельсон, специалист отдела продаж завода «Русский агрегат» сидел на кухне своей трёхкомнатной квартиры и скучал. Никодим потрогал пивную пенку указательным пальцем.

— Какая замечательная, однако, картина бытия, — вяло проговорил он и обсосал палец.

— Только вот вкус сладковат, я бы даже сказал, паточен, — Никодиму очень нравились необычные слова. Он пододвинул к себе солонку и бросил в пиво щепотку соли. Пиво возмутилось.

Аделаида Петровна, сожительница Никодима, шуршала у открытой духовки свежими сухарями.

— Зайчик мой, хочешь сухарик? — Никодим вынырнул взглядом из пива. Аделаида протягивала ему тарелочку с мелко нарезанными домашними сухариками.

— Нет, не буду, — он отрицательно мотнул головой и опять опустил палец в стакан с пивом. В это время за спиной Аделаиды, встряхиваясь и навязчиво гудя в режиме отжима, начала набирать обороты стиральная машина.

— Чёртова машинка, давно пора перенести её в ванную, оттуда хоть не так громко гудеть будет, — сказал Никодим больше по привычке, чем с действительным намерением перетаскивать машину куда-либо.

Он вытер палец салфеткой, допил пиво и налил себе ещё стаканчик из стоящей на полу трёхлитровой пластиковой бутылки. Аделаида начала мыть посуду.

Стиральную машину стоило с самого начала установить не на кухне, а в ванной, но вызванный для установки сантехник, осмотрев оба помещения, сделал категорический вывод: Не, лучше на кухне прицепиться, в ванной у вас слив хреновый, забиваться будет постоянно.

Никодим тогда засомневался, но был так вымотан оформлением кредита на эту самую машину, что махнул рукой, мол, ставьте, где хотите, лишь бы работала. Позже, когда в гости зашёл сослуживец Никодима Антон Павлович Корецкий, то он-то и объяснил, что таким образом сантехник просто намекал на небольшую прибавку к оплате труда. У Никодима Францевича тогда даже завязалась занимательная дискуссия с Антоном Павловичем на тему оплаты, труда и смысла жизни.

— Вот, — говорил Антон Павлович: раньше всё было понятнее — дал бутылку водки и в рассчёте, а сегодня что? Всем только деньги нужны. А что такое деньги — цветные бумажки, в которые все верят, что они дорогого стоят. Договорились, значит, между собой так. А если ты попал на необитаемый остров с мешком денег, и какой тогда тебе от них прок?

— Костёр разжечь можно, — предположил Никодим.

— Дорогой мой Никодим Францевич, деньги могут разжечь только один костёр, это костёр мировой революции, да и то — сразу пожар. А в реальной жизни деньги для этого дела совершенно бесполезны, так как в реальной жизни деньги не горят!

— Как это не горят, они же бумажные?

— А обыкновенно, они специально из такой бумаги сделаны, что не горят.

Проверять не стали, потому что денег было жалко.

— Железные деньги тоже не горят, но из них что-нибудь сделать можно, ну, вот даже копья наконечник, или там той же стрелы, — придумал вариант Никодим.

— Согласен, от железных денег хоть какой-то был бы толк, но кто в наше время станет с таким мешком железных денег гулять, да ещё и на необитаемый остров спасаться. Нет, с таким мешком скорее на дно попадёшь, даже на социальное, — пошутил Антон Павлович.

— Да, это точно, а виртуальные деньги, так их и в мешок-то не положить, если только в виртуальный, — тоже пошутил Никодим. Недавно он смотрел по телевизору передачу о виртуальных деньгах, и очень уж ему понравилось необычное этих денег название. Только признаваться в этом Антону Павловичу Никодим не стал, по той причине, что как-то оно не вписывалось в их замечательную единодушную дискуссию.

— Виртуальные деньги, — развивал идею Антон Павлович: это вообще даже не совсем деньги, а так, только представление о чём-то, что вроде для всех важно, но никто этого в руках не держал и толком не понимает. Абстракция, так сказать, полнейшая.

Попробовали представить, что у кого-то оказались все деньги вообще — и бумажные, и железные, и виртуальные. Хоть это вроде бы было невозможно, но всё-таки теоретически, чего можно хотеть, если у тебя все на свете деньги?

— Разумеется, власти, чего же ещё можно хотеть после денег, — Антон Павлович немного подумал и добавил: но такой власти, чтобы ты мог приказать, и тебя все искренне любят, и не от того, что боятся, а просто, по-человечески и душевно любят.

Эта идея была ещё невероятней, чем предыдущая, но ход рассуждений увлёк собеседников.

— Ну, хорошо, а что дальше?

— В каком смысле дальше? — не понял Антон Павлович.

— Дальше, после власти, чего можно захотеть после всех денег и власти?

Как ни старались, но ничего, кроме бессмертия, на ум не приходило.

— Знаете, Антон Павлович, если у человека есть все деньги, есть такая власть над миром, что он даже может приказать себя любить, да к тому же он ещё и бессмертен, то это уже не человек, а бог.

— Я бы здесь уточнил, что это не бог, а, скорее, наше представление о боге. Здесь же важнее, что ты будешь со всеми этими деньгами, властью и бессмертием делать. Целые поколения монархов потому и объявляли себя богами, чтобы хоть немного почувствовать себя бессмертными. А целые поколения народов верили именно в такие признаки божественности. Всех этих мессий, которые пытались нарушать идиллию, распинали, сжигали на кострах, в общем, казнили. После чего, все спокойно возвращались к своим обычным делам, а мёртвого мессию ставили в упрёк монарху или соседу, если тот чем-то не нравился. Заметьте, дорогой Никодим Францевич, какая практичность, ведь мёртвый мессия удобен абсолютно всем, а особенно расторопным и красноречивым, которые на этом всегда могут ещё и подзаработать. На самом деле, человеческая натура очень отвратительна.

Никодим Францевич согласился с коллегой, ведь картину тот нарисовал, правда, неприятную. Они ещё долго разговаривали о падении нравов и философии денег, о мелочности обывателей и о том, что человечество безнадёжно катится в пропасть. В общем, вечер тогда прошёл в правильной и приятной беседе. Но ощущение незавершённости, то ли беседы, то ли всего вечера, смущало Никодима весь следующий день.

А через месяц с Никодимом Францевичем случилось приключение, которое странным образом замкнулось с той вечерней беседой и высекло в нём искру судьбоносного решения. Произошло всё в два коротких дня, на которые Никодим Францевич был отправлен в служебную командировку.

Служебная командировка для конторского служащего — этакая изюминка в пироге пресных рабочих будней. Это вам не путёвка в санаторий, куда дорогая супруга Никодима обязательно втиснется дополнением, приложением или положенной льготой.

Никодим Францевич прогуливался в парке перед гостиницей, когда увидел её. Созревшие пшеничные колосья и выбеленные пески каракумовых барханов — цвет её волос. Милая вязаная шапочка с помпоном и на коленях альбом для рисования. Альбом казался громадным рядом с её миниатюрной тоненькой фигурой. Она рисовала. Кисть летала над белым листом плотной бумаги, но Никодиму казалось, что штрихи остаются у него на сердце.

Неизвестно какой рисунок появлялся в альбоме, но на сердце стареющего Никодима появился рисунок вполне известный — он вдруг влюбился весь и сразу, влюбился по-дурацки, непредсказуемо и по уши. Он стоял и млел, когда девушка начала собирать карандаши и альбом в мягкую сумку. Он молча смотрел, когда она поднялась со скамейки и накинула сумку на плечо. Никодим даже не пошевелился, когда молодая художница прошла мимо него и вышла из парка.

Всю ночь Никодим Францевич просидел в номере, глядя на беззвучно работающий экран телевизора, а под утро задремал сидя и никаких снов не увидел. Но, очнувшись от короткого забытья, Никодим вдруг понял, что так дело не пойдёт, надо что-то решить, но… ничего не решил. Только летающая на белым листом рука и зажатый в хрупких пальцах карандаш — всё, что осталось у Никодима на память о внезапной влюблённости. И ещё тоска. Как избавиться от тоски, было непонятно, разве что… начать рисовать…

Всё это было два года назад. С тех пор Антона Павловича перевели в другой отдел и общались они с Никодимом Францевичем всё реже и реже, да и то, в основном только здоровались, когда случайно сталкивались на проходной завода.

В прошлом году старшая дочь Никодима родила второго ребёнка, мальчика, внука, Тошечку. В том же году, открытым народным голосованием был избран на второй срок глава государства, а Никодим увлёкся рисованием. Теперь всё свободное время он проводил за чинкой карандашей, смешиванием красок и поиском в интернете ярких (как он их называл — сюрреалистических) картинок. Он тщательно срисовывал детали этих картинок на холст, а после добавлял свои (как он их называл — авторские) штрихи. Никодим даже начал подумывать о выставках, а главное, о продажах своих шедевров. Само собой, что в его мечтах фигурировали достаточно значительные суммы денег, так как ниже шести знаков он свой талант не оценивал.

Многое изменилось за два года, и только стиральная машинка, потряхиваясь, всё так же гудела на кухне в режиме отжима, как символ стабильности и незыблемости основ бытия.

Да придёт спаситель!

Эмиль Андреевич Полтавский выдвинул собственную версию поглощения рыбасА.

— Господа, в этот знаменательный день…

Бах! — кто-то бросил тухлым яйцом. У ног оратора растеклось склизкое вонючее пятно, автором которого была женщина с лицом без всякой внешности. Полтавский сориентировался:

— Дамы и господа, простите за столь нелюбезный тон и простой сыромятный слог, но рыбасА нужно есть с хвоста! Эта суровая правда жизни, которую от вас скрывали орды масонов, захватившие исконно нашу национальную землю!

Все насторожились — к чему бы это, к чему клонит Полтавский? Если рыбасА нужно есть с хвоста, то что это означает?

— Дамы и господа, это не означает ровным счётом ничего! — торжественно изрёк Полтавский.

Бах! — второе тухлое яйцо растекалось по его модному пиджаку. Автор яйца был неизвестен.

— Откуда вы взяли яйца, да ещё и тухлые? Вы, право, ведёте себя, как плебеи. Послушайте, разве можно бросаться тухлыми яйцами?! Ведь в это смутное время, когда нашу землю топчут погаными ногами либералы, разве можно сидеть сложа руки?! Нужно действовать! Бросаем яйца в нужном направлении! А то, что мы едим рыбасА с хвоста — пусть это будет нашим вызовом общественному вкусу, пускай это будет нашим вызовом обществу либерально настроенных либерастов! — воздев на последнем предложении руки к потолку, Полтавский закончил свою короткую зажигательную речь.

Направление, в котором необходимо бросать тухлые яйца, было определено господином Полтавским не совсем точно, а если уж быть честным, то совсем неточно. Кроме того, оказалось, что в зале присутствует ряд тех самых либерально настроенных либерастов, и именно они являются владельцами целой коробки тухлых яиц. Эмиля Андреевича возмутило столь несправедливое распределение частной собственности и он, в довесок к своей речи, встал и добавил:

— Послушайте, только объединение принесёт счастье и радость всем нам. Давайте восстановим в цене христианские ценности, давайте соберём все яйца в одно лукошко, так сказать. Давайте будем делиться яйцами!

Разумеется, главным распределителем лукошка Полтавский подразумевал самого себя, а то, что он предлагал делиться тухлыми яйцами, его особо не смутило.

Первое слабое «Долой!» неожиданно разнеслось из зала и постепенно начало разрастаться в недовольный гул, и вот, оно уже превратилось в знаменитый выстрел крейсера «Аврора». Долой, долой! — скандировал зал. Эмиль Андреевич понял, что необходимы решительные действия — он вновь резко поднялся и выхватил из кармана модного пиджака большой кусок сёмги:

— Господа, вот эта сёмга! Грызите с хвоста, только так вы спасётесь! Вы спасётесь, — вещал Полтавский, — Вы, конечно же, спасётесь, — никто не чувствовал подвоха, а подвох был:

— Вы, конечно же, спасётесь, но… это будет ваше личное эгоистическое спасение. Как вы спасёте близких, как вы спасёте мир, в котором будете жить?! Есть лишь один способ! — он выдержал небольшую паузу.

— Не надо грызть. Сосите! Будьте, как дети, как учил нас Христос! Сосите тихо, и тогда вы спасёте целый мир!

Тишина. На сцене, в расстёгнутом пиджаке, замер Полтавский — он словно грозит кому-то верхнему, зажатым в кулаке куском жирной сёмги. Внезапно, в едином порыве зал взрывается аплодисментами. Полтавского трогают за ступни ног и кисти рук, сотни восторженных глаз светятся сумасшедшим ликующим счастьем. Растроганные либерально настроенные либерасты признают свои ошибки и дарят Эмилю Андреевичу розовую красивую коробку, на которой написано: Гламурный ошейник от лидеров в производстве аксессуаров для доминирования и подчинения — мягкая меховая подбивка, цепочка-поводок и регулирующаяся застёжка…

Председатель Главного Писательского Управления, или просто ГПУ, открыл глаза. Стены знакомого кабинета уныло смотрели на него грамотами и сертификатами за заслуги перед литературой. В дальнем углу поблёскивали кубок и медаль «За защиту либеральных свобод», которые в самом начале лихолетья вручил Эмилю Андреевичу «сам лично», тот, чьё имя сегодня стало нарицательным. На столе, по чёрной глади монитора плавал значок Microsoft, а в дверях стояла Ольга Фёдоровна Пёсикова, секретарь торжественных заседаний ГПУ.

— Эмиль Андреевич, уже все писатели собрались, только вас ждём, я стучала, но вы не отвечали. Вы хорошо себя чувствуете, опять сердце? — лицо Пёсиковой выражало неподдельную тревогу, ведь если, не дай бог, с шефом что-то случится, то это будет концом и её карьеры — новый начальник сто процентов безжалостно выкинет на улицу колченогую пенсионерку-секретаря.

— Нормально, иду, иду уже. Ни хрена с ними не случится, подождут, не развалятся.

Ольга Фёдоровна попятилась в коридор, прикрывая за собой дверь. Вообще, заседание было назначено на 11.00, но все как обычно припёрлись на час раньше, предвидя намечающийся банкет.

— Бобровский и Славиков опять будут поддатые, вечно они заранее начинают… — Эмиль Андреевич устало провёл ладонью по лицу и взял подарочную кружку с остывшим кофе. Допивая дешёвый напиток, он всё думал про этот свой странный сон на рабочем месте.

— Да, стар ты стал, Эмиль, стар… Ладно, — Полтавский встал и поправил модный клетчатый пиджак. Пора было идти, говорить речь на открытие нового писательского сезона.

 

Кантошенский человек

Раньше кантошенцы жили хорошо.

И только не было у них счастья.

Счастья, даже самого захудалого, мизерного и простенького, кантошенцы никогда не видели, но точно знали, что оно есть.

Хоть и не было в Кантошено счастья, зато в самом центре села стоял огромный и стародавний масленичный столб.

И передавалось из уст в уста предание о масленичном столбе, что на его макушке каждую весну можно найти счастье.

Каждую весну молодые кантошенцы лазали на столб.

И каждый надеялся, что именно он найдёт там, наверху, то самое, ни кем не виданное счастье.

Долезть до макушки старого масленичного столба — дело трудное.

Те, у кого по неопытности залезть никак не получалось, до следующей весны ходили угрюмые.

Удачливые и особенно хваткие добирались до вершины с первой попытки, но там, наверху — там всегда были только новые кожаные сапоги.

В конце концов, собрались на площади всем селом и решили, что новые сапоги — это и есть счастье.

Приняв судьбоносное решение, кантошенцы вздохнули облегчённо.

Легко и счастливо хрустя сапогами, расходились по своим домам и думали только о хорошем.

С тех пор в Кантошено счастье было почти у всех…

***

Но однажды, рано утром все жители Кантошено проснулись одновременно пронзённые одной и той же мыслью — в Катманду никто не знает о счастье!

Кантошенцы вышли из своих домов, прижимая подмышкой с одной стороны своих маленьких детей, с другой стороны — запасную пару новых сапог.

Так молча, поскрипывая голенищами, они дошли до окраины села.

Все остановились, не зная, что делать и куда идти дальше.

И тогда один самый старый и мудрый кантошенец сказал: «Друзья, послушайте, я хочу сказать вам одну очень важную вещь!»

Все обратились лицами к нему, и в тишине зазвучали веские слова мудрейшего старика.

— Я прожил долгую жизнь, и не зря вы все называете меня самым старым и мудрым кантошенцем, ведь я знаю о вас абсолютно всё.

— Знаю историю нашего села и историю каждого двора.

— Но за все эти годы я так и не узнал одного…

— Кто же вешает сапоги на масленичный столб?!

Все переглянулись и вначале ничего не поняли, ведь каждый думал, что сапоги вешает на столб раз точно не он, то сосед.

И вот тогда над толпой повисло марево сомнения, переросшее в дрожь робких невнятных шепотов: «Ша-бу-ду, чу-ба-до…»

И вот над толпой проскользнуло первое, чуть слышное: «Чудо…»

«Чудо, чудо…» — уже смелее и громче раздались хриплые голоса мужиков.

«Чудо-о-о-о-а!» — истерично вскинулась какая-то баба, и заревел, упавший из её рук, ребёнок.

«Чудо…» — тихо и светло проговорил старый и мудрый кантошенец и умер.

Так в Кантошено умер самый мудрый человек, но родилось чудо.

И в словаре кантошенцев появилось необъяснимое чудо.

Шумели и удивлялись долго и дружно.

Расходились — по-необходимости.

Собирали своих детишек.

Малыши играли друг с другом — копошились в лужах и навозных кучах.

Мамаши ловко хватали за пятки и тянули из грязных луж и жирного навоза свои надежды на будущее.

Детские крики и слёзы, грязный подол материнского платья, запах перегноя, потные лица — всё смешалось в одно большое кантношенское детство.

Детские годы кантошенцев были счастливыми и чудесными…

***

Но один молодой кантошенец не кричал «чудо».

Он вообще стоял как-то даже не в стороне и даже не сбоку, а скорее сбоку припёку.

Этот молодой кантошенец недавно вернулся из города, где бросил два года учебы в столярном ПТУ и беременную городскую девушку.

Первое он предпочитал упоминать в беседе с сельчанами только в качестве института и, вдобавок ко всему, инженерного, а вторым — внутренне как-то даже высокомерил, считая своих земляков не способными ни на какие более-менее мужские культурные поступки.

Конечно не только и не столько по этому неизвестному никому внутреннему убеждению, но по наличию в биографии фактов географических перемещений, все кантошенцы считали молодого человека очень культурным и цивилизованным, даже немного городским и учёным.

Так вот этот молодой кантошенец не кричал «чудо».

Он прикидывал в голове такие мысли: «Так, так, так… А если никто не знает, кто же вешает сапоги на масленичный столб…»

Эта мысль как-то с помощью то ли химической реакции в мозге, то ли какой-то непонятной системы внутри черепа кантошенца выдала следующее соображение: «Но ведь из этого может выйти неплохой… бизнес».

Молодой человек слышал это слово в городе много раз и все, кто учился с ним в ПТУ, и все с кем вечерами они попивали дешевое пиво или разнообразные напитки, называемые то коктейль, то джин-тоник, так вот, они все повторяли, как заклинание: «Бизнес…», — после чего делали многозначительные лица и повторяли, уже растягивая и смакуя на букве «е»: «Бии-з-нЕЕс…»

Там, в городе, он ещё больше счастливел, повторяя с друзьями «бизнес» и добавляя к нему волшебные «маркетинг», «мерчендайзер» и ещё много всяких разных странных для русского уха звуков.

И так ему это слово «бизнес» нравилось, что очень хотелось этим словом называться.

Подумав так, молодой человек потихонечку испарился в утренней сырости…

***

Самый старый и мудрый кантошенец, помимо мудрости и знаний обо всём селе, имел во всём селе всяких-разных родственников (фактически в Кантошено родственниками были все).

Потому хоронили деда всем селом.

А так как дед был довольно назойливым при жизни и постоянно всем надоедал со своими мудрыми советами, то постепенно похороны перетекли в застолье, в результате которого часам к 11 вечера даже был порван баян и сломано несколько табуретоподобных конструкций.

— Что ж, жизнь продолжается! — говорили кантошенцы друг другу за столом и чокались кружками, стаканами, стопками и всем тем, чем положено чокаться кантошенскому человеку.

— Неужели дед хотел бы, чтобы мы все легли тут и умерли! — и чокались опять.

В общем, проводили деда довольно весело.

И эта жизнеутверждающая процедура, которую даже нелепо называть поминками, не затянулась…

***

А через несколько дней, когда самого старого и мудрого кантошенца схоронили всем селом, на следующее утро все вышли во дворы и наблюдали такую картину.

Тот самый молодой кантошенец ходил по дворам с одним и тем же назойливым предложением.

Начинал он свою речь каждый раз одинаково не предложением и даже не требованием, а чем-то посередине.

— Нам надо срочно выбрать Председателя сельсовета! — говорил он в каждом дворе, после чего в путаных его рассуждениях начинали метаться различные неожиданные сочетания, вроде «готов взять ответственность на себя», «будучи молодым и перспективным» и ещё что-то про «ремонтирование» или «реформирование».

Каждый кантошенец, кантошенка или маленький кантошонок выходил во двор и недоуменно смотрел на молодого человека.

— Что это за Тьмутаракань, — с жаром брызгал он слюной на лица и руки несчастных кантошенцев.

— Во всех цивилизованных обществах есть администрация и глава администрации! Мы живем в прошлом веке!

В общем, каждая его речь сводилась к одной и той же вопросительной фразе: «Вы согласны выбрать Председателем меня?»

Кантошенцы равнодушно пожимали плечами, лишь бы он скорее убрался с их двора и не мешал управляться по хозяйству.

В конце концов, в Кантошено никакого Председателя сельсовета отродясь не было.

Да и сельсовета там никогда не было, ведь кантошенцы всегда обходились своим умом и опытом.

Равнодушные пожатия плеч молодой кантошенец принимал, как согласие, и так, к вечеру этого же дня, прошёл все дворы и получил согласие всех жителей села…

***

А ещё через несколько дней, выйдя на сельскую площадь, кантошенцы обнаружили следующую картину.

Масленичный столб был обнесён деревянным забором из кривых сучковатых, но толстых досок.

Влажный утренний сквозняк трепал какой-то листок, пришпиленный к заборной щели то ли обломком спички, то ли огрызком щепки.

Рядом прохаживался молодой кантошенец.

С важностью заложив ладони за пояс штанов, как бы придерживая свой небольшой животик, он ходил перед трясущимся на заборе куском бумаги.

Когда вокруг собралась приличная толпа, то трое кантошенцев, стоящих вплотную к пришпиленной бумажке, начали разбирать неровные строки кривых и наползающих друг на друга букв.

Вначале на листке стояло «Приказ» — это было несколько раз перечёркнуто.

Ниже было выведено «Распоряжение» — затёрто грязным пальцем.

Видимо, у автора были проблемы или с канцелярскими принадлежностями или с чистоплотностью.

Дальше зачёркиваний и затираний больше (ну или почти) не было.

Вот такой текст прочитали кантошенцы на листке, что висел на заборе, что появился в этот день вокруг масленичного столба, прочитали вслух и в присутствии молодого и, как выяснилось, единогласно избранного Председателя сельсовета.

Решение:

  1. Признать масленичный столб культурным достоянием Кантошено
  2. Масленичный столб охранять силами сельсовета
  3. Выяснить, кто же вешает новые сапоги на масленичный столб, и наградить благодетеля от благодарных жителей Кантошено, которым дал он этими сапогами счастье
  4. С желающих лазать на столб собирать небольшой взнос на награждение выясненного благодетеля

Председатель Кантошенского сельсовета Н. Е. Который

Ниже была приписка: Осуществлять охрану, и сбор средств назначить молодого и прогрессивного кантошенца Н. Е. Которого

И ещё раз с подписью и печатью: Председатель Кантошенского сельсовета Н. Е. Который

Вначале казалось, что поднимется недоуменный шум, что всех возмутят до личной внутренней революции эти наглые распоряжения ничейным (или всеобщим, что намного существенней для понимания прав и обязанностей Председателя!) масленичным столбом.

Но нет, шума не поднялось.

Кантошенцы подумали, что ведь правда интересно узнать, кто же вешает сапоги на масленичный столб, да и взнос небольшой и на благое дело.

Всё равнодушно пожали плечами и разошлись по своим делам…

***

Шли годы.

Теперь каждую весну платили небольшую мзду повзрослевшему Председателю сельсовета.

Как и прежде юноши Кантошено по весне собирались возле столба и лазали наверх за «счастливыми сапогами» — так их прозвал кантошенский народ.

Кто-то был более ловок, кто-то менее, но небольшую плату Н. Е. Которому давали все.

«За счастье надо платить», — приговаривал иногда Председатель сельсовета.

***

Шли годы.

За счастье надо платить — говорили молодёжи старшие.

За счастье надо платить — так стала гласить народная мудрость в Кантошено.

Постепенно в кантошенском мире появилась традиция.

Каждой невесте, впридачу к основному приданому, откладывалась небольшая сумма, чтобы жених, то есть будущий глава и отец семейства, слазал на масленичный столб за счастьем для молодой семьи…

***

Шли десятилетия.

Все совершенно забыли, что этот старый седой старик, дежуривший по весне с коробочкой возле столба, на которой было написано «деньги», собирает деньги для благодетеля, вешающего наверх сапоги.

Сам старик собирал деньги уже по-привычке и даже возмущался, когда кто-то не хотел платить, призывая в свидетели совершающейся несправедливости других жителей деревни.

Старик уже давно считался хранителем масленичного столба, и в глазах любого односельчанина только старику Н. Е. Которому можно было собирать деньги и использовать их для собственных нужд.

Нужды у Председателя делались вначале всё более, но постепенно, с годами — всё менее разнообразными, а с десятилетиями совсем свелись буквально к основным человеческим потребностям — поесть, поспать и чем-то укрыться во время длинных кантошенских метелей.

Рядом с хранителем масленичного столба всегда отирался какой-нибудь непонятной масти и цвета пёс.

Старик был неизменен, псы менялись постоянно.

Псы были одного и того же общего вида и непонятной принадлежности, как и сам старик, забор, коробочка с надписью «деньги», её цвет и всё, что было вокруг столба.

Потому все были уверены, что пёс, как и старик всегда был один и тот же.

Иногда какой-нибудь маленький кантошонок дразнил пса, бросая в него огрызком кислой ранетки, либо просто куском навоза.

Особо дерзкие даже бросали кусок навоза в будку или в забор, а в исключительных случаях попадались такие безбашенные кантошата, которые могли бросить камень в стену стариковой каморки.

Возле забора и будки за эти десятилетия появилась каморка.

Но всегда кантошонка отлавливали и наказывали сами родители, потому что старик — хранитель масленичного столба — это традиция, а традиции надо соблюдать и чтить!

По крайней мере, те дворы, которые стояли вокруг масленичной площади могли точно утверждать, что ни один выросший у них кантошонок, даже самый малюсенький, не прошёл мимо бросания в пса или в старика куском навоза.

Каждый в детстве получал за это ремня от отца — сурового кантошенца или прута от матери — добротной добропорядочной кантошенки.

Вырастая и взрослея, все вспоминали такие случаи, посмеиваясь и грустя.

Ведь это тоже была традиция, посмеиваться и грустить над тем, как в детстве отец или мать надрали тебя за общее дело — бросание в масленичные будку пса или коморку старика куском навоза и всем тем, что попадалось под руку маленьким кантошатам, возящимся в уличной пыли и грязи…

***

Шло время.

Рождались и умирали те, кто влазил на масленичный столб и кто когда-то на него не смог залезть.

Но старик будто сам стал частью этого столба.

Он ни с кем не разговаривал и даже казался немного нечеловеком.

Потому что назвать его мертвым было нельзя, он все-таки жил в своей занюханой малюсенькой каморочке.

Но он ни с кем не общался, а просто выдвигал вперёд ящик очередному претенденту на столб, и если у кого-то не было мзды, то закрывал рукой калитку.

И любой здоровый, сильный, но не имеющий средств молодой кантошенец, опуская плечи, подчинялся, потому что это тоже была традиция…

***

И вот однажды в Кантошено уже не осталось в живых никого из тех, проснувшихся ранним утром и узнавших, что на масленичный столб никто из жителей села сапог не вешал.

Остался только столб и старик, остальные просто по-привычке жили, лазали на столб, вносили ритуальную мзду на будущее счастье и были уверены, что так было с самых древних времён.

Старик молчал и совершенно не пытался что-то вспоминать.

Он просто жил возле столба.

Так прошло и время, и жизнь целого поколения кантошенских людей, а старик уже не был человеком — то ли жил, то ли нет, и никем не интересовался, кроме желающих залезть на столб…

***

Но вот, по прошествии многих лет, ранним утром, когда «кукаре» уже прозвучало, но закончить не смог ни один петух, потому что задремал, так вот, ранним весенним утром все жители Кантошено проснулись одновременно, пронзенные одной и той же мыслью — в Катманду никто не знает о счастье!

Точно так же, как их праотцы, они молча поднялись из своих постелей, взяли на руки и подмышки детей, вышли из домов, собрались на краю села, остановившись в зимне-весеннем полумраке ещё не начавшегося утра.

Они стояли, и никто не знал, что делать и куда идти дальше.

Старик — хранитель масленичного столба — тот самый молодой человек, которому очень нравилось слово «бизнес» — тоже был здесь.

Впервые за многие годы ему приснился какой-то сон, и проснулся он, как и другие жители села, от той же мысли.

В Катманду никто не знает о счастье!

Именно этот, когда-то молодой, кантошенец, Председатель сельсовета, сторож и охранник, хранитель культурного достояния, некогда считавшийся немного городским, очень культурным и даже цивилизованным человеком, именно этот старик был сегодня самым старым жителем Кантошено.

— Послушайте, я вспомнил! — сказал старик, и все головы повернулись в его сторону.

— Друзья, я прожил долгую жизнь! — все переглянулись, к чему это вдруг хранитель масленичного столба говорит в прошедшем времени.

Лиц видно не было, только марево поднимающихся дыханий вокруг каждой головы, словно ранним утром над рекой плывёт испарина, похожая на вуаль, но сырая и неприятная, если опустить в неё руку.

В эту испарину было опущено каждое лицо.

— Друзья, сегодня я должен сказать вам важную вещь!

— За все эти годы, я так и не узнал, кто же вешает сапоги на масленичный столб…

Кантошенцы зашумели, ведь оказалось, что этого не знает никто.

— Как? Как! Кто же вещает? Я-то думал… — сказал практически каждый про себя, но вслух проговорили только несколько самых истеричных кантошенских тёток.

— Нет, нет, нет! — продолжил самый старый кантошенец. — Я не об этом хотел сказать.

— Я прожил долгую жизнь, но так и не узнал ответа на главный и простой вопрос…

— Я так и не понял, почему в Катманду никто не знает о счастье?!

Бросив в толпу этот вопрос, старик повернулся спиной к утренним сумеркам и, обходя весенние склизские и ломкие лужи, запередвигался домой.

Как-то незаметно и по-привычке ковылял он к своей каморке, где лёг и задремал.

Пошумев, жители начали расходиться.

Матери тянули за хохолки и за пятки своих, уже разбежавшихся по навозным кучам и грязным щелям в заборе, кантошат и кантошаточек.

Кто-то даже пробубнил: «Что такое Катманду?»

А трое парней, которые только в этом году благополучно слазали на столб за своими «сапогами счастья», посмотрели на одного идущего в сторонке неудачника, который уже много лет не мог никак добраться до макушки столба.

И один из них громко произнес: «Вон, катмандинец, который не знает о счастье».

А тот неудавшийся столболаз постарался быстрее уйти к себе на свой двор, уверенный, что в следующем году он не будет катмандинцем и точно достанет с макушки масленичного столба свои «сапоги счастья»…

***

Старик так никогда и не узнал, что ответ, простой и понятный, был у каждого жителя Кантошено на ногах.

Ведь за все эти годы ни один катмандинец не то чтобы не лазал на масленичный столб, но даже не покупал сапоги у кантошенцев.

А если нет сапог, значит, нет и счастья.

По крайней мере, нет кантошенского счастья.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий